III

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III

О календаре забывать не следует, хотя он составляет только фон происходящего, — календарь есть та ткань, что растянута у Александра на пяльцах; по ней он вышивает своего «Годунова».

Москва меряет мир временем: оттого ее календарь так подробно разработан и осмыслен как универсальный модуль бытия. Даже стрельба из пушек («царским» пеплом) производится в ней согласно рисунку циферблата.

О макушке года

Июль для Москвы есть вершина, «макушка года». Это «кремль» календаря, верхняя цитадель года (города). С января месяца Москва взбирается все выше, разворачиваясь все шире сферою календаря, пока не покоряет вершину июля.

Есть положение Москвы в зените: праздник, отмеченный как во времени, так и в пространстве: Иванов день (7 июля по новому стилю), который соответствует в реальном пространстве города золотой макушке колокольни Ивана Великого. Сей хронотоп означает метафизический центр столицы. Вокруг этой точки, уперев в нее иглу невидимого циркуля, Москва чертит свои характерные круги.

То же происходит и с Александром: он также находит свой зенит. В очередной раз можно отметить его замечательную синхронность с Москвой: с января месяца Пушкин московским образом растет, пока не достигает в вознесенском полете высшей, июльской точки года. С нее, как с Ивана Великого, Пушкину открыт весь русский мир. Здесь со всею силой им овладевают «царские» химеры. Отсюда он судит (в слове) всех и вся — посылает Державина на восток, к татарам, за то, что язык того не русский, не московский.

* * *

Вставная сцена в «Годунове» на первый взгляд неожиданная, но, в свете «царского прозрения» Пушкина, достаточно уместная. Царевич Федор чертит географическую карту, чертеж земли московской. Не столько наследник Федор, сколько «наследник» Александр смотрит с высоты на свое царство и видит его целиком — и центр, и крайние пределы. Москва, Новгород, Астрахань, вот море, вот пермские дремучие леса, а вот Сибирь.

Здесь пересекаются несколько скрытых мотивов; один из них — способность к зрению нового поколения и «слепота» старших. Годунов, глядя на карту, которую чертит сын, не узнает Волги. А это что такое узором здесь виется? Как можно царю не различать Волги? [69]

Не только Волги, но сторон света. Позже этот мотив вернется: в «Золотом петушке» царь Додон доверится кудеснику и его птице-компасу. Под царем Додоном разумеется Николай I, под кудесником — Пушкин. Пушкин видит страну как с небес: это «летнее» (полное) видение Москвы он освоил в 1825 году, собирая «Годунова» не на плоскости страницы, но в пространстве [70].

Географически действие «Годунова» составляет характерный пульс: сначала «царь» бежит из Москвы за ее дальние пределы, затем окраина идет на столицу. Мы наблюдаем «расширение» и «сжатие» страны, полное дыхание русской драмы. Бежавшему в Польшу самозванцу в Кракове являются казаки: пограничные люди, которые призваны служить русскому расширению — теперь вектор их движения развернут внутрь. Сын Курбского, некогда бежавшего из Москвы, теперь идет обратно. Пестрый набор войска самозванца (тут и немец с французом, ругающийся всяк на своем языке), на первый взгляд представляющий полный хаос, на самом деле имеет некоторый простейший принцип организации: эти русские идут извне вовнутрь. Так «дышит» Москва; драма Пушкина рассматривает обе характерные стадии ее живого пульса.

Это не вполне география, более, чем геометрия, — это одушевление пространства, которое сообщает автору много нового чувства (к примеру, раскаяния за выдуманное предательство). Он начинает ощущать себя с Москвой единым целым. То, что происходит с ней, ее стремительные перемены синхронны с его внутренними переменами. От этого приходит ощущение «расширения» времени и света, ощущение некоего верхнего предела в том общем подъеме, который пришелся на июль, сознания полноты творчества, которой прежде он не знал.

Чем меньше Александр сознает «регулярность» своего преображения, то, что перемены в нем совершаются как по расписанию, тем лучше для него как для поэта. Незамечаемый, этот порядок становится процедурой таинства. Совершается чудо: он просыпается к жизни вместе с Москвой, которая с каждым днем все яснее открывается его авторскому взору.

Тут можно вспомнить сюжет с «зачатием» Пушкина селом Михайловским осенью 1824 года. Тогда через еловую аллею южное семя проникло вовнутрь сокровенных михайловских глубин; озеро округлостью своей обозначило потенциальные пределы тесного северного лона. Окрестности, чреватые младенцем Александром, должный срок с ним промучились: сначала — осенью и зимой — изменения «пейзажа» были незаметны, весной пространства пошли в рост. Томление поста и Смуты, пульс пустоты и плоти, перевороты половодья. Сознание (поэтической) переполненности, равно как и путь разрешения от бремени, пришло к поэту на Пасху: тогда начал оформляться новый «Годунов», который до того был точно прошлогодний плод или воспоминание о нем: сухо и плоско. К лету взошло до небес; на Вознесение простор наконец разрешился Пушкиным. Красная рубаха поэта окрашена кровью нового рождения. Связная сказка. Во всяком ее повороте присутствует матушка Москва, место перманентного зачатия (времени), томления, ожидания, средоточие разрывов и боли.

Год рисовался Годуновым, время выходило человеком. Здесь слышно чудо, которому может повредить точный календарный расчет. Впрочем, московский календарь есть поминутное, подневное празднование чуда. Пространство для Москвы есть выдумка, она помещена во время — через цикл зачатия и рождения (времени, здесь — поэта, рифмующего, удерживающего время).

* * *

Тут не слышно романтической любви; для Пушкина это представляется странным.

«Годунов» — сочинение метафизическое; царская игра со временем в нем преобладает над прямой любовною игрой. Можно сказать, что в этой драме нет женщины. Марина Мнишек ни в коем случае не представляет собой романтической героини. Напротив: сколько может, автор выставляет ее расчетливой особой, не ожидающей, а отвергающей любовные поползновения самозванца. Он, Григорий, влюблен, но так влюблен, что будто бы отравлен. Марину он боится, при появлении ее трепещет, как от змеи — и постоянно рассуждает о ней как о змее, которая вот-вот его погубит. Так ведь едва не погубила — не зря он так боялся.

Вторжение любви в привычном романтическом понимании разрушило бы «царскую» сказку Александра. Таким был изначальный план: писать «без любви»; Пушкин по ходу дела еще смягчил его. В первоначальном варианте была сцена в комнате Марины, где ее холодная расчетливость была показана прямо, без прикрас. Затем, разрезав пьесу и заново ее сложив, Пушкин вычеркнул эту сцену: и без того с романтической любовью в «Годунове» все было ясно. Любовь к Москве заслоняет в пьесе все прочие разновидности нежного чувства. Этой любви Москве довольно.

Другое дело наяву, где отворилось лето, где возросла сколько можно душа, вернулись чувства, — и в Тригорское приехала Анна Керн. На макушке лета Пушкин короткой вспышкой переживает самый свой возвышенный (опять о геометрии) роман. Переживания столь бурны, что на несколько мгновений оставлен «Годунов» — вот она, отрава, которая сердечным ядом готова разрушить главное дело жизни.

Неужели Анна Петровна Керн, которая скоро Пушкина оставила и уехала в Ригу, — ее вообще-то увезли от него почти насильно тетушка и кузина во избежание семейной катастрофы, — неужели сия нежная певунья послужила прообразом холодной и расчетливой полячки Мнишек? Не может быть, не верю. Во всяком случае, это предмет отдельного разбора. Оставляю здесь только то, что любовь к Керн ненадолго помешала «Годунову», за что, как таковая, как роковое чувство, была выведена в драме как отрава и укус змеи.

Силен, однако, ее укус! Самозванец способен обмануть всех, кроме Марины. Слово сильнее царя, но слабее любви. Вот треугольник, из которого в «Годунове» остаются только царь и слово.

Любовь совершается в другом пространстве; реальном, вне бумаги, прямо под небесами — так тому и быть. Стоит отметить еще раз упомянутую синхронность чувств Пушкина общей метаморфозе времени, стратегии календаря. Александр обретает любовь в июле, как награду за восхождение на пик года. Здесь его, точно древнего викинга, ждет «летняя жена»; так называли своих возлюбленных, не важно, законных или нет, дикари норманны. Не иначе только летом телам их, наполовину погруженным в лед, являлись нежные чувства во всей их полноте.