VI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VI

К Пушкинским Горам дорога заворачивает по спирали (символ предопределенности, «тупикового», свернутого сюжета).

Кстати, гор тут нет, есть горсть невысоких холмов, несколькими круговыми движениями собранных к одному центру. В центре — Святогорский монастырь, с определенно читаемой шишкой земли, точно пальцем подоткнутой снизу. Еще на эту шишку поставлена церковь, сложенная детской пирамидкой: высота на высоте. К церкви ведет узкая каменная лестница в несколько колен; ее повороты туго, в точку свивают исходную размашистую спираль дороги. Последние завитки лестничной спирали идут словно по горному склону, по ним карабкаешься, как к небесам — и хоть земля близко, приходит волнение долгого подъема (поднимался от самого Пскова). Тут, на одном из поворотов, является могила Пушкина — на лестничной клетке, за шаг до облаков. До входа в церковь; не донесли один пролет.

* * *

Для нас это маршрут духовный; несколько поколений паломников, полтора века неустанной деятельности по обустройству Михайловского как «религиозного» центра, переменили эти места совершенно.

Пейзаж Пушкинских (прежде Святых) Гор прямо изменен; местами он переходит в васнецовские декорации. Так «специально» нарос лес в заповеднике, окружающем Михайловское, — нетронутый, нехоженый, «писанный маслом», как на картине про бабу Ягу. Его ровно прорезает асфальтовая лента, украшенная ненастоящими предметами, обманками души. На обочине — скамья для туристов из омшелого бревна, повсюду столбики и камни с наведенными по ним пушкинскими стихами.

Когда-то мой знакомый, шествуя без дела сквозь этот лес — не собираясь вовсе в Михайловское, позабыв, что оно рядом, — споткнулся о такой камень и прочел на нем: Вновь я посетил… Он обомлел. Какую-то долю секунды, пока память не подсказала ему, где он, знакомый пребывал в странном сне. Кого он посетил, куда забрел? Но вот на ум ему явился Пушкин. И сразу все переменилось — не деревья, но кудрявые, рифмованные фразы во множестве нарисовались вокруг: вместо леса он очутился на странице; пахнуло бумагой. Томление и школьная скука явились ему. Как же так можно? за что так Пушкина? Как будто поэта, точно лесника, запускают по округе, заставляя подписывать камни и столбы. Предопределенность всякого действия задним числом надевает на него кандалы (пусть и золотые, хотя на деле это вериги бумажные). Пушкин в кандалах! Знакомый отмахнулся от докучливых видений и побрел далее. Но лес уже был населен словами, русалками на ветвях и лешими в театральной бахроме.

Природа Михайловского изменена непоправимо.

Это следствие «завитка» во времени, спирали русского сознания, шествующего неотрывно за Пушкиным, самооформляющегося на этом пути.

Если вспомнить, каково было Пушкину заворачивать в 1824 году по спирали в Михайловское, где впереди его ждал глухой затвор на два года, то выйдет, что наше сознание оформляет себя по пути на «дно». Что это означает в отношении пространства, развернутого в нашей голове?

* * *

Нет, еще случаются на пути в Михайловское окна и полыньи свободного от слов пейзажа. Из-за кулис леса справа появляется голое (без букв) поле; справа деревня — обыкновеннейшая, полузаброшенная. Надпись на табличке — Бугрово. По дороге тарахтит мотоцикл, на пригорке стоит лошадь и мотает головой.

Не все забрал бумажный морок, иные места расчищены ветром до состояния «несовершенного сейчас».

Как будто явь открывается невидимыми слоями; природа двуедина — в ней наблюдается пейзаж живой, подвижный, и поверх него положенная бумажная «икона», всякое мгновение готовая замкнуть его в неизменяемый статичный «вид».

Александр в первое время по приезде путешествовал по этим лесам и долам ежедневно, нарезывая круги верхом, не глядя на погоду, — тем только и утешался. Не отпускает мысль: он наблюдал пейзаж, свободный от самого себя. Отверстые дали живой природы одни его успокаивали.

Уединение мое совершенно, праздность торжественна.

Теперь главное ощущение от постановки ландшафта — театральное, искусственное. Уединение здесь невозможно. Окрестности села Михайловского большей частью сочинены, подложены с четырех сторон акварельной бумагой, по которой наведено нечто образцово художественное. Псковские дали теперь осеяны буквами — их тут больше, чем молекул кислорода.

* * *

Если время подобно хлебу или пирогу с рыбой, нет — лучше будет вода, простая чистая вода, время подобно воде, — то изначальное, чистое время выпито здесь до последней капли. Пирог села Михайловского съеден, и теперь нам представлено его изображение, невесомый муляж. Это ощущение довольно странно; оно очень интересно, в известной мере оно теперь составляет главное впечатление от места — и многое сообщает о селе Михайловском.

Его пространство раздвоено, двухслойно: сверху «бумага», снизу нечто, до которого еще нужно добраться, развернув невидимую «бумагу».

Еще во время спуска от ворот по аллее, ущемленной между исполинских сизых елей, начинаешь подозревать неладное. Сами ели предельно правдивы; в тени у основания стволов-колонн холодно, острые верхушки режут небо. Тут все в порядке, все настоящее, только является наивная мысль — откуда здесь эти таежные виды?

Но вот дорожка опускается вниз и погружается в парк, условно — пушкинской эпохи. Именно условно: точно из спичек собранные белые скамейки, мостики и беседки рассыпаны в сырой полутьме. Ненастоящие — знаки вместо предметов, имеющие цель создать впечатление, вызвать (литературный) трепет.

Из тенистого — тени тяжелее предметов — Эдема аллея ведет вверх, к дому; только это не дом, теперь от него остался измененный миллионами взглядов небольшой аккуратный макет: задник сцены, сумма легких ширм. Как будто мы в своих читательских молитвах, в своем неустанном всматривании в Пушкина соскоблили, сняли со стен все живое и оставили аккуратно разрисованные картонки. Это свойство взгляда, который направлен на икону. Из бумажных «иконок» составлен невесомый михайловский макет.

Это нельзя назвать в точном значении слова иконным пространством, это попытка создать таковое. Ты не в доме, но в книге: отвернул обложку и вошел. Очень тесно — не буквально, но по ощущению: это место было тесно для Пушкина — теперь дом почти пуст. Редкие «предметы эпохи» подпирают стены. Интерьер неустойчив; все стараются ступить как можно тише — из уважения к «образу», но отчасти еще и потому, что боятся резким движением повалить ширмы. Потолкавшись в середине комнат, пару раз оскользнувшись на зеркальном паркете, вы проходите насквозь пушкинские декорации и неожиданно оказываетесь на высоком берегу озера, дали вокруг которого не декоративно, но истинно прекрасны.

* * *

Вот что — не сон, но настоящее — оказывается в пригоршне Михайловского: дали и озеро Кучане. В первый момент наблюдения, когда вы еще не пришли в себя от столь резкой перемены пустоты на пространство, озеро невидимо расходится во все стороны, точно мгновением раньше бесшумно пало с неба; затем так же, невидимо и бесшумно, оно собирается к середине, понемногу фокусируя, восстанавливая ваш взгляд.

Спустя малое время «оптический» прибор сознания позволяет разглядеть детали. В середине водного круга виден малый штрих: лодка рыбака.

Вьется река, на одном из поворотов выставляя мельницу, за нею — россыпь игрушечных черно-белых коров. Дальний берег озера уходит широкими шагами, словно в театре поочередно открываются кулисы. Умножение простора в этом шаге такое, что задыхаешься; сердце готово лопнуть, дыра размером с озеро бьется и болит в груди.

* * *

Оказывается, здесь два пространства: «мертвое» и «живое».

Сюжет Михайловского есть только наполовину тупик, концовка: он так же, как здешний романовский (царский) сюжет — наполовину начало.

Предположение таково. Эти озеро и дали, или потаенное, в Святых горах укрытое лоно, предназначенное не для конца, но для начала, Пушкин увидел сразу по приезде с юга (открыл внезапно, отняв от глаз еловые шоры).

Александр увидел «живое» пространство, «помещение до Пушкина». Можно вообразить, что это было болезненное ощущение, только эта боль была другой, не той, что происходила от досады и тюремного стеснения ссылки. Нет, это была боль от неспособности поэта «проговорить» это новое для него пространство, разом перевести его в слово.

Не было слов, чтобы связать эти шаг за шагом уходящие, отверстые в историю дали, удержать их в простом и ясном понимании, тем более словесном переложении. Перед ним была сразу открыта вся сфера здешнего «многознающего» пространства (времени). Чертеж этой сферы был ему неведом.

Но задание по постижению чертежа этой чужой-родной ему земли, по освоению нового знания о ней Пушкин, наверное, воспринял.

Теперь мы знаем — нам, как всегда, легко делать выводы задним числом — мы твердо знаем, что ему было назначено освоить этот невидимо, но идеально ровно вырезанный в воздухе шар. Запечатлеть, найти ему словесное выражение-наполнение. Мы знаем, что Пушкин выполнил это задание. Но каково было в первое мгновение воспринять этот вопрос пространства?

Согласно хронологии пушкинского бытия в Михайловском, эта первая встреча с настоящим пространством Михайловского была своего рода зачатием следующего Пушкина. Этот был «мертв»: утонул, провалившись в прадедову ловушку.

В тот момент прежний Пушкин во всяком смысле в тупике. Прежде чем отвечать новому пространству, ему предстояло родиться заново: а пока — ноги согнуть и улечься, свернувшись калачиком, в эту ясно обозначенную материнскую полость пейзажа.

Лег, небеса захлопнулись. Внешний бег перетек в энергию сокровенного роста.