Глава 9 «Обновление кровью»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 9

«Обновление кровью»

Вспомните Крестовые походы[478], когда вся Европа вооружалась ради нескольких суеверий, – 13 декабря 1791 года написал Жак-Пьер Бриссо, лидер одной из наиболее влиятельных революционных группировок, в газете „Французский патриот“. – Пришло время для другого крестового похода, и у него гораздо более благородная и святая цель. Это крестовый поход ради всеобщей свободы».

Максимилиан Робеспьер – лидер соперничавшей группировки – возразил, что попытка превратить Революцию во всеобщий военный крестовый поход за свободу потерпит провал. Соседи Франции не примут освобождение из рук иностранных войск, как не приняла бы и сама Франция. Он настаивал на том, что необходимо поддерживать мир с соседними странами и сосредоточиться на идеологической чистке дома.

Враги Франции сослужили отличную службу сторонникам войны: летом прошлого года, вскоре после неудачного бегства и ареста Людовика, коалиция роялистских держав во главе с австрийским императором выступила с декларацией, в которой угрожала собрать «необходимые силы»[479] и прийти королю на помощь. На самом деле угроза была слабой (составители умышленно использовали обтекаемые формулировки, чтобы никому не пришлось переходить к конкретным действиям), и любое нормальное правительство восемнадцатого века поняло бы это и просто проигнорировало декларацию. Но во Франции не было нормального правительства: его роль играла толпа накачавшихся кофеином интеллектуалов, которая бесконечно состязалась в пылких речах в бывшем королевском манеже во дворце Тюильри. На фоне угрозы иностранного вторжения упреждающая революционная война показалась таким политикам благоразумной и даже неизбежной.

«Больно думать об этом[480], но с каждым днем становится все более очевидным: из-за мира мы регрессируем, – кипел от злости один из последователей Бриссо. – Мы достигнем обновления только кровью. Слабохарактерность, порочность и легкомыслие – эти основные недостатки, несовместимые со свободой, – можно преодолеть только лишениями».

Жак-Пьер Бриссо изведал лишения на собственном опыте. Хоть он и был сыном кондитера, он знал, что такое голод. В предреволюционные годы он вел жизнь иностранного корреспондента-фрилансера и памфлетиста, записывая свои наблюдения за событиями в Австрийских Нидерландах (Бельгии), Англии, Швейцарии и Америке. Зарабатывал он чем придется. Некоторое время просидел в долговой тюрьме в Лондоне. Низенький, худощавый, сутулый, как многие бумагомараки, он испытывал постоянную неловкость, легко переходят от робости к агрессивности. Но главный его недостаток, присущий столь многим французским революционерам, состоял в другом: уверенность в правоте своего дела (борьбе за права человека) и собственной непогрешимости переходила в нетерпимость к окружающим людям. Бриссо провел за границей больше времени, чем большинство других революционеров. Путешествуя в 1788 году по только-только возникшим Соединенным Штатам, он воспылал пламенной страстью к американской республике и ее духу «простоты, добродетели и человеческого достоинства[481], доступных тем, кто добился свободы и видит в соотечественниках лишь братьев и ровню себе». Бриссо был полон решимости перенести американские идеалы в Европу.

Одной из вещей, которые он отвергал в Американской революции, было сохранение рабства. Тут сильно нуждавшийся журналист сходился во мнении с Лафайетом и Ларошфуко, работая бок о бок с этими богатыми аристократами в рамках Общества друзей негров. Во время путешествия по Вирджинии Бриссо познакомился с генералом Вашингтоном и попытался убедить его начать новую революцию за освобождение рабов. Вашингтон отказался[482], заявив французскому гостю, что Вирджиния еще не готова к этому. Однако Бриссо настаивал, что освобождение рабов следует проводить, не обращая внимания на границы. Ту же самую логику он теперь применял к Французской революции.

Бриссо оставался страстным приверженцем идеи освобождения рабов, но зимой 1791/92 года его занимали другие невольники, нежели чернокожие в колониях. Бриссо и его последователи теперь скорее говорили о рабах в метафорическом смысле[483]. Ими были белые солдаты-европейцы из всех враждебных Франции стран – неважно, австрийцы, пруссаки, сардинцы или русские. До тех пор пока они шли против революционной Франции во имя какого-нибудь короля или императора, они оставались рабами, брошенными на борьбу с землей свободы. Тем самым революционеры принижали вражеских солдат и одновременно проводили мысль о том, что последние нуждаются в помощи и освобождении. Из риторики о рабских армиях, атаковавших Революцию, вытекала новая и срочная задача. Франции, само собой, следовало защищаться, но просто отразить нападение теперь было недостаточно. Требовалось освободить рабов от власти их хозяев, то есть распространять Революцию. С такой точки зрения грань между защитой и нападением оказывалась безнадежно размытой. Франция не могла защищать свою революцию, не атакуя.

Эта принципиально важная идея найдет отражение в словах величайшей из песен Революции, которая впоследствии станет национальным гимном Франции. «Марсельеза» первоначально называлась «Боевой песней Рейнской армии»[484] и была сочинена в те лихорадочные месяцы, чтобы вдохновить французов на отпор роялистским армиям, сосредоточивавшимся у восточных границ страны. Во второй строфе говорилось о солдатах-рабах, по воле их коронованных хозяев идущих сокрушить Революцию и вновь заковать освобожденный французский народ в цепи:

Цари, отвергнутые нами,

Толпы изменников, рабов,

Вы нам готовили годами

Железо тяжкое оков.

Для нас, для нас! Какое горе,

Французов смеют оскорблять,

Задумав нас в бесчестном споре

В рабов старинных обращать.[485]

Бриссо, как самый пылкий милитарист ассамблеи, призывал к немедленным действиям против иностранных врагов Революции: «Мы не можем быть спокойными[486], пока Европа, причем вся Европа, не утонет в пламени!»

Наряду с французскими депутатами в Манеже теперь заседали различные профессиональные диссиденты, съехавшиеся со всех концов Европы, чтобы присоединиться к волнующим событиям. Этими международные революционеры разделяли универсалистское кредо Бриссо. «Именно потому, что я хочу мира[487], я призываю к войне!» – кричал Анахарсис Клоотс, который, едва появившись в Париже, стал раз за разом называть себя «ходатаем за человеческий род». Он клялся, что всего через месяц французский флаг будет развеваться над двадцатью освобожденными странами.

* * *

В 1750–1860-х годах, когда дядя Александра Дюма Луи де ля Пайетри служил в артиллерии[488] капитаном, а затем полковником, военное дело во Франции находилось в ужасающем состоянии. Как жаловался один из французских командующих, «я возглавляю банду воров[489], убийц, годных только для того, чтобы прогнать их сквозь строй. Они бросаются наутек при первом же выстреле и всегда готовы поднять мятеж… В распоряжении короля худшая пехота из всех, что есть под небесами, и притом с самой отвратительной дисциплиной. Способа командовать подобными отрядами просто не существует».

Вплоть до конца восемнадцатого века процесс «профессионализации» армии шел нерегулярно. Сотни лет стандарты профессиональной военной подготовки существовали только среди наемников, а эти люди сражались в одиночку или небольшими группами. В семнадцатом веке европейские солдаты все еще мало чем отличались от бандитов: они насиловали, мародерствовали и грабили мирных жителей так же усердно, как сражались с врагами. Население целых городов без особых раздумий подвергалось тотальному истреблению, и даже если солдаты пытались проявить хоть толику человечности, они по-прежнему грабили всюду, где только можно, потому что грабеж был единственным способом обеспечить продолжение военных операций, особенно во время затяжных военных кампаний. Поскольку большая часть Европы жила от урожая до урожая, по пятам за армией часто шел голод.

После ужасов религиозных войн, во время которых примерно треть населения Центральной Европы[490] была уничтожена, появились различные нововведения, призванные сделать армии менее непредсказуемыми и пагубными. Была введена воинская дисциплина в виде учений, деления на полки, форменной одежды. Самое важно – армии начали одевать и кормить солдат, чтобы последним не приходилось грабить, а также начали платить им вместо дележа захваченных трофеев. В результате европейские армии стали менее пагубными для своих. Ирония заключалась в том, что менее разрушительные войны можно было вести чаще – фактически более или менее непрерывно, с краткими паузами для крошечных изменений в составе коалиций. Поэтому между 1700 и 1790 годами Европа находилась в состоянии почти постоянного, хотя и вялого, конфликта. За этот период различные державы провели более пятнадцати войн, в которых на той или иной стороне почти всегда участвовала Франция.

В предыдущие столетия идея о вступлении в армию ради того, чтобы «послужить какой-либо стране», показалась бы нелепой (хотя традиционные ненависть и соперничество между нациями могли стать важным мотивом для тех, кто записывался в войска). Солдаты сражались, потому что боялись остаться без работы. В то время как офицерские чины были прерогативой дворянства, тянуть солдатскую лямку выпадало отбросам общества, и от солдат вряд ли ждали чего-то большего, чем повиновения приказам и несения службы без дезертирства. Каждая армия разработала замысловатые средства устрашения, призванные сохранить людей в строю, вроде излюбленного у британцев «деревянного коня» (жесткий деревянный бортик, на котором непокорный солдат сидел часами, в то время как к его ногам были привязаны мушкеты) или печально знаменитого прусского «прогона сквозь строй» (когда провинившегося рядового заставляли бежать между двух шеренг сослуживцев, каждый из которых бил его по мере продвижения). Во Франции семнадцатого столетия капитан все еще мог отрезать нос солдату, дезертировавшему перед битвой, а клеймение было распространенным наказанием.

Офицеры сражались за славу и честь своего социального слоя и своего рода. Вплоть до середины 1700-х годов офицерский патент считался социальной и финансовой синекурой, объектом наследования, фаворитизма или торговли. Для старинного «дворянства меча», предполагаемых потомков рыцарей, офицерский чин был способом поддержать родовую традицию; для нуворишей – средством повысить собственный социальный статус. Для монархии и государства это был способ получить доход – в сущности, налог. Самые престижные французские звания стоили сумму, за которую можно было построить огромный замок, и требовали даже еще больше денег, потому что покупатель в придачу к чину получал полк солдат, а их требовалось экипировать, и им нужно было платить. Бизнесмен, скопивший необходимое количество монет, мог сделать своего юношу-сына полковником, а десятилетнего мальчика – капитаном, хотя сначала еще нужно было приобрести дворянство для семьи[491].

Единая армия, сплоченная общими для всех учениями, дисциплиной, ценностями и целью, долго оставалась теоретической мечтой – тщательно описанной во многих древнегреческих и древнеримских текстах, но отсутствующей на реальном поле боя. Однако затем Франция воспользовалась своим сокрушительным поражением в Семилетней войне, во время которой она не только лишилась империи в Северной Америке, но и была унижена пруссаками. Маленькая группа ученых-офицеров, преисполненных характерной для эпохи Просвещения уверенностью в своих силах, решила реформировать армию.

Большинство интеллектуалов эпохи Просвещения относились к военному делу с презрением, как к атавизму иррационального прошлого и средневековых ценностей человечества, наряду с обыкновенной старомодной жестокостью, жадностью, похотью и безжалостностью. Они полагали, что по мере созревания общества и перехода его в более рациональный, научный период развития подобное варварство увянет само собой. Однако вместе с философами-пацифистами Франция произвела на свет поколение военных мыслителей, посвятивших свои силы превращению французской армии в непобедимое орудие для завоеваний. Одним из лучших был граф Жак де Гибер, который в 1770 году, в самый разгар эпохи Просвещения, призывал французскую армию воскресить утраченный боевой дух римских легионов и предсказывал великие свершения тем, кому это удастся сделать: «Теперь представим, что в Европе появляется[492] сильный народ, который обладает одаренностью, ресурсами и правительством; народ, который располагает суровыми добродетелями и национальным ополчением с четким планом военной экспансии; который не будет терять из виду конечную цель этого плана; который, зная, как вести войну на небольшие средства и существовать за счет своих побед, не станет покорно складывать оружие из-за финансовых подсчетов. Мы увидим, как такой народ подчинит своих соседей и ниспровергнет наши слабые законы подобно тому, как северный ветер заставляет склониться хрупкий тростник». Руссо рекомендовал вернуть жизнь человека назад к «естественному» состоянию, почти так же настойчиво Гибер призывал уничтожить загнивший образ фатоватого французского офицера восемнадцатого столетия и принять ему на смену неоримский идеал. Он представлял себе армию, состоящую из готовых на самопожертвование, физически крепких, бесстрашных солдат-граждан. Гибер и современные ему военные мыслители заложили основу для появления милитаристов-патриотов. Проведенные ими реформы преобразили французскую армию, готовя ее к непомерным планам революционеров.

Гибер и его коллеги сосредоточились на повышении профессионального уровня офицерского корпуса при помощи образования и создали лучшие в Европе военные академии. Они также сделали первые шаги к превращению солдатской службы в достойное занятие, имеющее четкие правила. Они построили бараки, чтобы солдаты постоянно тренировались в составе своих подразделений, а не приходили и уходили по домам от случая к случаю. Они ввели форму как для офицеров, так и для солдат, хотя некоторые офицеры все еще отказывались ее носить (почему это офицер должен надевать ливрею, будто какой-то лакей или кучер экипажа?). Они снабдили французские войска планами и инструментами для объединения пехоты, кавалерии и артиллерии в первую современную армию Европы. И они изобрели письменные приказы и карты[493] – высокотехнологичные инновации для эпохи, когда армии прибывали на битву с опозданием в несколько суток и редко имели четкое представление о местности, по которой шли.

Французские военные мыслители разработали целое поколение новых пушек, более легких и точных, чем любые другие орудия планеты. Эти новые пушки позволяли осуществить новый вид наступательной войны, основанный на плотности огня, мобильности пушек и их способности быстро наносить удар с большого расстояния. Бюджетный кризис во Франции в 1780-х годах не позволил запустить многие из этих орудий в производство, монархии в ее последние дни было не до того, но технология уже имелась, ожидая правительства с необходимыми средствами и стимулами.

Франция, которая давно располагала самым большим в Европе населением, теперь получила уникальную власть революционной идеи, способной создавать граждан-солдат. Поскольку наиболее закосневшие в своих убеждениях офицеры-аристократы превратились в эмигрантов, в этой сфере появилось необычно много вакансий для мозговитых, храбрых и энергичных людей.

* * *

Революционное правительство начало всеобщий крестовый поход за свободу с упреждающего удара по Австрийским Нидерландам, чтобы защитить свои границы и одновременно атаковать крупного, роялистски настроенного противника, дававшего приют эмигрантам. Люди в Париже верили, что это мобилизует франкоговорящее население страны против их немецкоговорящих сюзеренов. Всего двумя годами ранее в Австрийских Нидерландах вспыхнула революция по образцу Америки и Франции: через шесть месяцев после падения Бастилии, брюссельские патриоты заявили о создании Соединенных Штатов Бельгии и провозгласили независимость своей страны от Австрийской империи. Но затем император прислал дополнительные войска и вернул себе власть над регионом. Теперь французы надеялись, что их вторжение заставит восстание вспыхнуть с новой силой.

Алекс Дюма, недавно произведенный в капралы[494], входил в состав одной из трех воинских колонн, которым предстояло провести атаку. Дюма все еще был одним из тысяч безликих солдат, всего на одну степень выше рядового, так что никаких других записей о его участии в этих событиях не сохранилось. Его колонной из десяти тысяч человек командовал герцог де Бирон, еще один представитель поколения 1776 года, служивший с Рошамбо в Америке. В первое время колонне сопутствовал успех. Она захватила ключевой со стратегической точки зрения город на границе и продолжила углубляться в территорию бельгийской провинции Австрии. В тот же день, 29 апреля, колонну атаковали австрийцы, но французы успешно отразили нападение. Впрочем, новобранцы из числа французских солдат запаниковали и тем же вечером два полка кавалерии дали шпоры лошадям и обратились в бегство. Генерал Бирон лично погнался за дезертирами, в одиночку, через некоторое время настиг их и (скорее силой аргументов, нежели приказов) убедил большинство людей вернуться в лагерь.

Между тем в тот же день другому французскому генералу, Теобальду Диллону, повезло меньше. Диллон вел десять эскадронов кавалерии через границу к другой точке, севернее. Попав под огонь австрийцев, эти солдаты испугались, бежали на французскую территорию и забаррикадировались за стенами Лилля. Когда генерал Диллон явился за ними, толпа из его собственных солдат принялась кричать, что он продал их врагу. Мятежники схватили его и разорвали на части. В Париже ассамблея попыталась организовать военный трибунал и расследовать инцидент, но Робеспьер, выдающийся знаток психологии толпы, заявил, что гордится солдатами, убившими своего командира. Его речь послужила жутким предзнаменованием курса, которым вскоре пойдет этот революционер. (Солдат Шестого драгунского полка, где служил Дюма, предлагалось вызвать на военный трибунал[495] в связи с этим инцидентом.) Хотя генералы вроде Бирона или Диллона поддержали революцию (впоследствии, правда, они стали эмигрантами), они все еще были дворянами и придерживались умеренных, а следовательно, подозрительных взглядов. Для человека вроде Робеспьера доверия заслуживали только низшие чины армии. Счастье Дюма, что он тогда был всего лишь капралом.

Поскольку французские солдаты представляли более серьезную угрозу для своих офицеров, нежели для врагов, австрийцы и пруссаки той весной легко вернули себе преимущество. Однако затем, в конце июля, они собственными руками перечеркнули эту инициативу, выступив с еще одной угрозой[496]: вновь предупредили о возмездии, если королю Людовику или его семье будет причинен какой-либо вред. Как и декларация, появившаяся почти год назад, июльский манифест 1792 года привел к прямо противоположным результатам, только на этот раз – гораздо более серьезным.

10 августа вооруженные пиками толпы взяли дворец Тюильри штурмом, перебили швейцарских гвардейцев (последних солдат, верных королю) и превратили район вокруг Пале-Рояль (теперь называемого Пале-Эгалитэ, «Дворец Равенства») в склеп. Король и его семья уцелели только благодаря тому, что бежали в Манеж и попросили убежища у собравшихся там депутатов ассамблеи. В тот день французская монархия фактически прекратила свое существование, и ассамблея немедленно начала подготовку к провозглашению республики. С тех пор королевская семья будет жить под арестом в Тампле (старинной резиденции рыцарей-тамплиеров, а теперь революционной тюрьме), совсем рядом с театром Николе.

* * *

Капрал Алекс Дюма остался на бельгийской границе, вдали от Парижа. Здесь, среди унылых живых изгородей и полей с репой и фасолью, австрийцы и французы обменивались набегами на приграничные территории. Важнейшей базой французской кавалерии в регионе был городок под названием Мольде[497], где возник крупный военный лагерь.

Дюма трудился за пределами лагеря Мольде. Он водил небольшие отряды драгун и других кавалеристов (как правило, из четырех или восьми всадников) в разведку с целью предупредить австрийские набеги. В большинстве случае разведчики видели коров и овец, а не австрийских солдат. Но 11 августа они наткнулись на вражеское подразделение. Дюма заметил всадников противника – их было значительно больше. Но вместо того чтобы попытаться спастись или спрятаться, капрал Дюма повел свой маленький отряд в атаку[498] на опешивших австрийцев. Те, пораженные самим видом чернокожего здоровяка ростом 185 сантиметров, который мчался на них во весь опор по бельгийскому полю с фасолью, быстро сдались – в полном составе. Сын Дюма – писатель – станет описывать этот инцидент с явным удовольствием:

Заметив их, он[499], несмотря на явное численное превосходство врага, тут же дал приказ атаковать. [Австрийцы], неготовые к столь внезапному нападению, отступили на небольшой луг, окруженный канавой, – достаточно широкой, чтобы остановить всадников. Но, как я сказал, мой отец был превосходным наездником. Он ехал верхом на добром коне по кличке Джозеф. Он схватил поводья, пришпорил Джозефа, перепрыгнул через канаву… и через мгновение оказался один среди тринадцати егерей, которые, пораженные подобной храбростью, побросали оружие и сдались. Победитель сложил тринадцать карабинов в груду, поднял их на луку седла, отконвоировал тринадцать человек к своим четырем драгунам, остановившимся по другую сторону канавы, которую они не смогли пересечь, и, став последним, кто переправился через эту канаву, он отвел пленных в лагерь.

Пленные в те дни были редкостью, и вид четырех драгун, конвоировавших тринадцать человек, произвел настоящую сенсацию в лагере. Это доказательство храбрости юного офицера стало предметом долгих обсуждений. Генерал Бёрнонвиль пожелал увидеть его, произвел в сержанты, пригласил на ужин и упомянул его имя в отчете за день.

Таким стало первое признание нового имени, Александр Дюма, принятого сыном маркиза де ля Пайетри.

То, что героизм отца соответствовал описанию, данному сыном, подтверждает «Moniteur Universel» (газета, публиковавшая в революционной Франции фронтовые сводки) в выпуске от субботы, 18 августа 1792 года. Капрал Дюма, отмечено в газете, «так ловко перерезал путь[500] [вражеским всадникам] и бросился на них так стремительно, что они все сдались с заряженными ружьями, не успев сделать ни единого выстрела». Сын подарил Алексу Дюма тринадцать пленных, газета упоминает только о двенадцати.

Три месяца спустя издание все еще обсуждало свершения Дюма. Журналиста особенно впечатлило его решение передать свою часть военных трофеев в пользу французской нации: «Гражданин Дюма, американец[501], передавший в качестве патриотического дара сумму в 12 ливров 10 су, его долю дохода от ружей, захваченных им и его сослуживцами у 12 тирольцев, которых они пленили». Вполне широкий, патриотический жест для армии, которая, судя по всему, предлагала безграничные возможности прославиться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.