Вторая поездка в 1916 году по Сибири и Японии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вторая поездка в 1916 году по Сибири и Японии

В конце февраля Бальмонт уезжает в свою вторую поездку. Путь идет на юг. Бальмонт радуется теплу, солнцу уже в Полтаве. Он хвалит южную молодежь, в ней много горячности, он чувствует себя на Украине родным. «Или это воистину оттого, что мой прадед был из Херсонской губернии», — шутит он. Минуя Николаев и Одессу, где рабочие беспорядки, Бальмонт едет через Сумы в Тулу, где пересаживается в сибирский поезд. Он едет один, Елена, поправившись — она болела, — должна приехать к нему в Иркутск. Когда он через месяц добирается до Новониколаевска, там настоящая весна. Но публика здесь несравненно холоднее и сдержаннее, чем на юге. «Вчера я испытал, — пишет Бальмонт оттуда, — редкое для меня чувство: я как новичок волновался в начале выступления. Надо сказать, что здесь ни один лектор и ни один концертант не мог собрать полную аудиторию. Ко мне собралось 700 человек и встретили меня рукоплесканиями. Это все новости для меня. Конечно, понять ? слушателей ничего не поняли в моей „Любви и Смерти“, но слушали внимательно, как сказку, как грезу музыки. И это хорошо. Этих людей нужно понемногу приучить к Красоте. Смутно они все же ее чувствуют».

Но в общем ему не очень нравится Сибирь. Он продолжает свой путь. «Я по чести должен ехать из-за моей спутницы Марии Владиславовны, хочу ли я этого или не хочу». И еще повторяет: «Сибирь должна быть мною увидена целиком, это будет настоящая новая страница моей жизни».

Чем дальше Бальмонт едет, тем больше тяготится Сибирью. «Сибирь продолжает мне не нравиться, и, конечно, я никогда в жизни не поеду в нее больше, если только меня не сошлют туда, чего да не допустит судьба. Какие-то орясины эти сибиряки. Тупые оглобли. Не дай Бог с ними жить, увянешь быстро. И от природы здешней веет грустью». В другом письме с Байкала: «И тоска в воздухе мне чудится везде. Тени замученных. Я привезу отсюда ларец горьких слов».

Если Бальмонту надоело разъезжать по необозримым пространствам Сибири и узнавать не мыслью, но ощутительно телесно, как непомерно велика Россия, — то еще больше ему надоели его выступления, они стали ему «нестерпимы, отвратны, постылы». Он даже неохотно собирается в Японию с Еленой, которая приехала к нему в Харбин, чтобы ехать туда с ним. Ему не нравятся японцы и японки, которых он встречает в Харбине и Владивостоке. Он предубежден против этой «кошачьей породы». Он радуется открытому морю и предстоящему плаванию.

Но приехав в Японию и пожив в ней неделю-две, он не хочет уезжать оттуда. Он пленен ею безмерно. «Я влюблен в Японию целиком, категорически, без оговорок». Большая радость и неожиданность для него и то, что японцы знают его гораздо больше, чем знают его в Сибири, и любят.

В следующих письмах, после разъездов по Японии (Токио, Йокогама, Никко), его влюбленность в эту страну не прекращается, а усиливается. «Изящные люди среди прекрасной природы. Но ведь это идеальное сочетание». И еще: «Я так очарован Японией, что хотел бы пробыть здесь годы. Вся Япония chef d’oeuvre — шедевр, вся она воплощение изящества, ритма, ума, благоговейного трудолюбия, тонкой внимательности. Как жаль, что мы не были вместе. Но я тогда не понял бы Японии, я был еще слишком юн».

Из Японии Бальмонт вернулся в июне 1916 года в Москву. Остаток лета он провел с нами в Ладыжине. Бальмонт очень доволен своей жизнью там, среди молодежи, очень интересной, надо сказать. У моей сестры гостили в то лето: моя племянница Маргарита Васильевна Сабашникова — художница, Нюша, дочери Татьяны Алексеевны Полиевктовой (Маша, Оля, Аня), ее племянник Алексей Николаевич Смирнов, художники Федор Константинович Константинов и Лев Бруни и сын Бальмонта Коля. Все это были восторженные слушатели Бальмонта. Он много пишет в это лето и стихов, и прозы и любит их читать в этой аудитории. За несколько дней он записал в свою записную книжку четырнадцать сонетов. Затем три японских очерка, которые печатаются в «Биржевых ведомостях»{91}. 5 июня Бальмонт участвует в большом польском вечере в Сокольниках, говорит о Словацком и читает свои стихи о Польше. Но главным образом он занят переводом Руставели. К этому времени относится стихотворение Николая Бальмонта, посвященное отцу:

РУСТАВЕЛИ

(На перевод «Барсовой шкуры» К. Д. Бальмонта)

Как чистое стекло хранит живые розы,

Поя надрез стебля серебряной водой,—

Ты утаил в стихе с походною трубой

Малоазийских флейт сияющие слезы.

Разгневанной змеей развертывались грозы,

И водный град шумел над зеленью седой.

И бил горячий ветр кустарник молодой —

Под вечер облака, что дремлющие козы.

И алый барбарис и золотой миндаль,

Каштаны темные равнины Руставели,

Как радостно прилечь у пня нагорной ели.

Лохмотья буйных туч уносят воздух вдаль,

Канон колокола вечерние запели,

И солнце золотит библейскую эмаль.

Осенью Бальмонт уезжает в Петроград. И всю зиму наезжал к нам оттуда в Москву, где живал месяцами. У нас была квартира в Николо-Песковском, в доме Голицына, в первом этаже, где у него была большая комната в три окна, его старый письменный стол, немного уцелевших в Москве книг (большая часть нашей библиотеки осталась в Париже).

В Петрограде он часто выступал этой зимой, в Москве — меньше. Он усиленно работал над поэмой Руставели со вступительным словом к «Носящему барсову шкуру», «Крестоносец любви, Шота Руставели, певец Тамар». Эта работа поглощает все время. Но она не утомляет его, так как он восхищен этой поэмой. Он ни к кому не ходит, и к нему никто. «Я, кажется, никогда не жил в столице русской так домоседно». К 20 октября он надеется закончить всю поэму. Зиму и весну 1917 года Бальмонт пробыл у нас в Москве. Как раз за несколько дней до революции я уехала под Москву отдыхать к друзьям. Моя племянница Нюша провела всю эту неделю с Бальмонтом и записала для меня, что происходило в эти дни. Привожу дословно ее запись:

«Воскресенье, 5 марта… Я вспоминаю эту неделю как сон. Она слилась в один праздничный день. Я заставлю себя припомнить, что было одно за другим каждый день. Прошлое воскресенье были гости. Вера Л., Агнеса, Мицинский, дама (отправлявшая своего сына в Океанию), японец и Тардов из „Утра России“{92}, который рассказывал по порядку, что происходило в пятницу и субботу в Петербурге (23, 24 и 25). Сначала в первый день по улицам ходили небольшие кучки народу и требовали хлеба. Было разгромлено несколько лавок.

На другой день толпа собралась у Николаевского вокзала, были произнесены речи с памятника Александру III. Трамваи перестали ходить. В некоторых местах были построены из них баррикады. Около городской думы столкновение с полицией. Раненых вносят в городскую думу. Толпа требует, чтобы их выдали родным, которые пришли за ними и боятся, что раненых отвезут в тюрьму. Их уговаривают разойтись. Кто-то из членов Думы успокаивает толпу: над ранеными не будет произведено насилие. Толпа расходится. На другой день столкновение с войсками. Войска отказываются стрелять. Случай, где рабочий хочет обезоружить пристава. Тот зовет на помощь казака, который заступается за рабочего и сносит голову полицейскому. После этого тут начинается расправа. Тардов говорит, что в шесть часов узнает еще подробности.

Мицинский обедает у нас. Константин Дмитриевич показывает ему свой перевод его стихов, где слово „царевич“ должно быть заменено, ибо о царевиче говорится как о злой силе над Польшей-царевной. Вечером Константин Дмитриевич пишет о Световой симфонии Скрябина{93}… Затем он уходит к Елене, возвращается страшно поздно в растерзанном состоянии, ибо Елена его не пускала и бежала за ним по улицам в одном платье. Мы долго еще сидим вместе.

Понедельник, утро… Константин Дмитриевич кончает слово о Скрябине, Нина Васильевна (Евреинова. — Е. А.) хочет уезжать в Петербург. Говорят, вечером последний поезд. Ждут ответа о билетах. Тревожные слухи из Петербурга. Телефон звонит. Нина Васильевна возвращается от брата и говорит, что войска переходят на сторону Думы. Кексгольмский полк оказывает сопротивление. Хочу сообщить об этом Константину Дмитриевичу, но боюсь нарушить его работу. Он мне говорит, что зайдет за мной, чтобы идти в Скрябинское общество. Я сообщаю все, что слышала. Идем к Скрябину. Публики много, и все внимательно слушают. О событиях говорят все. Все слухи совпадают. Нина Бальмонт у глазного доктора, и там ему по телефону из Петербурга сообщают то же самое. Говорят всюду открыто обо всем.

Вторник, утро… Забегает Макс (Волошин. — Е. А.). Газеты не вышли. Трамваи не ходят. На улицах масса народу. Незнакомые курсистки приглашают Константина Дмитриевича идти на Красную площадь. Идем в „Русское слово“ и „Утро России“ за деньгами. Секретарь рассказывает о том, что знали и вчера, что войска переходят на сторону Думы. Телефон с Петербургом прерван, он в руках революционеров. В Москве им владеет Мразовский. Показывает первый приказ Родзянко и Бубликова по железным дорогам, чтобы они правильно действовали. В редакции беспрерывно звонят, спрашивают новости. На улицах спокойно встречаются жандармы, которые разгуливают по двое, городовых не видно. Вечером иду к дяде Васе, там говорят о том, что толпа народа подошла к Спасским казармам, но солдаты не вышли, так как были заперты и не были согласны. Стреляют холостыми зарядами. Возвращаюсь мимо Штаба в одиннадцать часов ночи. Там стоят автомобили. Как видно, совещание.

Среда, утро… Нина Бальмонт возвращается с Тверской, говорит, что там казаки с красными флагами. В час с четвертью звоним к маркизе Кампанари в Кремль, спрашиваем, правда ли, что Кремль занят революционными войсками (слухи разные, говорят, революционными, другие — царскими). Она отвечает, что все спокойно, в Кремль пропускают через калитку в воротах, и, как видно, ничего особенного нет, так как им только что принесли хлеб и их студент вернулся беспрепятственно. А через полчаса или даже несколько минут Арсенал был занят революционными войсками. Это было в какие-нибудь секунды.

После завтрака я иду с Константином Дмитриевичем опять в газеты. На улицах сплошная толпа. На стенах расклеены сообщения Партии рабочих. Их читают, чтобы все могли узнать что-нибудь, один читает вслух. Это изложение всех событий день за днем в Петербурге и Москве. Константин Дмитриевич читает вслух одной такой группе.

Идем на Арбатскую площадь. У синематографа огромная взволнованная толпа. Подходим — „Что такое?“ Никто не знает. Хотим идти дальше. В это время подъезжает военный автомобиль с красными знаменами и 25 солдатами. Все выходят и становятся перед входом в синематограф. Публику разгоняют. Становятся солдаты полукругом, их ружья направлены на синематограф. Мы отходим за угол дома. Напряжение страшное. В Синема скрывается переодетая в солдат полиция. Несколько минут длятся бесконечно. Кто-то кричит: „на крыше“, „сдались“, „не сдались“. Верить или нет? Наконец, „сдались“, „отдали оружие“. По бульварам народу мало. В передней „Утра России“ Коеранский читает только что записанное известие по телефону „Об аресте всех министров“. Говорят о том, что царский поезд направили в Петроград вместо Царского, а царицу, поехавшую ему навстречу, отправили по другому пути.

Редактор Гарве берет Константина Дмитриевича под руку и говорит, что он непременно должен написать что-нибудь для первого номера их газеты, который выйдет завтра. Вечером должен выйти объединенный номер всех газет. Константин Дмитриевич соглашается тут же написать что-нибудь, если дадут угол. Мы сидим в кабинете секретаря. То и дело звонит телефон и входят люди. Удивляюсь, как Константин Дмитриевич может написать. Я сижу к нему спиной, чтобы не мешать. В 15–20 минут он кончил „Река, ломая зимний лед“. Побежали домой с ним. На Никитской встретили войска и артиллерию. У всех были красные флаги. Толпа стояла торжественная, все кричали: „Ура!“

Дома сидеть немыслимо. Мы все время на улице. Пошла от храма Спасителя по всем улицам до Воскресенской площади. Уже темно. Всюду кучи народа или читают, или обсуждают. Раздают листовки, получить их невозможно, так их расхватывают, разбирают. „Дайте солдату“, и ему уступают. Проезжают автомобили с красными флагами. Беспрерывно кричат „ура“. Едем по Тверской, заходим к Александре Алексеевне. Продают первый выпуск газет. Хватаю, мчусь домой. Ноги подкашиваются.

Четверг, утро… Это уже праздник. Принесли первые газеты. Газетчика чуть не изувечили. Он плачет. Выходим после завтрака все вместе (К. Д. Бальмонт, Нина Бальмонт, Макс Волошин, Нюша), у всех красные ленты.

Толпа уже не такая торжественная и праздничная, как вчера. Константина Дмитриевича узнают. К нему подходит какой-то смешной человек и благодарит за стихи, напечатанные сегодня в „Утре России“. Дальше толпа сгущается у одних ворот. Чего-то ждут. Выводят пристава с лицом серо-зеленого цвета, искаженным гримасой. За ним на санках везут мешки с мукой, сахаром, найденные, верно, у него при обыске. Толпа настроена насмешливо и добродушно. Его уводят солдаты и милиция. Мальчику мать объясняет, что поймали человека, который украл, и теперь его накажут. Мальчик говорит: „дали бы ему касторки“. Встречаем Нину с красным бантом, она едет на грузовике освобождать из тюрем. На Воздвиженке опять кого-то ждут или арестовывают. Студент, кусающий белую булку, узнал Константина Дмитриевича, жмет ему руку и благодарит за стихи. „Вы и в 1905 году первый откликнулись“. „Господа, — говорит он, обращаясь к толпе. — Прокричим „ура“ Бальмонту“. Кричат „ура“. Спрашивают: „Кто, кто?“ „Опять какого-нибудь мошенника изловили“, — говорит успокаивающе старушка. Толпа движется как на празднике. Нет экипажей, лишь военные автомобили. По Воскресенской набережной еле можно пройти. Стоим, смотрим, как ведут полицейских. Опять „ура“ не смолкает. Заходим на минутку к Александре Алексеевне.

Константин Дмитриевич заговаривает с французским офицером. Он мрачно почему-то смотрит на происходящее. Ему кажется, что мы слишком долго празднуем, а на фронте эти празднества плохо отражаются. Идем в „Утро России“. Там опять Константин Дмитриевич пишет стихи: „Душа всегда желает чуда“. Опять нас запирают в кабинете редактора. Константин Дмитриевич в полчаса пишет новое и читает вслух редактору-секретарю и Тардову. Редакция жалуется на рабочих Социал-демократической партии, которые врываются в типографии, печатают свои листки, портят машины и вообще желают также быть цензорами всего печатающегося в газетах. Все со страхом смотрят на рабочих (они могут теперь сделать много злого).

В пятницу говорят об отречении, что наследник умер, что Михаил отравлен. Вечером уже продают газеты с известием об отречении царя. Константин Дмитриевич написал стих к полякам.

В субботу — парад и погребение павших за свободу. Нина с Аней ходят в толпе несколько часов. Несмотря на огромное количество народа — ни одного несчастного случая. Опять идем с Константином Дмитриевичем в редакцию».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.