III
III
Арзамас настоящий и мнимый, два Арзамаса: вот что важнее всего. Оставим пока амбиции «безвестных» литераторов.
Взглянем внимательно на Арзамас и «Арзамас».
Между ними наблюдается принципиальная и показательная разница, и она в данном случае интереснее трений между столичными партиями. Что такое была перемена мест Блудова и Шаховского? Два столичных господина побывали в нелепой ситуации, — вернее один, Дмитрий Блудов, побывал в нелепой ситуации и затем поставил на свое место своего литературного врага, чтобы вволю над ним посмеяться, — велика ли разница? Нет, этот фокус не так интересен, как замена реального Арзамаса на вымышленный.
Тем более что здесь была уже не замена, но переворот вверх ногами. Вымышленный Арзамас оказался в чем-то прямой противоположностью реального.
Реальный Арзамас был местом спасения путника из «вод» лесного моря. Вспомним — Арзамас показался Блудову новым Римом. В сказке же он сделался глухой провинциальной дырой, воплощением «ничто» и «нигде», местом, в котором все обречено на безвестность, куда нужно поместить своего литературного противника, чтобы он, а не ты пропал в безвестности. Арзамас из местаспасающего превратился в место, откуда нужно спасаться: показательная разница.
Вымышленный «Арзамас» оказался бесконечно далеко от своего реального прототипа. Даже так: он сбежал от него как можно дальше. «Арзамас» сбежал из Арзамаса — отчего так?
Оттого, что вымышленный «Арзамас» устрашился реального. Настолько устрашился своего реального исходного пространства, что никогда больше не вошел в его пределы [29].
Здесь является повод для серьезного «стереометрического», скрыто литературного рассуждения. Что такое страх пространства, страх русской литературы перед реальным русским пространством?
Блудов, спасенный из темной прорвы, расступившейся на границе между Нижним Новгородом и Мордвой, ужаснувшийся ею, теперь отстранялся от нее сколько можно дальше (в столицу). Настоящий Арзамас был напоминанием о ней — Блудов бежал памятью от настоящего Арзамаса.
Замечательно то, что ужас Дмитрия Блудова оказался для нашей нарождающейся литературы по-своему продуктивен. Отторжение глухой провинции помогло путешественнику мобилизоваться творчески — собрать, столично «сфокусировать» свое сочинение о «видении» мнимого Шаховского так, что оно послужило литературным манифестом для партии, победившей в литературной «гражданской» войне.
Отторжение реального пространства оказалось формообразующим чувством для создателей современной русской литературы.
* * *
В сочинении Блудова позади пародии читается сюжет об иерархии русских пространств. Они выстраиваются на шкале с полюсами «столица» — «провинция». Именно на это среагировали его соратники карамзинисты, которые воевали с «Беседой» за власть в бумажной стране, за место наверху литературной «царь-горы». Принимая в карнавальной игре прозвание безвестных, они сломя голову бежали от безвестности. В итоге их несознаваемый страх перед провинциальным русским морем оказался чувством, партийно, «классово», литературно формообразующим.
Отторжение пространства, как повод к тексту, — вот мотив, мобилизующий современное русское слово, понукающий его к скорому бегу по строке (из провинции, некомфортного, внешнего пространства — в столицу). Таков первый «стереометрический» вывод, который можно извлечь из наблюдения того, как изменился город Арзамас в сочинении Дмитрия Блудова.
* * *
В известном смысле об этом уже шла речь — в разборе странствия Николая Карамзина по Европе, а именно о том, как дискомфорт внешнего (европейского) пространства вернул Карамзина как писателя в Москву. Разумеется, это был другой дискомфорт, взявшийся из отторжения чужбины, продиктованный понятной ностальгией. Но есть и то, что роднит два эти чувства, Карамзина и Блудова, учителя и ученика: оба они испытали характерную московскую ностальгию.
В Москве родился современный русский язык, она составила ему материнское лоно, матрицу, по которой можно определять его характерные «родовые» свойства. Первый толчок его появлению дал Карамзин, его дело продолжили Блудов со товарищи, безвестные арзамасцы, — выходит, что все они прятались в Москве от внешнего, внемосковского пространства.
Москва прячется сама в себе от этого внешнего пространства. Отсюда и язык ее — «фокусничающий», центростремительный, бегущий от краев к центру.