Глава З. Голодовки
Глава З. Голодовки
Однако я решил бороться за свои права. И единственным оружием заключённого в тюрьме является голодовка.
Первую голодовку я начал примерно через месяц, когда всё выяснилось. На утренней проверке заявил дежурному начальнику охраны, что требую ответить на вопрос — за что меня посадили в одиночку и на какой срок. Начальник внимательно выслушал, потом молча пожал плечами и развёл руками, показав тем самым, что ему это неизвестно.
— Если вы этого не знаете, прошу выдать мне листок бумаги и карандаш. Я тот же вопрос задам начальнику Следственного отдела генералу Леонову!
Лейтенант исподлобья посмотрел на меня и энергично затряс головой, давая понять, что он отказывает мне в моей просьбе.
После уборной в форточку, как всегда, просунули хлеб, сахар, чай. Я не подошёл и не взял пищу. За дверью послышались громкий шёпот и беготня: голодовка в камере — это ЧП! Дверь распахнулась, и ко мне вошёл тот же офицер. На этот раз он заговорил прямо с порога.
— Что это вы вздумали дурить, заключённый? Немедленно примите пищу!
Я прислонился спиной к противоположной стене и молчал.
— Приказываю: принять пищу! Слышите? Немедленно! Иначе — сейчас же в карцер.
Молчание. Я стою, не шевелясь. Рычащее:
— Ну!
Я молчу.
Лейтенант ждет минуты три, потом берет из рук надзирателя хлеб, сахар и кружку чая и кладет всё это на столик.
— Кушайте, заключённый! — произносит он задушевным голосом доброго папы. — Кушайте, а то чай остынет! Будьте благоразумны и берегите здоровье!
И, приятно улыбаясь, боком выскальзывает вон. Я слышу опять громкий шёпот и новые шаги: глазок открывается и остается открытым: ко мне приставили особого наблюдателя. А между тем муки стояния и сиденья на рельсе идут своим чередом. Обед я не принимаю, и его ставят на стол рядом с завтраком, меняя при этом остывший чай на горячий. Я не притрагиваюсь к пище. Её не убирают, а вечером добавляют ещё и ужин. Маленький замёрзший столик дымится и благоухает.
— Кушайте, заключённый, кушайте! Помните, что на воле вас ждут, — вы не имеете права так издеваться над собой! Жизнь ещё не кончена! Может, вас амнистируют, и вы снова увидите жену, детей. У вас есть дети?
Я молчу, спиной прижавшись к промёрзлой стене.
— Не хотите отвечать? Напрасно. Я вам зла не желаю. Я выполняю службу. Ешьте, не подводите ни себя, ни меня! Ешьте, пока каша горячая!
Всю ночь глазок не закрывался.
На третьи сутки меня переводят на больничное питание: появляется ароматный наваристый бульон, каша полита сливочным маслом, на ней красуется аппетитный кусочек поджаренного мяса. Вместе с офицером теперь ко мне входит врач.
— Кушайте, заключённый, не ослабляйте себя! — ласково рычат они в два голоса, умильно оскпабясь и заглядывая мне в глаза.
— Бросьте издеваться над своим здоровьем! Будьте мужчиной! Что сказали бы вам ваша жена и мамаша? Ой, как нехорошо! Как глупо! Подумайте о своих деточках, будьте к ним добрее: съешьте кусочек!
Чувство голода постепенно притупляется: запах пищи, первые дни мучительно раздражавший нос и вызывавший бешеное слюнотечение, постепенно теряет свою привлекательность. На пятый день я его не чувствую. На шестой день появляется седой полковник, начальник спецобъекта. Уговоры. Угрозы. Просьбы. Я твёрд, как камень. Я вяло танцую вокруг стола, заваленного яствами.
На шестой день вечером входит дежурный надзиратель, опускает койку и тычет в неё пальцем. Не понимая, что он хочет, я осторожно сажусь. Внезапно врываются солдаты, опрокидывают меня навзничь и откуда-то взявшийся фельдшер вставляет мне в нос резиновую трубку и начинает вливать в желудок горячий наваристый мясной бульон. Всё происходит в один момент. Когда я вскакиваю, то чувствую, как мой пустой живот раздут и приятно согрет. Надзиратель бросил мне грубо:
— Голодовка кончена, понятно? Вы накормлены! Теперь голодать бесполезно: лучше садитесь и ешьте. Понятно? А?
Говорю — понятно или нет? Кушайте! Иначе будем кормить через нос три раза в день столько дней, сколько нужно, чтобы показать вам бесполезность такого номера! Вам это не понравится очень скоро.
Они убирают все лишние яства и оставляют скудный ужин. Когда все ушли, я присел к столу и с аппетитом поел. Голодовкой я не добился цели — клочка бумаги и карандаша.
Но если она не принесла прямых результатов, то дала косвенные: я получил очень ценные сведения о приёмах тюремного начальства — сроках допускаемого воздержания от пищи, о технике усиленного надзора, внезапных переходах от уговоров к угрозам. Обдумав все подробности, я установил очень важный факт: после объявления голодовки заключённого не обыскивают. А это меняло дело, то есть облегчало борьбу: ведь не даром же я бывший разведчик! Глаз у меня намётанный, острый — разведчик должен быстро находить щели в крепостных сооружениях противника!
И я поставил себя на диету, откладывая в день по ломтику хлеба и кусочку сахара. Хлеб я нарезал рукояткой ложки и осторожно сушил в старой шапке так, чтобы надзиратель не увидел в глазок. Кусочек сахара оставлял в кармане. Задача сводилась к тому, чтобы накопить восемнадцать сухарей и восемнадцать кусочков сахара. Затем объявить голодовку и потихоньку от наблюдателя три раза в день принимать пищу, по сухарю и кусочку сахара, в течение шести дней, а затем до принудительного переходить на нормальное питание и сразу же начинать копить тайный запас пищи для следующей голодовки.
Ну-с, в грязной шапке аккуратно сложено восемнадцать сухарей, в карманах мусолятся восемнадцать кусков сахара.
Всё готово. В бой!
Утром я становлюсь спиной к стене прямо под замёрзшим оконцем и стою неподвижно, когда из форточки протягиваются руки с хлебом, сахаром и чаем.
Снова всё то же — за дверью торопливые шаги, громкий шёпот. ЧП! Глазок больше не закрывается: я взят под усиленное наблюдение. Вот раскрывается дверь. Они. Сладкие слова с усилием выдавливаются из хриплых глоток. На грубых лицах умильное выражение, долженствующее изображать участие и доброту. Ладно, всё это уже известно. А вот когда дверь на секунду приходит в движение во время ухода из камеры уговаривателей, и надзиратель вынужден опустить щиток на глазке, я мгновенно сую в рот сахар и хлеб и с невинным видом начинаю топтаться и дуть на пальцы.
Но выясняется неожиданное: скверный тюремный хлеб, высушенный без духовой плиты превратился не в сухарь, а в каменную плитку, которую я протолкнул в рот вместе с куском сахара, а теперь не в состоянии незаметно жевать. Я чувствую, что обе щеки надулись пузырями и хорошо видны из глазка, к которому я целый день до отбоя обязан всегда стоять лицом. Слюна заполнила рот и начинает протекать из губ. Я бешено работаю языком, стараясь повернуть проклятый камень во рту, чтобы поскорее раскусить его надвое. Не тут-то было! Чёрный глазок сверлит меня, капли горячего пота выступают на лбу, а чугунная плитка не поворачивается и не даёт проглотить слюну, которая стала капать на грудь. В отчаянии топочу изо всех сил, шагаю через рельсу туда и сюда — всё напрасно. И вдруг в последнее отчаянное мгновение в совершенно безвыходный растерянности щиток вдруг падает, и за дверью слышится чирканье спички: наблюдатель закуривает. Я моментально пальцами поворачиваю хлебный камень во рту, отчаянно раскусываю его пополам и потом ещё раз пополам. Во рту делается свободнее, слюна проглочена, я спасён.
В изнеможении опускаюсь на рельсу. Сейчас она мне кажется пуховой подушкой!
Не знаю, достаточно ли ясно для читателя, что в этой борьбе не должно было быть промаха или неточности: ведь если надзиратель заподозрил бы что-нибудь неладное, то устроил бы обыск с неизбежным обнаружением заготовленных ранее запасов, что квалифицировалось бы как обман начальства. Страшен был не столько карцер, сколько потеря возможности объявить голодовку. Я крепко надеялся на это оружие, оно было мое единственное, и потерять его означало бы потерять надежду, волю к борьбе и желание бороться.
Тогда оставалось бы только самоубийство.
Само собой разумеется, что уговорщики выполняли своё дело только формально. Обычно я стоял у стены, они жались к полузакрытой двери. Потупив голову, я молчал, а они грубо разыгрывали комедию задушевных уговоров. Нас разделял стол с роскошной приманкой, и не меня, а ее сторожили не спуская глаз: поэтому-то и остались незамеченными мои оттопыренные щёки. Отговорили положенное по заранее заученной шпаргалке — и конец: выскользнут боком за дверь, закроют на ключ, и я свободен до следующего обхода дежурного офицера или врача. А начальник тюрьмы так вообще не соизволял войти в камеру и вещал благие истины издали, через порог, и был поэтому совершенно безопасен.
Но однажды в камеру вкатился толстенький румяный лейтенантик, как видно, только что приступивший к работе и ещё полный желания все выполнять, как говорится, на все сто. Он сразу сел на рельсу и начал говорить, смотря мне в лицо с расстояния полуметра. Я стоял в своей обычной позе — спиной к стене, с наклоненной головой. Закончив трафаретные фразы, симпатичный парень в порядке перевыполнения задания пустился в разговор от «себя»:
— Что это вы так опустили голову? Почему молчите? А? Ну скажите хоть слово! Поднимите же голову, заключённый! Говорю, поднимите голову и посмотрите на меня! Поговорим о вашей семье. У вас есть дети?
Я молчал, потому что рот у меня был набит сахаром и хлебом.
— Ах, как вы себя мучаете, как мучаете — пятый день ни крошки в рот не взяли! Бедняга! И зачем вы это делаете? Зачем?
Он заглянул мне в лицо. Щёки у меня торчали буграми от окаменевшего хлеба, который я проглотить не мог.
— Зачем вы так убиваете себя без пищи? Скажите хоть слово! Одно слово! Ну!
Рот уже наполнился слюной, и я знал, что скоро она потечёт на грудь, если я не получу возможности жевать. Горячий пот опять выступил на лбу — от напряжения, от страха и от смеха.
— Бедный голодающий! Возьмите же хоть кусочек в рот!
Наконец, в самый последний момент перед разоблачением, обиженный лейтенант встал и ушёл. Я проглотил хлеб и сахар и принялся хохотать. Теперь, когда я пишу воспоминания, мне эта история не кажется такой смешной, как тогда, но после ухода лейтенанта я хохотал искренне, неудержимо, весело. Молодой краснорожий попка откинул форточку и уставился на меня.
— Чего рыгочешь?
— Просто весело до невозможности! Ха-ха-ха!
— Не положено, чтоб весело. Не разрешается, понял?
Я опять вспомнил свои оттопыренные щёки и слова офицера и прыснул снова: сидел на рельсе и смеялся от души.
— Вот дьявол! — сказал попка и тоже стал улыбаться, глядя на меня. — Весёлое у вас расположение, папаша!
Две голодовки я провёл, требуя бумаги для заявления начальнику следственного отдела и министру государственной безопасности. Две голодовки имели другую цель — я требовал книг и прогулок, этого неотъемлемого права заключённых в тюрьме.
И все оказалось напрасным.
Только одна голодовка была вполне успешной.
Через полгода, осенью сорок восьмого, меня, согласно общим для всех тюрем правилам, тщательно обыскали и перевели в другую камеру. Она находилась в коридоре первого здания, недалеко от «вокзала». Камера оказалась сухой и сравнительно светлой, и я в первый момент очень обрадовался. Но выяснилось, что в этой части коридора собраны сумасшедшие. В гробовой тишине каменных могил время от времени раздавались вопли, всхлипывания, смех и громкие разговоры с воображаемыми родственниками.
— Мама, скажи Валюше, что я ещё жив! — выкрикивал молодой голос беспрерывно день и ночь с промежутками примерно в полчаса. Он действовал мне на нервы. Только успокоюсь, отвлекусь, займусь своими мыслями — и вдруг в звенящей тишине живого кладбища опять тот же рыдающий голос.
— Мама, скажи Валюше, что я ещё жив!
И меня снова начинало трясти. С каждым выкриком всё сильнее и болезненнее. Я чувствовал, что тоже схожу с ума, что ещё немного, и опущусь на четвереньки и завою сам. В отчаянии я объявил голодовку и потребовал перевода в другое место. Меня действительно сейчас же перевели в отдалённый конец второго здания в камеру, выходящую во двор. Было тепло, камера показалась мне салоном. Переселяясь, я услышал из-за соседних дверей нарочито приглушённые голоса, смех, слово «мат!» и звук передвигаемой по доске шахматной фигуры. Кругом жили люди! Спецобъект, как все советские тюрьмы, — это хитроумная кухня, где готовятся самые разнообразные блюда. Мне пока предписано самое острое. Но спецобъект совсем не мёртвый дом: Достоевский многого не знал и многого не додумал с тюремной точки зрения. Он показал себя мягкотелым фрайером.
Вывод?
Надо жить! Надо бороться!
Любопытно, что крушение иллюзии о возможности добиться изменения режима путём голодовок совпало у меня с подъёмом сил, вызванным, надо думать, отсутствием холода и звуками человеческой речи из соседних камер: пусть я в одиночке, пусть меня мучают молчанием, но ведь рядом сидят люди вдвоём, они играют в шахматы и, без сомнения, читают книги!
А почему и мне не могут внезапно изменить режим?
Это возможно, условия для этого имеются, а значит, надо ждать!
И я решил написать стихотворение и потом музыку к нему — пусть оно станет для меня гимном. Я не представлял себе, как пишут стихи и музыку, но смело принялся за дело. Сначала получилось что-то довольно длинное, но мне казался важным не объем, а чеканность и лаконичность формулировки. Гимны бывают разные, и мой гимн может быть только боевым! После тщательных поисков выразительной формы и безжалостных сокращений я, наконец, довёл моё творение до возможного для меня совершенства.
Это был торжественный день!
Пообедав, я встал, развёл руки, как дирижёр большого оркестра, и грянул в пространство мой гимн, звучавший как вызов:
Буду биться до конца,
Ламца дрица гоп-ца-ца!
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Голодовки
Голодовки Теперь я перехожу к очень непростой, тяжелой теме — к голодовкам Андрея Дмитриевича. Как известно, в Горьком их было три: в 1981, 1984 и 1985 гг.В конце 1981 г. по Москве разнеслась весть, вызвавшая ужас и недоумение у множества людей: Сахаров объявил смертельную
31 мая, суббота (первый день сухой голодовки)
31 мая, суббота (первый день сухой голодовки) Утром просыпаюсь от громкого стука в дверь. «Подъем!» Встаю, потягиваюсь и начинаю машинально заправлять постель («Постель должна быть заправлена! Лежать под одеялом нельзя!») Потом вдруг в голову приходит простая мысль: «Я что,
4 июня, среда (пятый день голодовки)
4 июня, среда (пятый день голодовки) Пустой день. Скучный. В дверь теперь не стучат, так что сплю все время. Лежу и сплю. Охранники вот только докучают. Поминутно в глазок разглядывают. («Что это вы все время вьетесь вокруг меня, точно хотите загнать меня в какие-то сети?») Ждут,
5 июня, четверг (шестой день голодовки)
5 июня, четверг (шестой день голодовки) Все по-прежнему. В дверь не стучат, но зато в глазок теперь заглядывают постоянно. О моем здоровье, наверное, беспокоятся.«Переживают, что съели Кука!» (Блядь, да я и сам бы его сейчас съел!Или даже двух. Нет, лучше трех!) Вообще, «мои слуги
6 июня, пятница (седьмой день голодовки)
6 июня, пятница (седьмой день голодовки) Хоть что-то сдвинулось. После обеда заявился, наконец, адвокат.Оказывается, следователи «забыли» выдать ему какой-то пропуск, и все это время он просто не мог сюда попасть. (Да! «Забыли»!) В довершение ко всему, главный следователь
10 июня, вторник (прекращение голодовки)
10 июня, вторник (прекращение голодовки) С утра опять приходил адвокат вместе со следователем. Передал следователю заявление с просьбой перевести меня в любой другой следственный изолятор.Попутно выяснилось, что эпизод с поддельным паспортом гроша ломаного не стоит. Ведь
Глава 16 ГОЛОДОВКИ И СИМФОНИЧЕСКИЕ КОНЦЕРТЫ
Глава 16 ГОЛОДОВКИ И СИМФОНИЧЕСКИЕ КОНЦЕРТЫ После дерзкого побега фон Верры из поезда за остальными пленными следили еще пристальнее, чем прежде. Наше путешествие по Канадской тихоокеанской железной дороге от Галифакса до лагеря для военнопленных на северном берегу
Третий день голодовки
Третий день голодовки Сквозь зарешеченное окно робко пробивался свет, оставляя на противоположной стене белесые пятна.Железная кровать протяжно заскрипела. Человек приподнялся, сел и опустил ноги. Холодный цемент обжег обнаженные ступни, но человек не двигался, словно
Пятый день голодовки
Пятый день голодовки Было уже 10 декабря. В газетах появился медицинский бюллетень о состоянии здоровья Мельи. Слухи о его «упрямстве» уже вышли за пределы столицы и докатились до самых дальних городов страны.Его голодовка была в центре общего внимания. Его имя было на
Восьмой день голодовки
Восьмой день голодовки Серая, с грязными потеками стена засветилась серебром лунный луч медленно втискивался в узкое окно. Хулио приподнял голову. Стена блестела ослепительно, до рези в глазах. На мгновение ему показалось, что перед ним зеркало, с которого на него
Девятый день голодовки
Девятый день голодовки Солнечные лучи, прорвавшись сквозь завесу тяжелых облаков, упали на город, и сразу же стены и крыши домов заиграли яркими красками. Улица просыпалась, и в камеру вместе со светом ворвалась ее многоголосая, шумная речь.Хулио открыл глаза, и сразу же
Одиннадцатый день голодовки
Одиннадцатый день голодовки В узком окне виднелась вершина старого фламбойяна. Уже облетели все листья, и ветви, будто гигантские человеческие руки, бесшумно шевелились в ночи.Опять не спалось. Неожиданно фламбойян заполыхал пурпурными цветами. Они дрожали,
Пятнадцатый день голодовки
Пятнадцатый день голодовки «Имею честь сообщить Вам, что больной из моей палаты сеньор Хулио Антонио Мелья отказывается внимать моим советам. Он не принимает пищу и выбрасывает все, что ему приносят. Этим самым нарушается статья 23 (пункты 2 и 3) распорядка больницы. Исходя
Семнадцатый день голодовки
Семнадцатый день голодовки Их было четверо. Они только что вышли из больницы. Все молчали, стараясь не смотреть друг на друга. Прохожие могли подумать, что эти юноши натворили что-то и червь раскаяния точил их души…Уже больше часа, как ушли эти юноши, а Оливин все так же
Восемнадцатый день голодовки
Восемнадцатый день голодовки Утро было обычным. Вошел санитар, ленивым движением сунул в рот больного термометр, сделал вид, что прибирает палату, затем вытащил термометр, записал на сером квадратике бумаги и, оглянувшись через плечо на лежащего, вышел. Так начался