«Ты должна записать мои рассказы…» (Е. Капица)
«Ты должна записать мои рассказы…» (Е. Капица)
Довольно скоро после того, как я начала работать в Мемориальном музее Петра Леонидовича, Анна Алексеевна стала мне постоянно говорить: «Ты должна записать мои рассказы о нашей жизни». Наши разговоры с магнитофонной их записью начались в 1991 году. Я часто приходила в ее уютную красивую квартиру, мы усаживались в глубокие кожаные кресла, и Анна Алексеевна начинала свой рассказ о прожитом. Она больше любила вспоминать свою жизнь с Петром Леонидовичем, для нее было главным сохранить как можно больше правдивых и прямых свидетельств. Она хотела в меру своих сил уберечь его биографию от всяческих измышлений и лжи. Но иной раз разговор принимал другой оборот, и Анна Алексеевна возвращалась мыслями к своему детству и юности, к тем годам, которые во всех архивных материалах она помечала «до Петра Леонидовича». Эти рассказы были уже о семье другого выдающегося русского ученого — Алексея Николаевича Крылова, и снова любое ее свидетельство было бесценно.
Когда образовалось несколько пленок, Анна Алексеевна отдала их расшифровать замечательной женщине — Тамаре Сергеевне Герасимовой. Тамара Сергеевна, вдова знаменитого антрополога М. М. Герасимова, всю жизнь работала стенографисткой в Академии наук и была очень дружна с нашей семьей. Отдавая Тамаре Сергеевне пленки для расшифровки, Анна Алексеевна преследовала сразу две цели — с одной стороны, ей очень хотелось поскорее увидеть результат нашей совместной работы, но наряду с этим она стремилась очень тактично поддержать Тамару Сергеевну материально, зная, что та живет лишь на свою пенсию.
В результате я стала обладателем объемистой стопки листов с записями рассказов Анны Алексеевны. Из них и были выстроены публикуемый ниже тексты («Ты должна записать мои рассказы…», «Свадьба и жизнь в Кембридже» «Из воспоминаний Анны Алексеевны»). Еще во время записи обращало на себя внимание то, что в ее воспоминаниях была некоторая «неравномерность». Какие-то эпизоды она рассказывала очень «отточенно», «подготовленно», а некоторые довольно продолжительные периоды были почти стерты из ее памяти, или она их излагала со значительными неточностями. Много лет спустя, уже после смерти Анны Алексеевны, мы обнаружили большое количество ее дневниковых записей. Писала она нерегулярно, от случая к случаю. Значительная часть записей посвящена Петру Леонидовичу, их совместной жизни. И видно, что именно те моменты, которые она уже обдумала и записала, в дальнейшем она рассказывала особенно легко. Но интересно, что, несмотря на большое количество этих записей «для себя», она всегда отвергала предложение самостоятельно написать воспоминания «для публикации». Однако, получив составленный мной текст, она внимательно его прочитывала и вносила те изменения и уточнения, которые считала необходимыми.
Родилась Анна Алексеевна в 1903 году, и перед ее глазами прошел почти весь двадцатый век. До последних дней, а скончалась она в возрасте 93 лет, сохранила Анна Алексеевна живейший интерес к происходящему, темпераментно переживая наши политические и бытовые коллизии. «Жизнь человека длится, пока ему интересно», — любила она повторять.
«Я была пятым ребенком в семье. Первая девочка, названная Анной, умерла в семилетнем возрасте от общего туберкулеза. Вскоре родилась еще девочка, ее снова назвали Анечкой, но ей не суждено было прожить и нескольких месяцев. Потом появились мои братья, погодки — Коля и Алеша, а еще спустя лет шесть снова родилась девочка, и ее снова назвали Анной, — это и была я. Я — Анна третья».
Я была поражена таким упорством в выборе имени для дочери. Ведь даже очень здравомыслящий человек, на мой взгляд, не мог не поддаться ощущению рока, висящего над именем Анна.
«Я думаю, — объяснила мне Анна Алексеевна, — имя Анна было так дорого моей маме вот почему. Моя бабушка умерла очень рано. Дедушка Дмитрий Иванович Драницын, был чиновником довольно высокого ранга, вот и натура у него была чиновничья. Мне рассказывали, что человеком он был очень малоприятным, такой самодур — деспотичный и грубый. Детьми своими, которых у него было четверо, он тяготился, никакой привязанности к ним не испытывал, а овдовев, постарался поскорее распределить их в разные институты подальше от себя. Мою маму еще маленькой он забросил в институт в Казань. И вот с этого времени большое участие в ее судьбе начала принимать родная сестра ее матери — Анна Ипполитовна Тюбукина-Филатова. У них с мамой возникла какая-то особая душевная близость, они очень привязались друг к другу, стали очень дружны. Бесконечная любовь и благодарность Анне Ипполитовне, заменившей ей мать и согревавшей маму в ее сиротстве, и побуждали всех рождавшихся девочек называть в ее честь».
Анна Алексеевна была всегда ярой феминисткой. Она постоянно повторяла: «Нельзя, чтобы половина населения не принимала участия в общественной и политической жизни страны». И очень становятся понятны истоки этих убеждений, когда слушаешь ее рассказ.
«Каникулы мама всегда проводила в имении у Анны Ипполитовны среди всей нашей многочисленной родни, а родня у нас была колоссальная — Филатовы, Ляпуновы, Жидковы, Сеченовы. Молодежь — бесконечное количество двоюродных братьев и сестер приблизительно одного возраста, очень либеральные и просвещенные люди. Достаточно сказать, что племянницей моей бабушки была знаменитая революционерка Вера Фигнер. И мама все время вертелась в этом либеральном обществе. Неудивительно поэтому, что, окончив институт в Казани, она сразу же решила ехать в Петербург и поступать там на Высшие женские (Бестужевские) курсы. Тогда в либеральных кругах считали, что в России должна быть культура и женщине непременно нужно продолжать образование, работать, быть самостоятельной, а не только женой и матерью».
В Петербурге и произошло знакомство юной Елизаветы Дмитриевны Драницыной с блестящим морским офицером Алексеем Николаевичем Крыловым. Надо сказать, что они были достаточно близкими родственниками — троюродными братом и сестрой.
«Когда мама решила ехать в Петербург поступать на Курсы, — продолжает свой рассказ Анна Алексеевна, — Анна Ипполитовна написала в Петербург своей родственнице Софье Викторовне Крыловой и попросила опекать молодую девушку. И тут довольно скоро начался роман у мамы с Алексеем Николаевичем. Софья Викторовна была сначала в ужасе: как это так, ей поручили девушку, и вдруг сын решил на ней жениться. К тому же — близкие родственники. Но в конце концов все уладилось. Мама вышла замуж, еще не окончив Курсы, — выпускалась она уже не Драницыной, а Крыловой».
Карьера Алексея Николаевича Крылова была блестящей и стремительной. Ко времени рождения Анны Алексеевны — он уже крупный ученый, математик, кораблестроитель, произведен в подполковники.
«В моих детских воспоминаниях отец — высокого роста, плечистый, с густыми черными волосами и окладистой черной бородой. Творчество всегда его поглощало, оно было частью его жизни. Алексей Николаевич никогда не бывал праздным, чтобы отвлечься от одной работы, он находил другую. Но это не был кабинетный ученый, он всегда был среди людей. Блестящий рассказчик, очень остроумный, он любил веселый соленый анекдот и шутку. В молодости папа играл в теннис, ездил на велосипеде и очень увлекался стрельбой в цель.
Когда я была совсем маленькой, мы жили на Зверинской, это недалеко от Тучкова моста, на Петроградской стороне. И вот там, на Зверинской я помню бабушку и дедушку Крыловых, которые постоянно к нам приходили. Дедушка меня всегда дразнил, и поэтому я его немного побаивалась. Бабушка очень любила нас всех обшивать — всевозможные блузы, которые мы носили летом, — это все было сделано руками бабы Сони. Я воспитывалась очень демократически, по нашим теперешним выражениям. Папа был достаточно обеспеченным человеком, но у нас в семье никогда не было стремления к роскоши, была хорошая интеллигентская среда. Любимой книгой мамы был Некрасов, особенно „Русские женщины“. Они запали мне в душу с самого детства. Вероятно, отсюда мое чувство долга перед Петром Леонидовичем — дружба и стремление никогда не подводить, полное доверие, полная поддержка во всех случаях жизни.
Позже мы переехали на Каменноостровский, где родители снимали очень хорошую большую квартиру на втором этаже. У нашего дома был громадный задний двор и большой запущенный сад. Во дворе дома находился крошечный механический завод, принадлежавший друзьям Алексея Николаевича. На этом заводике делали все его необыкновенные приборы. Этот маленький заводик был знаменит именно изготовлением уникальных приборов ручной работы».
Анна Алексеевна доставала старинные альбомы, и, как бы в подтверждение ее слов, с любительских фотографий тех времен на нас смотрели молодые ее родители с веселыми лицами. Запечатленным оказался и Алексей Николаевич, стреляющий в цель, а рядом на фотографии видно, как он с явным удовлетворением рассматривает мишень. Большие компании, совершающие велосипедные прогулки, и среди них родители Анны Алексеевны и чета Боткиных — Александр Сергеевич и Мария Павловна, урожденная Третьякова.
«Лето и зимние каникулы, — поясняет Анна Алексеевна, — мы обычно проводили на даче в Финляндии. Это был небольшой деревянный сруб, который родители выстроили одновременно со своими друзьями, дачи которых располагались вокруг нас. Кстати, нашими большими друзьями и соседями были Боткины, но у них был громадный дом и множество всяких строений вокруг — как-никак Боткины и Третьяковы, очень состоятельные люди. А наш дом был небольшим и стоял очень симпатично, на громадных кусках гранита вместо фундамента. Любимым нашим развлечением в детстве было лазать под него.
Перед дачей — большой луг, а потом Финский залив. Летом нам предоставлялась полная свобода: лес, лужайки, берег моря, лодки, купанье. Никто не останавливал наших шалостей. Мы лазали по деревьям как кошки, бегали до осени босиком, в дождь, в ветер, было очень весело. Нас было много — мои двоюродные сестры всегда жили с нами. Мы вполне наслаждались жизнью, там было очаровательно.
У меня были роскошные волосы, которые я, надо сказать, терпеть не могла. Особенно когда мама распускала их и, любуясь, расчесывала. Я вообще хотела быть мальчиком. Мама сшила мне штанишки, я закручивала косы вокруг головы и бегала как настоящий мальчишка. И меня очень забавляло, когда меня в самом деле принимали за мальчика.
Однажды, еще до войны, был такой случай. Папа дал какой-то совет одному очень знаменитому человеку по фамилии Захаров. Это был грек, один из самых богатых людей Европы, занимавшийся вооружением. Захаров был за это очень благодарен Алексею Николаевичу, а денег, очевидно, папа от него не получал. И тогда он прислал мне громадный сундук с великолепной куклой и со всем абсолютно набором одежды к ней, начиная с перчаток, да еще трех цветов — белого, розового и голубого. Это был совершенно роскошный подарок, все дети умирали от зависти, а мне было как-то все равно. Я в куклы не играла и всё говорила папе: „Ну почему Захаров не прислал тебе маленького тигренка, было бы гораздо интересней“. Зато потом моя тетушка жила довольно долго на этой кукле, продавая во время голода после революции вещички из ее приданого.
Мои два брата, Коля и Алеша, были абсолютно разные. Коля — высокий, черный, человек в себе, очень сдержанный, а Алеша, наоборот, был маленького роста, необыкновенно живой, контактный, веселый, блондинистый. Все его обожали и звали Лялька, не больше не меньше. И вот этот Лялька был необыкновенно мне нужен, потому что он всегда делал мои уроки. Я кричала: „Лялька, я не знаю, что тут в арифметике делать, пожалуйста, помоги мне“. Лялька приходил и с удовольствием мне помогал. Мои братья учились блестяще, они оба были очень способные, особенно к математике, да и ко всем остальным предметам тоже. А я прилежанием не отличалась, зачем мне было надрываться. Ведь я была неслыханно избалованна. Да и как могло быть иначе — единственная девочка, которую так хотели, во что бы то ни стало. Ясно, что я была избалованна до предела. Это очень мешало мне в жизни, и еще долго с этой чертой характера мне приходилось бороться».
Уже после смерти Анны Алексеевны ко мне в руки попали сохраненные ею школьные тетрадки и аттестационные ведомости за первые годы обучения. И действительно, аккуратностью тетрадки не блещут, да и оценки весьма средние, разве что языки — французский и немецкий — давались ей очень хорошо. Встречаются записи «Очень болтлива и неусидчива», «С места отвечает хорошо, но связным рассказом затрудняется» и т. п. Но что поразило меня более всего, так это оценки по рисованию. Забегая вперед, скажу, что именно в рисунке и живописи в наибольшей степени проявился у нее талант впоследствии. В школе же по рисованию она получала всегда лишь «едва удовлетворительно».
«Иногда вдвоем с мамой, — вспоминала Анна Алексеевна, — мы ездили к Анне Ипполитовне, „бабе Анюте“, той самой, в честь которой я была названа. Братья предпочитали оставаться на даче в Финляндии, потому что там они всегда были заняты, что-то строили, мастерили. У бабы Анюты было малюсенькое имение в Симбирской губернии. Оно называлось очень смешно — Сырятино, но нам казалось, что это не от сырости, а от чего-то другого. Сырятино было для нас чудным местом, куда мама всегда ехала с восторгом, с огромным удовольствием. На железнодорожной станции нас уже поджидал бабушкин экипаж с ее любимым кучером Емельяном Ивановичем, которого мы все обожали. В моих воспоминаниях мы приезжали всегда вечером, и нам приходилось ехать еще верст пятнадцать, может быть двадцать. И вот уже в сумерках мы едем по этим бескрайним степям, и куда ни посмотришь — где-нибудь пожар, горит деревня. Это воспоминание детства совершенно яркое: мы едем, а где-то на горизонте горит.
Мы приезжали в деревню к бабушке. Баба Анюта восклицала: „Лизочка, как хорошо, что вы приехали“. Нас устраивали в очень уютную комнату. Это был такой старый дом, с портретами, с фарфором, очень симпатичный. Выходила тут же кухарка, толстая, ее очень смешно звали, но я никак не могу вспомнить, как, — у нее было очень странное русское имя. Она хлопотала вокруг нас, делала какие-то пампушки, а утром мы сидели на террасе, перед нами был чудный сад, и бабушка радовалась. Очень всегда было хорошо у бабушки».
В альбоме у Анны Алексеевны я нашла фотографию Сырятина, а рядом было вклеено письмо к ней от одной из ее многочисленных тетушек. К сожалению, подписано письмо было просто «тетя Лиля», и мне не удалось установить более точных сведений о ней:
«Дорогая Аня, посылаю тебе фотографии твоих родителей и сад в Сырятине, посаженный руками тети Анюты. <…> Белый столб — это солнечные часы. Алеша (А. Н. Крылов. — Е. К.) их сделал, и в 12 дня все часы в доме поверялись по ним. <…> Помню, как радостно трепыхались сердца, когда летом мы подъезжали к Сырятину. Нас встречали на балконе дяди, тети и любимые кузины петербургские. Поцелуи, радостные восклицания, беспричинный смех, смех юности. Гувернантки остались дома. Взрослые нас не наблюдают. Какое раздолье! Большие в гостиной. Бабушка у своего столика вяжет бесконечный чулок, на столике колода карт, очешник, табакерка с нюхательным табаком. Мы носимся по двору, в конюшнях, опустошаем сад, перелетая, как стая воробьев, с крыжовника на вишни и яблони, бегаем купаться несколько раз в день. Непрерывное веселье, дружные крики и смех, смех…»
Неудивительно, что Елизавета Дмитриевна «всегда ехала туда с восторгом».
«Рядом в другом имении, через овраг, — продолжала Анна Алексеевна, — жил двоюродный брат бабушки, тут же были церковь, школа. Баба Анюта была известна тем, что она всех всегда лечила. В ранней юности во время последней турецкой кампании она была сестрой милосердия. И после — какая бы ни была война: 1905-го года — бабушка сестра милосердия, 14-го года (бабушка уже очень пожилая) — и опять она сестра милосердия».
В одном из семейных альбомов Анны Алексеевны есть такая страница: сверху написано — «Три поколения», и приклеены три фотографии, три медицинские сестры в косынках с красными крестами и в белых одеждах — Анна Ипполитовна, Елизавета Дмитриевна (на войне 14-го года) и она сама во время Великой Отечественной войны. Видимо, для Анны Алексеевны было очень внутренне важно, что она приняла семейную эстафету в этом благородном деле.
Мы не раз с Анной Алексеевной разговаривали о положении в современных общеобразовательных школах, о преимуществах и недостатках и частных, и государственных школ. Она рассказывала мне, как училась сама:
«Образование и мои братья, и я получили в очень интересной частной школе. Она называлась „Реальное училище для совместного обучения В. П. Кузьминой, основанное группой педагогов“, и в скобках стояло — нормальная общеобразовательная школа. Дело в том, что еще со времени ученья на Бестужевских курсах моя мама подружилась с целым кланом учителей-единомышленников, сторонников свободного обучения. Они решили создать свою собственную школу, где они могли бы проводить свои идеи. Было в нашей школе очень много нового. Как можно понять уже из названия, обучение было совместное — и мальчики, и девочки, классы маленькие — человек 8–10. Не существовало еврейской квоты, и у нас было очень много маленьких еврейских детишек, с которыми мы дружили с самого начала нашей жизни, и не было никогда никакого антисемитизма, даже признака, нам это просто и в голову не приходило. Нас учили прекрасные педагоги, особенно сильно давали математику и языки. Был танцевальный класс, где преподавал совсем юный танцор Романов, который потом стал одним из самых знаменитых хореографов в Мариинском театре. Мама принимала в нашей школе большое участие, заведовала там библиотекой и преподавала иногда историю. Мы очень любили школу, очень, и были необыкновенно дружны».
Здесь мне хочется прервать рассказ Анны Алексеевны воспоминаниями ее школьной подруги — Наташи Бурцевой. Спустя много лет, Наталия Николаевна стала женой выдающегося русского химика Н. Н. Семенова, а их дружба с Анной Алексеевной продолжалась почти 85 лет, до самой кончины. Умерли они в один год с разницей всего в несколько месяцев.
«Когда мне было 10 лет, — рассказывала мне Наталия Николаевна, — родители записали меня в частную школу В. П. Кузьминой. И почти сразу я обратила внимание на симпатичную девочку с толстой черной косой. Очень скоро мы с ней подружились. Девочку звали Аня Крылова. Мы были очень разные по характеру. Я — скорее чуть робкая, недаром у меня потом образовалось прозвище „Бэби“, немножко наивная, немножко застенчивая, в то время как Анечка отличалась довольно решительным характером. Несмотря на то что она была на год меня моложе, наши отношения, которые очень быстро перешли в настоящую крепкую дружбу, всегда основывались на том, что Анечка меня опекала, мне диктовала, могла критиковать меня за какой-то поступок или ориентировать на какое-то действие. И я ей подчинялась. Но надо сказать, что это меня совсем не тяготило. Школу мы так и прошли вместе».
Анна Алексеевна всю жизнь бережно хранила тонкую связочку писем своих школьных подруг, написанных в основном, когда они все разъезжались на летние каникулы. В одном из писем Наташи Бурцевой есть такие строки:
«…Знаешь, Анечка, вот я теперь думаю, из всех моих трех одинаковых подруг — Нины, Юли и тебя, ты мне теперь нужнее всех, без тебя я больше всех скучаю, твоих писем я больше всего жду, с тобой мечтаю увидеться! И это не оттого, что я их стала меньше любить… Нет! Но за эту зиму мы с тобой очень сблизились, у нас все было общее, и радость, и неприятности, и огорчения! Правда? А помнишь, ты, когда читала „Накануне“, говорила, что мы непременно с тобой поссоримся, и на всю жизнь. А мне, наоборот, кажется, что мы подружились на всю жизнь! Не знаю уж, кто прав…»
Как показала жизнь, права была Наталия Николаевна.
В связи со школьными годами Анна Алексеевна рассказала и о своей первой поездке за границу.
«Наши мальчики кончили школу весной 14-го года и получили аттестаты зрелости — это был первый выпуск. В ознаменование этого родители и школьное начальство решили поехать на экскурсию за границу, чтобы показать детям Европу. Был закуплен большой тур, и было нас человек 15–20: дети, родители, педагоги. Меня тоже взяли с собой. Сначала мы были в Париже, потом — в Швейцарии, всё осматривали, всюду бегали… У меня сохранилась масса фотографий».
Анна Алексеевна подошла к полке и достала старинный альбом. В нем множество фотографий, запечатлевших это путешествие: виды Парижа, даже Альпы, куда они поднимались.
«И в Швейцарии, — продолжает Анна Алексеевна, — нас застала война. Мы оказались в полном бедствии, ведь у нас все было предусмотрено условиями тура, заранее оплачены обратные билеты, но были они через Германию. Сразу стало понятно, что с нашими молодыми людьми мы через Германию ехать не можем. Значит, надо было ехать кружным путем, а кружной путь требует денег. Все было сделано довольно быстро: кто-то деньги занял, что-то нам перевели, но с этого времени мы путешествовали уже самым дешевым образом, только бы доехать. Добирались мы восточным берегом Италии, вдоль Адриатики до порта Бари и там сели на пароход.
Плыть было страшно интересно. Мы все жили на палубе, кругом — совершенно необыкновенные люди. Я с восторгом смотрела на албанцев, которые ходили в это время в юбочках, это был их национальный костюм — коротенькие юбочки в складку, очень живописные на фоне моря и гор. Особенно поразил меня на пароходе „древний грек“! Красивый человек, с длинными волосами до плеч, в сандалиях на босу ногу и обернутый в белую тогу. Я узнала, что это брат Айседоры Дункан. Он был привержен, как оказалось, жизни древних греков, их одежде и имел многочисленных последователей в Европе. Так что мы на фоне Древней Греции увидали „древнего грека“. Интересно было невероятно. Остановились в Пиреях, и тут же все бросились смотреть Афины. Афины оставили во мне неизгладимое впечатление на всю жизнь. Вообще, эта поездка запечатлелась в глазах и уме. Яркое солнце, выжженная желтая трава, синее море и не белый, а какой-то золотистый мрамор. Большие ступени к Акрополю. Чудеса кругом. Мне было 11 лет, но воспоминание осталось на всю жизнь. Насмотревшись Акрополя, мы поехали дальше — до Салоников на пароходе, а там сели на поезд и через Сербию в конце концов добрались до Ниша. Сербия в это время уже воевала, и Россия была на ее стороне. Помню очень хорошее отношение к нам сербов: нас кормили, поили, за нами ухаживали всячески, даже в поездах, которые были набиты до отказа, нас клали спать. В конце концов, через Болгарию и Румынию мы приехали на юг России. Все путешествие было для меня чудесным приключением. Так много надо было всего кругом увидеть, что обращать внимание на взволнованные разговоры взрослых просто не было времени. Одно запомнилось: нашим мальчикам 16–17 лет, как бы их не задержали где-нибудь. Конечно, нашим учителям и родителям пришлось нелегко, но им удалось выводить всю нашу компанию из очень трудных ситуаций.
Из путешествия мы вернулись уже в военный Петроград. Шла эта страшная война. Война начала менять жизнь и нашей семьи. Мама кончила курсы медсестер и все время работала в разных госпиталях, в лазаретах. Да и в доме у нас постоянно бывали, а иногда и жили раненые солдаты. Мама вела довольно большую работу, но все это было совершенно незаметно, как само собой разумеющееся. Детей военные события пока не коснулись — братья поступили в Политехнический институт на кораблестроительный факультет, а я продолжала учиться в школе.
Примерно в это же время у папы возник очень серьезный роман с Анной Богдановной Ферингер. Для мамы это был тяжелейший удар — узнать о папиной измене. Она была в этом отношении безо всяких компромиссов и не могла даже подумать, что если Алексей Николаевич ей изменяет, то может быть хоть какое-нибудь прощение. Мама поручила нас своей сестре — Ольге Дмитриевне, а сама уехала на фронт сестрой милосердия. Когда мама уехала на фронт, папа был очень этим озадачен, но мама, если что-то важное решала для себя внутренне, то уже не могла от этого отойти».
Сохранились два письма, написанных маленькой Анечкой на фронт «Сестре Е. Д. Крыловой». Они полны милых любой матери подробностей детской жизни и тоски от разлуки.
«Дорогая моя мамочка, я и все мы здоровы. Я еще не получила четверть, но наверное скоро напишу тебе мои отметки. У нас уже шел снег, т. е. не снег, а дождь вместе со снегом, но все-таки в саду трава покрыта снегом, но он очень быстро тает, и получается грязь, и еще притом жидкая. <…> Мы по большей части обедаем все в разнос время. Я сегодня буду брать ванну и напишу тебе, промылись ли мои волосы или нет. Я думаю, что нет, потому что они никогда не промываются, а если и промываются, то плохо. <…> Наша учительница, Антонина Иосифовна, считает знаки препинания за ошибку! Но я все-таки не особенно много делаю ошибок. Елизавета Александровна нашему классу читает столько нотаций, что прямо ужас. Она делает так: перед уроком, во время урока и после урока читает нагоняй. Ты должна приехать к Рождеству непременно. Напиши мне, сколько я сделала ошибок. <…> До свидания, моя милая, и дорогая, и золотая, и серебряная мама.
Любящая тебя очень и очень твоя Аня.
P. S. У меня волосы более или менее промылись».
«Дорогая моя мама, я хочу к тебе приехать, здесь очень гадкая погода. Сообщаю тебе две неприятные новости. Во-первых — Лялька, ездя на мотоцикле, ушиб так себе ногу, что лежит уже третий день. Во-вторых: нашу дачу в Финляндии обокрали. Видишь, как все гадко, поэтому я и хочу к тебе приехать, еще я хочу посмотреть войну, это меня очень интересует. Ты должна приехать на Рождество непременно, а то мне будет без тебя скучно. <…> Приезжай к нам и возьми меня на войну вместе с тобой. „Я не хочу учиться, а хочу воевать“. Ну, до свиданья, моя мамочка. Ты приедешь и возьмешь меня, правда ведь? Тебя все целуют.
Любящая тебя очень твоя Аня».
«На фронте, — рассказывала Анна Алексеевна, — мама пробыла около полугода, и, когда вернулась домой, внешне у нас в семье все сохранялось как прежде. Но война продолжалась, и жить становилось все сложнее и сложнее. К тому же весной 16-го года начался призыв студентов младших курсов в действующую армию. Братьям пришлось уйти из института, и они поступили в юнкерские училища: Алеша — в Михайловское артиллерийское, а Коля — в Инженерное. Это давало возможность идти в армию не солдатами, а самым младшим офицерским чином, прапорщиками, наверное.
Кончался 16-й год. Я хорошо помню волнение в доме — убийство Распутина, радость, разговоры, детали убийства. Это взбудоражило всех, произвело колоссальное впечатление на всю интеллигенцию. Говорили о том, что делается на фронте, какой развал. После Нового года, 1917-го, начались бурные события. Конец февраля — революция, отречение царя, общая радость, все вздохнули свободно. Интеллигенция встретила Февральскую революцию очень хорошо.
Запечатлелись в памяти споры взрослых, которые меня мало касались, и такая картина: белая кафельная печка, фигура папы. Он или стоит около печки, или сидит утром за столом, но видна только газета. Он просматривает „Новое время“. Мама читает „Речь“.
Летом 17-го года стало трудно с продовольствием, и было решено, что старшие классы нашей школы вместе с некоторыми родителями переедут на юг в Анапу. На юге можно было выжить лучше.
С этого времени семья наша распалась окончательно — мы с мамой уехали в Анапу, папа остался в Петрограде, братья ушли на фронт. Коля довольно быстро соединился с нами в Анапе. Алеша воевал до полного распада германского фронта».
У Анны Алексеевны хранилось письмо брата Алеши, написанное им в декабре 1917 года с фронта:
«Дорогая Анечка!
Я получил недавно твое письмо, за которое очень тебе благодарен. Сейчас я сижу в своей землянке и дежурю при телефоне (ты, наверное, знаешь, что я назначен в команду телефонистов). Я устроился очень хорошо и чувствую себя отлично, гораздо лучше, чем прежде. <…> Мир уже почти заключен — наверное, вы это знаете, у нас каждый день происходит братанье. Завтра я пойду смотреть, в чем оно состоит, и тогда допишу письмо. <…>
Сейчас получена телефонограмма, что переговоры о мире прерываются, т. к. союзники, а за ними и немцы, отказались от мира без аннексий и контрибуций. Объявлена мобилизация (недавно у нас началась демобилизация), идет на фронт Красная гвардия — очевидно, Троцкий хочет запугать немцев, но вряд ли ему это удастся. В общем, кажется, опять будем воевать, хотя мы абсолютно не можем сдержать наступление немцев, если они вздумают наступать. Пока еще определенного ничего не известно…»
«Через некоторое время Алеша покинул Западный фронт, — продолжает свой рассказ Анна Алексеевна, — и включился в Белое движение. Коля тоже ушел в Белую армию, хотя он был абсолютно не военным человеком, воевать для него было ужасно. Но как офицер он не мог не войти в эту Армию. Алеша со своим темпераментом больше подходил к войне, она его как-то захватывала. Очень скоро мы с мамой получили известие, что Коля убит под Ставрополем (17 ноября 1918 года).
В 19-м году к нам в Анапу на короткий срок заехал Алеша и отправился дальше в Новороссийск. Там он вскоре поступил на бронепоезд, воевал и под Харьковом тоже был убит. (9 июля 1919 года).
Эти страшные смерти, гибель обоих сыновей, потрясли маму. Она была в ужасном состоянии. У нее произошел какой-то душевный переворот — она стала очень религиозным человеком и в этом находила успокоение. Мама решила, что меня нельзя оставлять в России — того и гляди я тоже уйду на фронт, тогда такое было настроение. А любила меня мама страстно. Но это я оценила много позже и, вероятно, часто доставляла ей если не горе, то боль. Но я была совершенно самостоятельна в своих вкусах, своих связях, дружбе и вообще в жизни. Я тоже очень любила маму, но близости, которой ей бы хотелось, у нас не было.
Мама решила эмигрировать, и мы уехали за границу вместе с нашими друзьями Скрипицыными. В Новороссийске сели на какой-то французский полугрузовой пароход, где спали и жили в трюме. Пароход, видимо, довез нас до Константинополя. Помню, что там я заболела и мы сняли комнату в Галате — это был самый бедный морской квартал. Но, несмотря ни на что, успели посмотреть Святую Софию.
В конце концов мы добрались до Женевы и на какое-то время осели там. У Скрипицыных в Женеве был свой дом, а мы с мамой рядом снимали комнату, очень симпатичную. С этого времени, хочешь не хочешь, мне пришлось стать серьезной, взяться за ум. Начала изучать английский язык, ведь французский я знала достаточно хорошо. Меня заинтересовало искусство, и я поступила в ?cole des Arts et M?tiers (Школа искусств и ремесел). Это была школа, где изучалась и живопись, и разные прикладные вещи.
Через некоторое время мы решили перебраться в Париж. Жизнь в Швейцарии была очень дорогая. Когда мы переехали во Францию, там уже был в командировке папа. Мы встретились, а до этого, когда жили в Швейцарии, мы с ним только переписывались. Во Франции после пережитой трагедии — гибели сыновей, родители помирились вполне. Мама поняла, что семейной жизни у них не может быть, но дружба и любовь осталась. Существовала я — и для того, и для другого. Они оба сосредоточили свою любовь на мне и как бы в этом снова слились духовно. Их соединило общее горе и любовь ко мне, единственному оставшемуся ребенку из пяти! Папа всегда смотрел, чтоб мы с мамой ни в чем не нуждались, чтоб у нас было достаточно средств.
В Париже папа жил с Анной Богдановной Ферингер, которая и была причиной разрыва родителей. Он занимался за границей самыми разнообразными флотскими делами. Кроме того, он никогда не прекращал научной работы, ведь он был математик, а математику не надо лаборатории, ему нужен карандаш и бумага. Я думаю, что ему просто хотелось жить заграницей. Мой отец был всегда вне политических событий. Он для своего класса был чрезвычайно странным человеком, принимал любое правительство, особенно не обращая на него внимания. Все правительства были одинаково плохи для него, он никакого не уважал и никому не доверял. Теперь когда я смотрю на его жизнь, то понимаю, что Алексей Николаевич смотрел на наше правительство как на землетрясение, наводнение, грозы. Что-то существует такое, но надо продолжать свое дело. Поэтому отец совершенно спокойно после Октябрьского переворота оставался, собственно, в том положении, в котором он был, преподавал в той же Морской Академии. И, в конце концов, ему предложили быть начальником Академии, на что он согласился. Конечно, это было в высшей степени странно: шел 18-й год, папа был полный царский генерал и, несмотря на это, совершенно спокойно стал начальником Академии. И тут ему пришлось читать лекции по высшей математике такому контингенту слушателей, которые, на мой взгляд, не знали вообще математики. Это был младший состав, а не офицеры. Но он был совершенно блистательным лектором и все это превзошел, и его слушатели, главное, это превзошли. Он, собственно, воспитал этих людей. Алексей Николаевич считал, что на нем лежит ответственность за судьбу русского флота и нужно делать свое дело. Он много лет работал за границей, мог там остаться, но ему это не приходило в голову. Его психология очень интересна, потому что это совершенно не психология людей его класса.
В Париже мы с мамой какое-то время жили у Полин, одной из жен двоюродного брата папы — Виктора Анри. Виктор незадолго до этого развелся с Полин, а у нее была громадная квартира в Париже прямо рядом Lion de Belfort, это Denfert-Rochereau, левый берег, Raspail, Montparnasse. Мама была очень дружна с Полин, но когда та стала предлагать нам поселиться прямо в ее квартире, мама отказалась, ей хотелось жить отдельно и независимо, и попросила дать нам две комнаты наверху, предназначенные для прислуги.
У Полин была необыкновенная квартира — в нижнем этаже большого дома, с громадным садом, который как раз был на углу Lion de Belfort. Одно время она держала кур и уток, и в саду был крошечный пруд, где плавали утки, а куры спали на ветках деревьев. Полин была довольно известным ученым, работала в Институте Пастера и даже открыла какой-то микроб».
Анна Алексеевна, рассказывая о своей жизни в Париже в 20-е годы, была очень немногословна. Только значительно позже, разбирая альбомы, я как-то смогла представить себе некоторые ее фрагменты. По-видимому, у них был довольно большой круг знакомых в эмигрантской среде, в основном это были школьные друзья, учителя. Большой молодежной компанией они катались на лодках, разъезжали на велосипедах по окрестностям Парижа. Устраивали пикники, с костром, на котором кипятили чайник. Под одной из фотографий Анна Алексеевна сделала такую надпись: «Все лежат в изнеможении после велосипедной прогулки». Путешествовали они и по югу Франции, а также довольно часто навещали своих друзей Боткиных, которые обосновались в Италии, в Сан-Ремо. Как рассказывала Анна Алексеевна, Мария Павловна Боткина очень увлекалась фотографией, занималась этим практически профессионально. Она-то и приобщила Анну Алексеевну к фотографированию. Они посылали друг другу снимки. На одном из них запечатлен сильный снегопад в Италии, берег моря и сделана приписка: «Совсем как у нас в Финляндии». Увлекалась Анна Алексеевна и альпинизмом. Со специальным снаряжением, в теплых костюмах, связанные одной веревкой, поднимались они в Альпы. Есть фотоснимок: «Я на вершине Монблана».
«В Париже, — рассказывала Анна Алексеевна, — я бегала заниматься живописью на Монпарнас, это было рядом с нашим домом, просто десять минут ходьбы. Там были такие свободные ателье, где стояла натура, ты платил 1–2 франка и мог заниматься. Кроме того, я стала серьезно изучать археологию в Эколь де Лувр. Особенно меня увлекали археологические раскопки в Сирии и Палестине, и я уже собиралась писать дипломную работу по керамике. Лувр и его коллекцию я знала очень хорошо, но мне хотелось поработать еще и в Британском музее в Лондоне. Но сколько бы я ни обращалась в английское консульство в Париже, мне вежливо, но твердо отказывали в визе со словами: „Мадемуазель, зачем вам ехать в Лондон, ведь Лувр такой хороший музей“. Я была эмигранткой — гражданкой с нансеновским паспортом.
Как раз в это время в конце лета 1926 года в Париж неожиданно приехала моя самая близкая школьная подруга — Наташа Бурцева. Она тогда уже была замужем за молодым талантливым физиком Николаем Николаевичем Семеновым. Приехала она в Париж из России вместе с мужем, который был командирован за границу для ознакомления с работами разных лабораторий».
Наталия Николаевна Семенова очень любила вспоминать эту поездку:
«Мы были за границей, — рассказывала она мне, — целых три месяца: сначала месяц в Германии, потом месяц в Англии, а потом во Франции. Когда я вышла замуж за Николая Николаевича, я довольно быстро узнала, что у него есть большой друг, русский физик, который живет и работает в Кембридже, — Петр Леонидович Капица. Когда мы приехали в Кембридж, я помню, Петр Леонидович сразу меня к себе расположил своей простотой, чувством юмора, жизнерадостностью и открытостью. Он опекал нас, заботился и все нам устроил хорошо, даже заранее снял домик к нашему приезду. Капица показывал Николаю Николаевичу лаборатории, знакомил с учеными. А потом возил нас на своей машине по всей Англии. После Англии мы уехали во Францию. Приехав в Париж, я, конечно, сразу же стала разыскивать Анечку Крылову, свою любимую школьную подругу. Все время, что мы провели в Париже, мы с ней общались каждый день. А тут и Петр Леонидович приехал из Англии, чтобы побыть с нами еще какое-то время, еще раз повидаться. Здесь и произошло знакомство Петра Леонидовича с Анечкой, при моей помощи, чем я очень горжусь.
Их общение сразу стало очень непринужденным, озорным, с шутками и розыгрышами. Я почувствовала, что они очень подходят друг другу. Через несколько дней был день рождения Елизаветы Дмитриевны, Анечкиной мамы, и мы все были приглашены к ним в гости. Тут выяснилась одна интересная деталь — и мать Петра Леонидовича — Ольга Иеронимовна, и Елизавета Дмитриевна были студентками одного выпуска Высших женских (Бестужевских) курсов».
«Я с удовольствием показывала им Париж, который к тому времени успела хорошо изучить, — продолжает ее рассказ уже сама Анна Алексеевна. — О Капице я ничего не слышала раньше, хотя он был давно знаком с моим отцом и Алексей Николаевич к нему очень хорошо относился. Мы были очень счастливы все вместе и много веселились. Ходили в маленькие ресторанчики и кабачки, в кино и музеи. Петр Леонидович был веселый, озорной, любил выделывать всякие глупости, всякие штуки. Он мог, например, совершенно спокойно для развлечения влезть на фонарный столб посреди Парижа и смотреть на мою реакцию. Ему нравилось, что его выходки меня не шокируют и я принимаю вызовы с таким же озорством».
И снова рассказ Н. Н. Семеновой: «Я очень волновалась, как будут развиваться их отношения. Но знала, что с Анечкой нужно держать ухо востро: если я хоть раз намекну о каких-то своих матримониальных замыслах, то все будет кончено. Одно обстоятельство меня успокаивало — Анечка очень хочет попасть в Англию, поработать в Британском музее, а Капица с готовностью предложил ей свою помощь в этом предприятии…»
Вскоре после отъезда, Наталия Николаевна стала получать письма из Франции:
«27 сентября 1926 г., Париж
…Без вас в Париже грустно, некого дразнить, не с кем драться. И надо будет усиленно заниматься. Это хорошо. Я думаю за зиму много сделать для моей диссертации…»
«3 октября 1926 г., Париж
…Написала Птице-Капице. Он физик, человек потрясающий. Я получила от него письмо из Кембриджа. Нашел мне археолога на случай моего приезда в Англию. Теперь уверовала, что визу получу, когда нужно будет, наверняка. Но не поеду раньше марта-апреля, нельзя по причине диссертации…»
Письмо Анны Алексеевны Птице — Капице, то самое, о котором она упоминает, я обнаружила в архиве Петра Леонидовича, как и еще несколько писем и записок того времени, относящихся к началу их знакомства.
«6 октября 1926 г., Париж
Милый Петр Леонидович, спасибо большое за археолога, это очень хорошо, я ему обязательно напишу, когда соберусь в Лондон. Сейчас это не удастся, я думаю, что приеду только в марте или еще позднее. Сейчас никак нельзя. Я теперь совсем спокойна, что виза у меня будет.
Когда поеду в Лондон, то, конечно, больше всего буду сидеть в Британском музее, два отдела меня больше всего интересуют — восточный и греческой керамики.
Я очень жалею, что не могу поехать сейчас, но это никак нельзя переменить, хоть и хочется очень. Я Вам пересылаю письмо Семеновых, я нашла, что оно к Вам больше, чем ко мне относится, только я жалею, что Наташа его переписала, „муки творчества“ пропали. Они остались в Берлине дольше, чем думали. Думаю, что сейчас они или едут или уже в России. А меня тут еще археолог русский уговаривает ехать в Россию — копать.
Бедная птица померла, очень грустно, что не летает никто по комнате.
Когда будете в Париже — заходите.
Всего хорошего. Жму руку.
А. Крылова»
В письмо Анны Алексеевны было вложено «послание» Семеновых:
«[Без даты ], Берлин
Если хочешь, пошли это П. Л.
Это послание написано моим супругом и повелителем в вагоне, написано ужасно, с зачеркиванием (муки творчества!!!), страницы идут в обратном порядке, а на нижней стороне — удостоверение, данное от отеля. Я предприняла кропотливый труд — переписать набело это дивное литературное произведение, дабы оно не пропало для потомства, а еще долгие века могло служить ему в назидание. Переписано буквально, если что не нравится — пеняйте на мужа…
Едем и скучаем без наших двух друзей. Перед нами четыре Рудольфа, из них 2 славных и молодых, но они не вцепляются друг другу в волосы, не ломают трубок, не целуют и обнимают Наташу. Нам очень грустно без круглоглазой и круглощекой морды, очень симпатичной, когда она улыбается, и менее симпатичной, когда читает проповеди, как следует жить и поступать. Также и без второй морды с папуасскими волосами и черными угольками вместо глаз, которая силится показать, что она видела все виды и что ее ничем не проймешь, не разыграешь, а потом вдруг, сверкнув угольками, устремляется совсем искренне в бой. Мы сейчас только и думаем о будущем лете, когда мы твердо надеемся увидеть обе наши морды. Мне (Н. Семенов) очень хотелось бы, чтобы обе морды были в России в одно время, признаюсь, уже потому, что тогда прощай Петькина шевелюра, а значит, ему крыть будет нечем.
Петьке: не забудь привезти в Россию чемодан трубок.
Н. Семенов
(с подлинным верно)»
На рождественские каникулы Петр Леонидович приехал во Францию. Он и раньше часто ездил отдыхать в Париж, но теперь его особенно туда тянуло. Они проводили с Анной Алексеевной много времени вместе.
«31 декабря 1926 г., Париж
Милый Петр Леонидович, с удовольствием увижу Вас. И в театр соберусь. Я свободна все вечера, кроме сегодняшнего (31 декабря). Выбирайте сами, какой удобнее.
Всего хорошего.
А. Крылова»
Из писем А. Крыловой — Н. Семеновой:
«17 января 1927 г., Париж
…Около десяти дней гостил в Париже Петр Леонидович. Мы с ним хорошо время проводили, ходили вместе в театр. Он решил меня образовать, я ведь никогда здесь в театр не хожу. Были в музеях, обедали вместе, вас вспоминали очень много и за здоровье ваше все время пили и жалели, что вас нет. Драться нельзя было: свидетелей нет, а без них нельзя. Правда, сражались словесно, издевались всячески друг над другом, а расстались друзьями после всех битв. Правда, больше говорили о вещах серьезных. Однажды до поздней ночи в ресторане засиделись, вернулись домой только в три часа. Зовет в Англию, говорит, опекать меня там будет. Что ж, я не прочь. Он вас хорошо опекал. Я довольна, что вы мне его завещали. Глаза круглые, рот на сторону, трубка торчит все время. Славный малый. Мне положительно с ним легко быть и очень свободно. Когда поеду в Лондон, еще не знаю. Хотела в марте, да жаль занятия прерывать…»
«21 января 1927 г., Париж
…Я уже писала о Петре Леонидовиче. Что еще сообщить о нем? Однажды мы долго сидели и разговаривали, и я заметила, что у него иногда глаза его круглые становятся очень печальными и смотрят куда-то вбок.
Мы, кажется, пришли с ним к одному выводу, что надо быть веселыми и больше ничего. Людям приятнее видеть веселую и довольную физиономию. Раз это от меня зависит, то я и веселюсь. Зачем попусту грусть и тоску на других нагонять, когда лучше иметь вид веселый и довольный. И так довольно людей, которые этого не понимают. Так что и у него, и у меня были „морды“ очень веселые. Редко смотрели вбок. Зачем? От всего можно отучиться, и никогда не надо тоску и грусть другим показывать…»
Пишет Анна Алексеевна и в Кембридж, вспоминает проведенное вместе время и рассказывает о сложностях с получением английской визы.
«14 января 1927 г., Париж
Милый Петр Леонидович, конечно, будет гораздо лучше, если я Вашего археолога увижу в Париже. Я не люблю писать писем, предпочитаю разговаривать. Постараюсь начистить сапоги, как можно лучше, будут блестеть так, что издали видно будет.
Я, кстати, как только Вы уехали, так постриглась и причесалась, а то времени не было. Хорошо, что Вы мне напоминаете, что все пять конечностей должны быть в порядке, а, вот дело какое, у крыс[8] еще хвосты водятся, что с ними делать, указаний в Вашем письме не было?
Так что постараюсь к приезду Вашего археолога стряхнуть с себя всю пыль.