ГЛАВА V Рядом с Иваном Денисовичем

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА V

Рядом с Иваном Денисовичем

Поезда на восток шли с обычной скоростью. Но у обитателей зарешёченных вагонов были свои, только им положенные остановки: пересыльные тюрьмы Куйбышева, Челябинска, Новосибирска.

Заключённых перевозили без спешки. А им самим и вовсе некуда и незачем было торопиться. У Сани было время поинтересоваться историями тех, с кем сводила его на пересылках судьба.

Настроение Сани никак нельзя было сравнить с тем, что испытывал он летом 1945 года, когда был ещё «молодым» заключённым. Теперь не было впереди такого пугающе огромного груза лагерных лет. В арестантских вагонах, вообще во всей этой обстановке, он чувствует себя легко и привычно, выглядит хорошо, полон сил и очень доволен последними тремя годами своей жизни.

Конечно, конец срока может оказаться очень тяжёлым — «куда попадёшь и как устроишься», но, как говорит пословица: «всё что делает Бог — всё к лучшему».

Кормят их в дороге и на пересылках довольно прилично. Разумеется, не так, как в «шарашке», и Солженицын, чтобы компенсировать это ухудшение, пробует бросить курить.

Первое знакомство с Азией. Впервые любуется он «благородно-красивым Уралом». Впервые проезжает мимо обелиска «Европа — Азия».

Но вот и конечный пункт их назначения. Экибастузский лагерь. Внутри треугольника: Караганда — Павлодар — Семипалатинск. Голое, пустынное место с редкими строениями.

И началась у Сани с середины августа 50-го года жизнь, очень сходная с той, что была у него пять лет назад, когда он находился в лагере при кирпичном заводе в Новом Иерусалиме.

Но если тогда он «судорожно, торопливо и с кучей ошибок пытался устроиться поинтеллигентней, получше», то теперь он уже ко всему внутренне приготовлен, к жизни значительно менее требователен. «Оленьи рога» уже обломаны, а «оленьи ноги» успели сослужить ему достаточную службу. И как он будет устроен здесь, Сане кажется не столь уж важным. «Пусть идёт всё, как оно идёт», — напишет он мне уже из лагеря. И поделится со мной, что стал верить в судьбу, в закономерное чередование везений и невезений, что «если во дни юности дерзко пытался подействовать на ход своей жизни, изменить его», то сейчас ему это «часто кажется святотатством».

На фронте капитан Солженицын, хотя и хотел узнать народ, не был на это способен. Вверенный ему «народ», его бойцы, кроме своих непосредственных служебных обязанностей, обслуживали своего командира батареи. Один переписывал ему его литературные опусы, другой варил суп и мыл котелок, третий вносил нотки интеллектуальности в грубый фронтовой быт. Эти люди не жили для него своей самостоятельной, собственной внутренней жизнью.

А тут вдруг он понял, что в данных обстоятельствах он человек, как тысячи других, со своими маленькими, почти ничтожными возможностями. Отсюда — и будь что будет!..

Снова Саня, как когда-то в Новом Иерусалиме, — простой рабочий. «От резкого изменения образа жизни сильно устаю», — пишет он, но надеется, что постепенно привыкнет, втянется… За один только «хвостик августа» он успел стать таким смуглым, каким никогда не был. Поселили Саню в 9-м бараке, где и Иван Денисович будет жить. Вагонки с нарами в два этажа.

* * *

Моё состояние всегда во многом определялось тем, что мне напишет Саня, что скажет на свидании, что я прочту в его глазах… Но пришло первое письмо из далёкого Экибастуза, и я узнала: видеться нам теперь вовсе не придётся. А ведь за последние годы установился определённый ритм жизни, предусматривающий встречи, хотя бы и в несколько месяцев раз… А в промежутке — воспоминание о прошлой встрече и ожидание будущей.

До сих пор Саню от меня отделяло только время и ничто больше. Время от встречи до встречи, от письма до письма… А где-то вдали виделось письмо «с конечной станции» и встреча, которая не оборвётся словами надзирателя «свидание окончено». Теперь свиданий нет и письма будут приходить только дважды в год… Нас разделило не только время, но и пространство!

Постепенно к ощущению этой географической отдалённости присоединилось ещё и чувство другой отдалённости, которая объяснялась не только тем, что письма Санины были редки, но и тем, что писал их человек каких-то совсем других настроений, совсем новый для меня Саня.

Я знала своего мужа как человека, активно вмешивающегося в свою жизнь. А тут он сообщает, что мог бы написать на старое место работы, где когда-то обнаружил, насколько крепки его математические «оленьи ноги», и его, вероятно, взяли бы… Но… стоит ли?

Как это было несвойственно ему раньше! Вместо буйной воли — пассивное ожидание: будь что будет… Смирение… Покорность судьбе… Фатализм… «Может быть, такая вера в судьбу — начало религиозности?» — задаёт он вопрос и тут же отвечает: «Не знаю. До того чтобы поверить в бога, я, кажется, ещё далёк».

Слово «бог», хоть пока ещё с маленькой буквы, всё чаще им упоминается. В декабрьском письме 50-го года: «Не болел ещё здесь, слава богу, ничем, дал бы бог, и дальше не болеть».

У Солженицына есть так называемые любимые мысли, вынашиваемые им годами. Они повторяются и в его письмах, и в его произведениях. Одна из них родилась у него ещё на фронте, была пронесена через лагерные годы и нашла своё завершённое выражение в романе «В круге первом» в главе «Немой набат».

«Надя пишет в письме: „Когда ты вернёшься…“ В этом и ужас, что возврата не будет. Вернуться нельзя… Можно только прийти заново. Придёт новый незнакомый человек, носящий фамилию прежнего мужа, и она увидит, что того, её первого и единственного, которого она четырнадцать лет ожидала, замкнувшись, того человека уже нет, он испарился по молекулам.

Хорошо, если в той, второй, жизни они ещё раз полюбят друг друга.

А если нет?..»

Когда я впервые прочитала в одном из фронтовых писем мужа выдержки из его маленького рассказа «Фруктовый сад», написанном в виде письма мужа жене, что «возврата» не будет, а будет «приход», что и ко мне придёт другой человек, я в это не поверила.

Чувство нашей большой внутренней слитности поддерживалось во мне с 45-го до 50-го года, даже как будто нарастая… Оно поддерживалось письмами, редкими встречами на свиданиях, неугасающей любовью нашей, о которой мы не уставали писать друг другу.

Как бы ни были редки в последнее время наши свидания, ни на одном из них я не встретилась с человеком, который хоть в чём-то показался бы мне чужим…

А вот в редких письмах из Экибастуза стал проступать уже какой-то совсем другой человек. Этот человек мог вызвать ещё больше сочувствия, но не мог уже в той степени, как раньше, поддерживать во мне то внутреннее горение, без которого жизнь теряла краски.

Саня становился для меня всё более ирреальной фигурой, становился далёким любимым образом. Образом-воспоминанием, образом-надеждой. Но… образом.

Я продолжаю писать ему примерно в месяц раз. Пишу о работе, о занятиях в самодеятельности, о докладах то на философском семинаре, то на организовавшемся у нас отделении Менделеевского общества по теме своей диссертации. Пишу, что в начале 51-го года должна получить комнату или две в новом доме, который наш институт строит для своих преподавателей, и тогда смогу перевезти в Рязань свой рояль.

* * *

После жаркого экибастузского лета пришла осень: сухая, тёплая. А потом вдруг ударил мороз и в один день стала зима. Да какая!.. Никогда раньше не знал Саня, что такое морозы больше чем 40°.

И осень, и зиму работал Саня каменщиком. «Физический образ жизни всегда шёл мне на пользу», — пишет он мне. Вот он и не болеет, и выглядит ничего. Беда только, что рукавицы на работе «буквально горят», не успевает их латать, хотя у него их и две пары: свои и казённые.

На строительстве ТЭЦ работалось споро. У Сани не так, правда, ловко шла работа, как у Ивана Денисовича, но, бывало и он увлекался ею так, что и не замечал, как уж время было кончать…

Муж заверяет, что он отнюдь не находится в состоянии уныния. Дух его бодр. Он ждёт «много хорошего в будущем» и это облегчает ему «жизнь сегодня».

Умиротворённому, спокойному, несколько фаталистическому настроению соответствует просьба прислать ему стихи и драматическую трилогию А. К. Толстого, драмы Островского, Кольцова и лирику Блока. А пока он по страничке в день читает из словаря Даля.

Многим солагерникам своим Солженицын так и запомнился — «человеком с томом Даля под мышкой, в обществе Панина и Карбе».

В письмах Сани того времени появляется то, чего в предыдущих письмах совсем не было. Экибастузский лагерь — не чета «шарашке»! А потому приходится заботиться не только о духовной пище! И наряду с Толстым и Блоком в письмах упоминаются сахар, сало, сухари.

Я не могу от себя посылать посылки. Рязань — не Москва. Об этом станет известно и в моём институте. А ведь я только-только стала опорой семьи, смогла освободить маму от помощи нам и от работы вообще, смогла материально помогать тётям, а вот теперь надо будет помогать ещё и мужу… И все заботы и хлопоты самоотверженно принимает на себя моя тётя Нина, живущая в Ростове. Ей к тому времени перевалило уже за 70 лет. Относить посылки на почту ей помогает муж моей старшей двоюродной сестры.

Ежемесячно шлются Сане сахар, сало, сухари, табак, а то и сливочное масло, и колбаса, лук, чеснок. И не только продукты. Валенки, вещмешок, шерстяные носки, рукавицы и многие разные мелочи: то деревянная ложка, то паста зубная, то нитки с иголками, то мочалка, то пластмассовая посудинка, то чернильница-непроливайка…

Получение посылок Саня каждый раз воспринимает как праздник.

Писем больше двух раз в год писать нельзя, но разрешены открытки с подтверждением, что посылка получена. Вот одна из них:

«Вашу посылку от 13.6. получил. Большое спасибо. Всё прекрасно. Пришлите карандашиков. Целую всех. Саня».

Для нас эти открытки — ещё и весточки в промежутках между редкими письмами.

«Посылки ваши для меня — источник жизни», — писал мне Саня в декабре 50-го года. Он был очень благодарен тёте Нине и считал себя «в неоплатном долгу» перед ней. И в то же время он верит и чувствует, что тётя Нина всё для него делает с искренней заботой и любовью. А потому он без стеснения пишет ей, что ему «особенно хочется мучного и сладкого», что «сухофруктов больше не надо, а махорку лучше бы присылать не № 3, а № 2 или № 1 — № 3 уж очень лёгок».

В дальнейшем тётя Нина так изучит Санин вкус, что будет угождать ему даже куревом. «Курево Вы прислали чудесное, как будто сами курите», «…особенно хороша саратовская махорка».

Саня не скрывает своей радости, когда получает что-нибудь домашнее сладенькое. «Всякие сладкие изделия, которые Вы мне присылаете,объедение», — пишет он тёте Нине.

Потом понадобятся Сане ещё и защитные очки от пыли, и коробочки деревянные или пластмассовые (железной и стеклянной посуды держать нельзя), и бумага, тетради, блокнот и мешок, и овсяные хлопья (чтоб варить скорей) вместо крупы, и тапочки… И всё это, как в сказке, к нему является. «Вы заботитесь обо мне как родная мать», — пишет Саня тёте Нине.

В лагерном клубе есть библиотека. Саня читает центральные газеты, только с большим опозданием: «им сюда много суток пути от Москвы». Радио совсем не слышит. А значит, и музыки лишён. Скучает по ней. «Прочтёшь программу радиовещания в газете и только сердце заноет», — пишет он мне. Здесь, в библиотеке, знакомится Саня с теми, кто часто посещает читальный зал. Некоторые становятся его друзьями.

Вот зима (первая «экибастузская»!) кончается… Уже бывают хорошие весенние дни, перемежающиеся, правда, с морозами.

Лицо у Сани худое, но свежее и с румянцем — «таково благодетельное влияние тех степных морозных ветров»…

* * *

Инициатором открытия Рязанского отделения Менделеевского общества был заведующий кафедрой общей химии вновь открывшегося в том году в Рязани медицинского института имени академика Павлова — профессор Виленский, который хорошо знает моего Николая Ивановича Кобозева. Доцент кафедры физической химии В. С. С-в охотно берётся ему помочь.

Рязанский медицинский институт был создан на базе 3-го Московского мединститута. Поэтому научные кадры в нём были очень сильные.

Теперь в Рязани уже три вуза и четыре кафедры химии. Химиков вполне достаточно, чтобы организовать Менделеевское общество!

Через некоторое время Рязанское отделение Менделеевского общества было открыто. Председателем избирается профессор Виленский, ответственным секретарём — доцент С-в. Заседания проводятся в помещении медицинского института. Химики города всё больше знакомятся между собой. Постепенно и больше узнают друг о друге. У доцента С-ва недавно умерла жена. Поэтому он и переменил место жительства. Его ближайшие сотрудники очень озабочены его судьбой…

В феврале 51-го года мы с мамой переехали в дом на Касимовском переулке (здесь-то и будет написан в своё время «Один день Ивана Денисовича»!), получив две смежные комнаты в трёхкомнатной квартире.

Не за горами день рождения. Решено, что в этот самый день мы отпразднуем и наше новоселье. К нам пришли декан с женой, моя ассистентка с мужем, одна женщина-врач тоже с мужем, да Ольга Николаевна Улащик, преподавательница английского языка, с которой мы рядом жили в здании института, а теперь обе переехали в дом на Касимовском.

Самой жизнерадостной из всех присутствующих была женщина-врач. Вовсю старалась всех веселить. Но нельзя было не заметить, что меня ничто не веселило, что в тот вечер я была очень грустна. На работе никто не привык меня такой видеть и потому это особенно бросилось всем в глаза. А я ничего не могла с собою поделать…

Даже письма от Сани не получила я к этому дню. Он поздравил меня с днём рождения ещё в декабрьском письме, когда поздравлял с Новым годом и с новым полустолетием. Ещё в первом письме из Экибастуза Саня советовал мне, когда станет особенно тоскливо без его писем, перечитывать его старые, а больше всего то, которое он прислал мне в день моего тридцатилетия и где писал, что и в 60 лет будет любить меня «так же, как полюбил в восемнадцать». И чтобы утром 26-го февраля мне показалось, что он «только-только произнёс их, склонясь над моей подушкой». Конечно, счастье это сознавать. Но…

Невольно вспоминались мне мои дни рождения в Москве, что отмечались в общежитии на Стромынке. Почему же тогда не было этой бесконечной грусти?.. Почему тогда не чувствовала я себя такой несчастной?.. Неизменно оживлялась?.. Радовалась всем знакам внимания, которые мне оказывали мои подруги по общежитию?.. С нетерпением ждала прихода Лидочки с Кириллом?.. И искренне смеялась его остротам?..

Может быть, оттого и так грустно, что нет со мной моих стромынкинских девушек с их тоже неустроенной судьбой?.. Мы успели привязаться друг к другу, хотя это был только перекрёсток. На нём мы встретились, чтоб неизбежно разойтись… Каждая должна найти свою гавань, свою пристань, свой уголок на земле, своё пристанище… А пока у каждой была своя неустроенность. И потому, живя среди них, я привыкла к ощущению, что всё сижу и сижу «на какой-то пересадке и никак не доберусь до конечной станции»…

Всего этого не стало. Но зато я видела вокруг благополучие многих семей. И тогда вдруг я почувствовала то, чего не чувствовала все эти годы,своё невероятное одиночество в окружении людей!.. Одиночество на людной улице или в людном зале… Тут-то и был, вероятно, самый трудный и самый переломный период моей жизни. Вероятно, легче бы мне было, если б можно было вот здесь же, сейчас же во всеуслышанье сказать, крикнуть, что у меня есть свой любимый, которого я жду и буду ждать, только помогите мне его дождаться!..

Но я должна была молчать…

Я написала Сане письмо. Я очень хочу к нему приехать. Уже год, как мы не видели друг друга. Я очень-очень хочу этого… Я не могу без этого… Ну, летом… Ведь у меня двухмесячный отпуск…

В марте пришёл ответ. «Дорогая моя девочка! — писал мне Саня.Приезжать ко мне совершенно бесполезно, ибо свидание абсолютно невозможно». Он писал, что «только на третье лето мы сможем увидеться», что «незачем думать о будущем, потому что это только расслабляет», что «надо искать смысла существования в сегодняшнем дне».

Наступила для Сани седьмая тюремная весна.

Пока шла тяжёлая зима, было, кажется, даже легче, потому что у Сани была конкретная близкая очень важная цель в жизни — пережить во что бы то ни стало эту зиму. И он очень удачно пережил эту зиму, даже насморка серьёзного не было, освобождение от врача брал всего на один день в декабре — по непонятной причине повысилась температура, а ничего не болело. А вот прошла зима «и не стало этой конкретной близкой цели». И снова почувствовал Саня то, о чём зимой не думалось, что «до конца срока по-прежнему далеко, жить по-прежнему тяжело».

* * *

В связи с делами рязанского отделения Менделеевского общества, возможно, иногда просто под этим предлогом доцент С-в довольно часто навещал мою кафедру.

Как-то он зашёл ко мне в институт, когда я уже собиралась идти домой. Предложил меня проводить. Я пригласила его зайти с нами пообедать. Они с моей мамой почувствовали друг к другу большую симпатию. Мама предложила ему заходить к нам. И он стал иногда приходить, порой — в моё отсутствие.

Я считала С-ва бездетным вдовцом. Маме он рассказал, что у него есть два сына. Мама относилась к В. С. с большой теплотой. Она боялась моего неизвестного будущего с Саней.

Когда В. С. предложил мне стать его женой, я сказала, что это абсолютно невозможно. Спустя некоторое время я объяснила ему, почему. В. С. всё же не отступился.

Позже Александр Исаевич посчитает этого человека «негодяем за то, что он соблазнял к женитьбе жену живого мужа». А ещё позже сам не остановится перед тем, чтобы при живой жене соблазнять женитьбой другую женщину…

Мы с В. С. стали чаще видеться. У нас были общие интересы по работе ведь мы оба были физико-химиками. В. С. был старше меня на десять лет. Я получала от него немало полезных советов, стала ощущать в нём какую-то, может быть, первую в своей жизни настоящую мужскую опору: ведь я росла без отца, а с Саней мы были однолетки.

Летом того же 51-го года В. С. проявил такую напористость, что приехал в Ростов, где я была в то время, уговаривал маму повлиять на меня, а меня поехать с ним к его родным. Вместо того я уехала в Кисловодск, к тёте Жене.

У моей двоюродной сестры Нади только-только родилась Мариночка, смешной такой несмышлёныш… А Таниной Галке уже 6 лет, мотается на велосипеде… А у меня так никого никогда и не будет?.. Наше будущее с Саней казалось таким сверхдалёким… Он сам уже не воспринимался мной как живой человек во плоти и крови… Призрак… Скоро полтора года, как мы не виделись. Следующее письмо придёт только осенью или зимой. Короткие открытки на имя тёти Нины о получении посылок, будто отзвуки с другой планеты…

Прежние Санины письма, проникнутые всегда любовью, восхищением и преданностью, были для меня тем же, что угольки для горящего камина. А свидания — что сухие поленья, дающие яркую вспышку. И вот ни поленьев, ни угольков… Камин медленно угасал… Далёкий любимый образ стал расплываться… Могу сравнить это с состоянием человека, получившего наркоз: всё реальное от него куда-то уходит, рассеивается, тает, пока не наступит забытьё…

А когда я получила в Кисловодске письмо от В. С., то почувствовала, что получила письмо от реального человека…

А Санино сердце ощутило что-то неладное в моём июльском письме к нему, написанном из того же Кисловодска. «Похоже было, — писал он мне позже, — что ты через силу его начала, но какая-то большая недоговорённость сковала твой язык, и ты через несколько строчек оборвала».

* * *

С начала лета Саня, как он позже писал нам, работает «не физически». Лишь через много лет я узнала, что это значило. Один бывший «зэк» поздравил с выходом «Ивана Денисовича» своего «бригадира 104-й бригады».

С бригадирской должностью своей Саня справляется, она кажется ему необременительной. Чувствует себя здоровым и бодрым.

Бригада у него — интернациональная. Кроме русских, в бригаде украинцы, латыши, эстонцы, даже поляк и венгр.

Этот венгр познакомил как-то Саню со своим земляком, Яношем Рожашом. Представил его Яношу как «своего бригадира Сашу».

Янош очень по душе пришёлся Сане. Постепенно Саня узнал короткую биографию Яноша, тогда совсем молодого человека, почти юноши, потому, вероятно, и быстро научившегося довольно хорошо говорить по-русски.

Когда на незнакомом русском языке Рожашу прочли приговор, ему было только 18 лет. И хоть надолго оторвали Яноша от его родины, не было у него никакой озлобленности. Он всегда считал себя «просто жертвой войны».

Окружённый русскими, Янош всё больше к ним привязывался. А особенно полюбил и оценил русских после того, как посчитал себя обязанным жизнью одной медицинской сестре.

Когда в трудные послевоенные годы Янош был на лесоповале, то стал, было, «доходить». Положили его в стационар. Их выхаживали там две медицинские сестры. Особенно самоотверженной была сестра Дуся, по-матерински относившаяся к Яношу. Даже паёк свой продавала в деревне, чтобы раздобыть для него молока. «Жаль, что она никогда не узнает, что я не забыл ее», — писал мне Янош Рожаш спустя уже много лет.

Русские люди, русская литература и поэзия, русские песни становятся ему всё ближе и родней. Он запоминает одну за другой русские песни, стихи русских поэтов. Любимым поэтом Яноша стал Лермонтов.

В 1953 году Янош был реабилитирован и в конце того же года уехал на родину, в Венгрию, где стал работать бухгалтером. Через год женился. Сейчас у него два сына и дочь. Казалось бы, всё есть для счастья. ан нет… Не хватает Яношу его второй родины, России. Не хватает ему тех далёких друзей, с которыми делил он когда-то «судьбу горькую, но молодую». И он у себя дома создал уголок, который называет «маленькой Россией», где у него хранятся пластинки с русскими песнями, русские книги. Произведений русских классиков — «полный полк» в его библиотеке.

По работе Яношу частенько приходится выезжать в деревню. Если погода хороша — из одной деревни в другую идёт пешком. И любит при этом петь песни: то венгерские, то русские, то украинские… «Я один, — пишет он, — не слышит меня никто, только птицы небесные, да кусты придорожные». Из русских песен он очень любит напевать «Вот мчится тройка почтовая…» Но когда запоёт по-русски, становится больно, что не увидеть ему его бывших русских друзей, которых полюбил «за доброе сердце». Растерялись все.

С какой бы радостью писал и писал Янош Солженицыну, но Александру Исаевичу было некогда, всё больше и больше дорожил он временем. И я старалась, как могла, как-то заменить Яношу его Сашу. Мы с ним обмениваемся письмами, фотографиями.

С большим интересом следит Янош за жизнью своей второй родины. Он читает советские газеты и журналы. А когда в 66-м году на страницах «Правды» читал материалы XXIII съезда партии, то с особым вниманием прочёл то, что первый секретарь ЦК Казахстана Д. А. Кунаев говорил о городе Экибастузе. Яношу вспомнились «ряды зелёных палаток, над которыми уныло барабанил дождь. Потом выстроили дома. Сперва деревянные, потом каменные. Задымили трубы заводские, укатились первые эшелоны». И он горд, что «был одним из первых строителей города, о котором столько упоминали на трибуне партсъезда».

Второе из разрешённых писем за 51-й год, написанное нам Саней в ноябре, не дошло. И получилось так, будто он не писал нам целый год: от марта 51-го до марта 52-го.

Хотя времени, свободного от работы, было мало, Саня успевал всё же и читать не так уж мало. Когда спустя два года подвёл итоги, то оказалось, что он прочёл «стихи Баратынского, прозу Герцена, „Северное сияние“ Марич, „Лунный камень“ Коллинза, „Обрыв“, „Обломов“, немного Чехова, Островского пяток пьес, чуть-чуть Щедрина». Да ещё каждодневно читал своего любимого Даля.

О том, что настроение остаётся у Сани умиротворённым, говорят и его стихи того времени «Право узника». В них он призывает:

«Будь из всех наших прав не былых — наималым

Затаённое право на равную месть».

Ныне он придерживается, по-видимому, другой философии…

Вторая «экибастузская» зима была совсем не похожа на предыдущую, была просто изумительная — «тёплая, бесснежная, чудо какое-то». Ни одного бурана не было. И так — до февраля, который «надавил 30-градусными морозами».

Небольшая опухоль (она была у Сани и раньше, но не привлекала внимания) начала в январе очень быстро, со дня на день, расти. Ничего другого не оставалось, как её удалить.

Всякий человек перед операцией волнуется. Сане тоже неспокойно. Да ещё не на воле! Не выберешь, к какому доктору обратиться, в какую больницу лечь… На что надеяться?.. На что положиться?.. На судьбу?.. Вот он давно уже в неё верит. А что такое судьба?.. Его мама всегда на Бога надеялась и его так учила в детстве. Почему он отошёл от этого?.. Может быть, из-за того, что уже в школе убедился, что существование Бога не докажешь… Как и то, что его нет, впрочем, тоже… На судьбу можно лишь надеяться… Богу же можно ещё и помолиться…

В последних числах января Саня лёг в больницу. Оперировали его 12 февраля, под местной анестезией. Врачи разъяснили ему, что «опухоль не имела спаек с окружающими тканями, сохраняла до самого момента операции подвижность и капсуловидную замкнутость и поэтому не могла дать метастазов». Так писал сам Саня. «Поэтому оснований для дальнейших беспокойств, как уверяют врачи, нет».

Очень кстати через несколько дней после операции пришла посылка. Уже можно было есть всё без ограничений, а для поправки в самый раз.

Через две недели Саня выписался из больницы.

И вот в марте он пишет нам, что выглядит хорошо, несмотря на перенесённую операцию, и чувствует себя крепко.

К этому времени он получил от тёти Нины те учебники, которые незадолго до того просил ему прислать. Собирается заняться подготовкой к учительской деятельности… Просил он арифметику и геометрию. Да не просто какой-нибудь курс геометрии, а «лучше не стабильный» (стабильного он ничего не любит!), да издания более раннего, «где в тексте много задач на построение».

Человек с высшим математическим образованием, который и в «шарашке» ею занимался, наверняка математику не забыл и легко сможет преподавать её в сельской, как он уверен, школе! Но Солженицыну хочется уже для себя, для какого-то внутреннего удовлетворения даже в сельской школе выступить чуть ли не реформатором методики преподавания математики! Вести её на самом высшем уровне!

Что ждёт Саню через год — неизвестно. Будущее в полном тумане.

Кое-что в лагере теперь изменилось. Режим стал помягче. И с питанием лучше стало. И кино стали чаще показывать.

Многих теперь в лагере не досчитаешься. Уехали с этапом Дмитрий Панин, Павел Гай и другие.

Работа теперь у Сани другая. Стал было учиться столярному делу. «Хорошо бы ещё этой специальностью овладеть», — мечтается Сане. И клянёт своё воспитание «интеллигента-белоручки». Сколько оно досадило ему в жизни! «Вырастает тридцатилетний оболтус, — жалуется он нам, — прочитывает тысячи книг, а не может наточить топора или насадить ручки на молоток».

Но не судьба овладеть Сане столярным делом! Вскоре он уже — рабочий в литейном цеху. Вот об этом даже память осталась: алюминиевая ложка. Ему была она дорога. Потому что он сам отливал её в песке из алюминиевого провода.

Идёт последний лагерный Санин год… Как тяжёл он оказался! «Невыразимо медленно тянутся недели и месяцы». И оставшийся срок всё ещё кажется «очень и очень большим».

* * *

Когда в конце августа 51-го года к началу учебного года мы с мамой вернулись в Рязань, нас встретил В. С. В ожидавшем нас такси лежал букет цветов. В ту осень к В. С. приехал его старший сын — живой, смышлёный мальчуган.

Виделись мы с В. С. очень часто: и дома, и на кафедре. Стали вести совместную научную работу. Но всю зиму была ещё неопределённость. На чашу и без того колеблющихся весов легло ещё одно обстоятельство… Однажды начальница спецчасти института вызвала меня и сказала, что директор просит меня заполнить… вот эту анкету. Такую же, какую мне осенью 48-го пришлось заполнять в Москве.

Пришлось сказать, что у меня брак с бывшим мужем находится в процессе расторжения. Сведения о Сане я, как и тогда, написала в графе о бывшем муже. Значит, брак надо расторгать. Теперь это уже неизбежно!

В то время необходимы были публикации в газете. Не желая, чтобы в Рязани всё стало известно, я поехала в Москву и, притворившись москвичкой, возобновила в Московском городском суде дело о разводе с Солженицыным А. И. Адрес я указала Туркиных.

На полную перестройку своей жизни я решилась весной 52-го года. О регистрации наших с В. С. отношений речи не было, потому что у меня не был расторгнут брак с Саней. Просто с какого-то времени мы назвались для всех мужем и женой. Так оно осталось и после получения мной официального развода с Саней.

Написанное Саней в ноябре 51-го года письмо не дошло. Но теперь не только он, но и я ему уже не писала. Не могла писать. Послала только поздравление ко дню рождения, пожелав ему «счастья в его жизни».

У меня не хватало мужества писать Сане о своих колебаниях, пока я ещё не решилась. Но и когда решилась — всё ещё медлила. Вероятно, это было малодушием, которому я искала оправдание в том, что в его лагере всё равно нет женщин, а потому в его судьбе ничто не может в этом смысле измениться… Быть может, так, постепенно, сперва только заподозрив недоброе, он легче примет то, что произошло…

И я всё молчала, хотя понимала и знала, что Саню это не может не беспокоить. В конце концов, он настойчиво попросил тётю Нину «рассеять неясность». По моей просьбе тётя Нина в сентябре 52-го года написала Сане: «Наташа просила Вам передать, что Вы можете устраивать свою жизнь независимо от неё».

Не буду себя ни оправдывать, ни винить. Я не смогла через все годы испытаний пронести свою «святость». Я стала жить реальной жизнью.

Объяснение тёти Нины Саню не удовлетворило и он попросил меня написать всё, как оно есть. Неужели же наше супружество может кончиться «такой незначащей загадочной фразой»?.. Он заверял меня, что в любом случае, что бы ни случилось, он ни в чём не смеет упрекать меня, потому что виноват передо мною только он, он принёс мне «так мало радости», он всегда будет «моим должником»…

Я написала Сане, что у меня есть семья и что это настоящее…

На этом наша переписка на некоторое время оборвалась…

* * *

Если бы Солженицын встретился с Шуховым не в 50-м году, а лет на пять раньше, мало бы нашлось между ними сходного, хоть и тогда было бы. Ведь мужичок себе на уме, Шухов где-то пересекается с интеллигентом себе на уме Солженицыным! И экономия своих духовных и физических сил, и в общем-то рационалистическое отношение к жизни, расчётливость и бережливость. Поговорку «запасливый лучше богатого» Солженицын вполне и к себе мог бы применить!..

Но в том бы они резко отличались, что Шухов, несмотря на всю свою хитрецу и оборотистость, «как человек робкий», не умел «шуметь и качать права», как с успехом делал это Солженицын в «шарашке» и Нержин в «Круге первом». То пять граммов подболточной муки, то польские злотые вытребовал, дойдя до Верховного Совета… То Даля не дал отобрать, то Есенина вытребовал у администрации вместе с моей надписью на нём: «Так и всё утерянное к тебе вернётся!» — больно хорошо в законах разбирался…

А теперь и философия жизни у них общая стала. Будь что будет! Ни страха, ни беспокойства перед тем, чему суждено быть… В повести есть и другие простые люди: бригадир Тюрин, помбригадира Павло, но именно Иван Денисович ближе всех к самому Солженицыну, а потому и выбран в главные герои. По духовному настрою, по отношению к жизни, по оценке людей и событий Шухов гораздо ближе к интеллигенту Солженицыну, чем звонкий капитан Буйновский, чем интеллигент Цезарь Маркович.

Казалось бы, в задумке автора Шухов — самый рядовой из рядовых! Он и на фронте рядовой, он и в колхозе был рядовым, и здесь в бригаде, хотя он и хороший мастер, всё же только рядовой! И автором это всё время подчёркивается. А вдуматься — так Шухов увидится далеко не рядовым… И в этом — снова сходство между ними.