ГЛАВА VIII Перекрёстки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА VIII

Перекрёстки

В ноябре 1962 года, через несколько дней после публикации «Ивана Денисовича», я везла, ошалевшая от счастья, в Москву два новых рассказа мужа. В нашем удобном электропоезде Рязань — Москва, с мягкими сиденьями и откидными спинками и столиками, так уютно бывало всю трёхчасовую поездку читать и даже делать записи. Но на этот раз она прошла в оживлённой беседе. Попутчиком оказался доцент моего института. Разговор коснулся «Нового мира».

— Вообще-то я его не читаю, — сказал он, — но вот 11-й номер надо будет достать. Кстати, вы читали статью Симонова в «Известиях»?

— Читала не только статью Симонова, но и самого «Ивана Денисовича»,и, не удержавшись, впервые призналась: — Его автор — мой муж!

С тем же доцентом я встречусь поздним декабрьским вечером 70-го года на стоянке такси, сойдя с поезда Москва — Рязань. Это произойдёт вскоре после присуждения Солженицыну Нобелевской премии и в разгар наших личных драматических событий. Мы вспомним с доцентом о той, 8-летней давности, поездке.

Доцент, вероятно, забыл об этой встрече через несколько минут. А меня этот разговор заставил заново пережить множество событий того, ныне уже далёкого времени. То были переломные годы нашей жизни, когда сбывались давние надежды и рождались новые, когда мир казался солнечным даже в пасмурную погоду и ничто, казалось, не предвещало позднейшей катастрофы.

Перед моими глазами пробегают кадр за кадром из фильма о моей собственной жизни, заставляя меня снова радоваться, снова волноваться.

Но как много значит, если знаешь финал фильма! То, что когда-то представлялось значительным, порой отступает на второй план. А некоторые события, когда-то казавшиеся не столь уж важными, отдельные поступки, детали поведения обретают больший смысл. И ловишь себя на мысли: как же можно было не видеть, к чему это приведёт!..

Я снова и снова просматриваю киноленту былых лет, останавливая то один кадр, то другой — чтобы пристальней вглядеться, чтобы лучше понять…

…Я иду по заснеженной зимней улице в институт. Муж уехал в Москву утренним семичасовым поездом на первую встречу с первым своим редактором. Он едет к Твардовскому в «Новый мир».

А у меня, совсем некстати, — открытая лекция по полимерам. Это как-то опустило на землю, ввело в привычное русло. Закрались сомнения: а действительно ли изменится наша судьба?.. По дороге загадала: если первым со мной поздоровается мужчина — у Сани всё будет удачно!

Первым поздоровался наш институтский дворник, милейший Павел Алексеевич, дядя Паша. Да не просто поздоровался, а, как редко кто в наши дни делает, снял шапку и низко поклонился.

Вечером Александр Исаевич вернулся домой. Приехал он какой-то даже растерянный. Молча вынул из чемоданчика и показал нам с мамой большой плотный лист, на котором значилось: ДОГОВОР.

Сменяют друг друга месяцы. Прошла весна, кончается лето. Вопрос о публикации «Ивана Денисовича» всё ещё не решён. Письмо из «Нового мира» обнадёживает: «…новости могут быть каждый день…»

И ровно через неделю после его получения у нас дома произошёл курьёзный случай. Отдыхая после обеда, мы оба читали, каждый своё. Вдруг муж говорит мне:

— Что это за часы в нашей комнате?

— Будильник.

— Нет.

— Ну, значит, это мои тикают… — и я даю ему послушать свои ручные часы.

— Нет, не эти.

В этот миг раздаётся оглушающий звонок невидимого будильника из дальнего угла. Испуг, ещё больше — удивление… Александр Исаевич достаёт из тумбочки наш старый испорченный будильник, пролежавший там года полтора по меньшей мере. Этот удивительный звонок прозвучал у нас в 17 часов 41 минуту 24 сентября 1962 года. Быть может, когда-нибудь, мы узнаем, что что-то особо для нас важное произошло в этот момент.

А может быть, это просто сигнал нам, что пора проснуться и ехать в Москву узнавать новости?..

И как раз кстати!

И ещё один визит в Москву. Через месяц. В десять часов вечера я вышла из дому, чтобы встретить мужа. Он уже у порога: в сером пальто, с серым чемоданчиком в руках, со светлой радостью на лице:

— Взошла моя звезда!..

Всё быстрее бег времени. Другие и по характеру и по краскам своим события входят в нашу жизнь.

Морозная новогодняя ночь. Театр «Современник» на площади Маяковского. Спектакль окончен. Артисты встречают Новый год.

В фойе расставлены квадратные столики. Каждый стол перерезает планка с пятью зелёными металлическими блюдечками. На них — небольшие свечи; другого освещения нет. Над столами — незаметно закрепленные еловые ветви со свисающими с них лентами, блестящими шарами, бенгальскими огнями.

За одним из таких столиков — мы с Александром Исаевичем. Близится полночь. За три минуты до того, как она наступит, к нам присоединяются О. Н. Ефремов, главный режиссер театра, и его жена актриса Алла Покровская. Олег Николаевич только что вернулся с киносъемки «Войны и мира», где он играет Долохова.

Бьёт двенадцать часов. Все поднимают бокалы с шампанским. «С Новым годом!..»

И вот уже гремит радиола, искрятся бенгальские огни, взрываются хлопушки.

Из-за столиков поднимаются пары. Шарфы, меховые накидки остаются на стульях. На женщинах по большей части декольтированные платья. Руки обнажены.

Танцуют твист. Как не похоже на нашу молодость!

Это — наш первый Новый год (тогда я не поверила бы, что и последний!) в таком большом и блестящем обществе.

Что принесут нам грядущие двенадцать месяцев?.. Принесут массу событий, хлопот, волнений и много такого, что не трудно было предвидеть, в чём не было ничего угрожающего, но всё-таки сделало мою жизнь сложнее.

Всё чаще и чаще мы с мужем врозь. Я — в Рязани, он — в Солотче или в Москве.

Хотелось бы ездить вместе с мужем. Быть около него и в Солотче хозяйничать, перепечатывать, помогать во всём. Иногда мелькает мысль: может быть, бросить институт? Некоторые наши знакомые даже не сомневаются, что именно так я и должна поступить.

Но… такова уж особенность литературных заработков. Людям сторонним они кажутся гигантскими. Не учитывается только, что гонорары получают не каждые две недели, и даже не каждый год. Наши материальные дела идут пока превосходно. Повесть выдержала три издания… Но это сегодня. А завтра?.. Завтра опять понадобится мой доцентский заработок. И ещё очень долго будет нужен! (До самого 1969 года!) Так что о превращении в «только жену» пока что не может быть и речи.

В свободное от института время вожусь с корреспонденцией (а её очень много) и выполняю прочие «секретарские обязанности». Если погода хорошая сижу с папками в садике. Немножко хозяйничаю и много играю.

Институт значит для меня всё меньше и меньше.

И впервые закрался страх — что я могу не угнаться за мужем в стремительном потоке событий. Фактов не было. А интуитивное предчувствие было. Может быть, права была моя мама, часто повторяя слова моего отца: женская интуиция выше мужской логики?.. Мне стало вдруг казаться, что я могу отстать, оторваться от мужа в этом потоке, пойти ко дну. Значит, нужно было не упускать из виду тот бережок, к которому можно было бы приплыть, чтобы стать на свои собственные ноги. Если, конечно, у меня хватит к тому времени сил подняться.

Моя работа в институте уже давно не была для меня таким вожделенным берегом. Вернее всего, им могла стать моя музыка…

Муж обещал мне и поддерживал во мне иллюзии, что, когда его напечатают, круг наших знакомых неизмеримо расширится, и я получу то музыкальное общение, которого мне так не хватало.

Человеку свойственна потребность самовыражения. «Найти себя и проявить себя!» — так когда-то сформулировали мы с моей лучшей подругой Лидой цель человеческой жизни. Выразить себя в мыслях… Выразить себя в чувствах… В музыке я выражала себя откровеннее, чем в словах. Здесь, до того, как я получила страшный удар осенью 1970 года, я была предельно сдержанна, даже скрытна…

А потому мне всегда казалось, что тот, кто не слышал моей игры, меня не знает.

В те дни я не упускала ни одной возможности помузицировать. И уж никак не думалось тогда, что пройдёт время и я услышу от мужа странную оценку: «Ведь ты не великий музыкант». Только великие, стало быть, имеют право себя выразить. Остальным суждено остаться безликими…

Это был один из тех случаев, когда мне приходилось удивляться каким-то новым, незнакомым и мало понятным мне суждениям Александра. И не только в отношении меня. Эти новые ноты звучали и в разговорах с друзьями, в отношении к ним.

Мы навещаем художника Ивашёва-Мусатова. Он ведёт нас в свою мастерскую. Александр Исаевич не в первый раз видит картины этого художника, написанные Сергеем Михайловичем на воле. Он не перестаёт надеяться, что Ивашёв-Мусатов обратит свою кисть на то, через что прошли они оба. Однако Сергей Михайлович по-прежнему основной картиной своей считает «Отелло». Она написана уже в нескольких вариантах…

Александр Исаевич помнил, что художник начал работать над «Отелло» ещё в 56-м году. Нет, он решительно не понимает этого. — Ведь образы Шекспира уже отражены в тысячах полотен…

И в тот раз, и позже Солженицын всячески старался переубедить своего друга, перенаправить его творчество. Долго будет спорить с ним, а потом поймёт, что пути у них разные.

Сергея Михайловича больше захватывают глубоко личные переживания человека. Он чувствует в Шекспире ту творческую мощь, которая максимально приближает к познанию добра и зла.

После одной из встреч от Сергея Михайловича пришло письмо, где говорилось о том, что очень страшно, когда люди, любящие и ценящие друг друга, разбрасываются жизнью так, что даже не могут повидаться и обменяться какими-то задушевными мыслями, сказать что-то такое, чего не скажешь просто знакомому, а только другу. «И хотел предложить Вам, дорогой Александр Исаевич: давайте реже встречаться, но по-настоящему, чтобы потом не возникало горестного ощущения отдаления. Хорошо?»

Сергей Михайлович делает попытку спасти дружбу, такую, как всегда думалось, неразливную дружбу, которой и сам Александр Исаевич так до того дорожил, спасти её в новой для Александра Исаевича полосе жизни! Ему дают совет! Но Солженицына спасти уже невозможно. Обстоятельства оказались сильнее его. Как всё успеть? Как всё совместить, не украв времени у творчества?.. Надо что-то выбирать, что-то и кого-то предпочитать. То ли выбрал Александр Исаевич? Тех ли?..

Я всегда старалась и внешне и внутренне оправдать своего мужа. И я мысленно да и в письме как-то обращалась к Сергею Михайловичу, добиваясь понимания: «Дорогой Сергей Михайлович! Вспомните, как вы сами, находясь в „творческом запое“, долго-долго как-то не отвечали нам? А у моего мужа этот творческий запой никогда не обрывается…»

Но причина отхода была глубже. Уже позже я услышала от Сергея Михайловича, что человек, взгляд которого обращён только в прошлое, не может ни жить, ни творить полно-ценно… Он вспоминает, как после освобождения у него «выросли новые крылья», «открылся простор для творчества», для новых работ и новых радостей… Ясно, что при таких полярных умонастроениях связь между старыми друзьями не могла не слабеть.

Наступает охлаждение и в отношении с другими лагерными друзьями. Погружённый как в мыслях своих, так и в творчестве в прошлое, Солженицын не может понять, почему интерес к этому у его друзей слабеет, почему в их жизни всё громче звучит другая музыка.

Он не мог не радоваться делам и успехам старого доброго друга инженера Потапова, который с юношеским энтузиазмом, переезжая со стройки на стройку, с наслаждением отдавался работе. И в то же время «лёгкий» уход Потапова от столь важного и ценного для Александра прошлого постепенно размывал былые связи между ними. Прошли годы и как-то он горестно сказал: «Мы ему не нужны больше».

Юрий Васильевич Карбе, ныне покойный, тоже инженер по профессии, был одним из самых близких Александру людей в Экибастузе. А на воле сначала была дружба, хотя и жили далеко друг от друга. Летом 62-го года мы навестили семью Карбе в Свердловске. Позже и он побывал у нас. И именно от него была самая первая поздравительная телеграмма по поводу выхода «Одного дня Ивана Денисовича». Карбе очень тяжело пережил, когда понял, что у Александра Исаевича для старых друзей не находится времени.

Не вызвал уж такой большой радости у моего мужа и переезд в Рязань в феврале 1962 года Николая Виткевича, занявшего должность доцента химии в Медицинском институте.

Этот переезд, очень радостный для меня, вызвал у него противоречивые чувства. Они с Николаем уже не были теми «двумя поездами, которые идут рядом с одной скоростью», так что «можно на ходу переходить из одного в другой», как это было во время войны. Совместное пребывание в Марфинской «шарашке» показало это. «Будет ли между нами что-нибудь общее, кроме воспоминаний?» — говорил мне муж

Действительно, наша дружба вчетвером в Рязани оказалась хрупкой, хотя на первых порах она поддерживалась и нашими с Николаем общими «химическими» интересами, и совместными велосипедными прогулками.

Многолетняя дружба разрешала нам доверять Виткевичам. Они могли стать первыми читателями произведений моего мужа, но не стали ими. Литература, искусство, политика не были обычно темами наших бесед. Говорили о работе, о летних планах, домашних делах… И всё же невозможно было предположить, что встреча Нового, 65-го года принесёт нам полный разрыв с Виткевичами.

Незадолго до того муж решил дать им прочесть его «Шарашку». Ведь там и кусочек жизни Николая! И вообще, как можно, чтобы они не читали самой главной в ту пору его вещи?..

Встретить 65-й год Виткевичи пришли к нам, на Касимовский. И здесь, за новогодним столом, обстановка вдруг стала накаляться.

Николай заявил, что между нами нет откровенности. Я пыталась возражать. Но получила ответ, что мне только кажется, что мы с ними откровенны.

Александр настороженно высказался, что если у него с кем-то не возникает откровенности, то он больше с этим человеком не видится…

Заговорили о романе. Виткевичи успели прочесть только несколько глав. Тем не менее Николай сказал, что видит в каждой написанной странице нескромность, претензию автора на собственное неоспоримое мнение. Но тут же сам проявил полную безаппеляционность в суждении о великих русских писателях, высказав в пылу полемики небрежение даже к Толстому и Достоевскому. Но особенно раздражают его те, «кто считает себя их последователями».

Александр попросил назвать, кого он имеет в виду.

— Хотя бы тебя, — ответил Николай, не задумываясь.

На следующий же день Александр съездил к Виткевичам и под каким-то предлогом забрал у них своё любимое детище, которое те не оценили… (А не лучше ли было бы выслушать критику?.. Разве писателю полезны только похвалы?..)

В том же году у Виткевичей родился сын. Я предложила мужу подняться выше нашей ссоры и поздравить их.

— Не знаю, чем рождение ребёнка большее событие, чем рождение романа… Ведь они не признали моей «Шарашки»…

Много лет спустя Александр Исаевич поймет, что значит рождение ребёнка. И дело вовсе не в том, что Александр был в 65-м году менее чуток. Скорее наоборот.

Просто «детский вопрос» лежал в ту пору вне сферы его интересов. А всё, что не имело непосредственного касательства к этим его интересам, для Солженицына, с самых ранних лет, будто бы и не существовало.

Так и складывалось до известной степени одностороннее восприятие жизни. Луч выхватывает из полумрака узкий сектор. Всё в этом секторе выпукло, красочно. А за его границами едва различимо.

Отсюда и наивные, а то и просто фантастические представления о самых простых житейских вещах. И сочинение «планов» — вроде тех, что были связаны с кризисами в нашей с ним жизни, просто потрясавших людей своей отчуждённостью от реального.

Отсюда и промахи творческого характера, не раз подстерегавшие Солженицына, когда он начинал писать о том, чего не видел сам, а лишь пытался представить. А если учесть, что круг собеседников, знакомых, через которых можно воспринимать окружающий мир, у нашего добровольного «затворника» всегда был узок и не отличался большим разнообразием, удивительно ли, что им делались попытки навязать жизни выводы, сконструированные в собственном мозгу?

Шло это от отсутствия достаточного интереса к шумящей вокруг него жизни, от недостатка опыта, глубокого знания жизни и людей. Не хватало обилия наблюдений, которое единственно даёт писателю возможность щедро и вольно пользоваться ими. А если и было — то лишь из одной, узкой сферы жизни — лагерной.

Время старых друзей уходило безвозвратно.

Появились новые, из числа почитателей Солженицына.

Но теперь уже не было ни одной дружбы равного с равным. Если эти люди нового его окружения и черпали для себя что-то от общения со своим кумиром, то для него самого они были лишь более или менее «нужные люди».

Если в былые времена Александра тянуло к людям, повидавшим жизнь, любившим и умевшим поразмышлять над ней, к таким, у которых можно много почерпнуть, то теперь его стали интересовать те, кто помогал ему в работе, в самом узком смысле слова. Подобрать материал, раздобыть необходимую книгу или статью, что-то перепечатать, встретиться с человеком, который может сообщить интересные факты и записать разговор. Словом, это были люди, облегчавшие литературный труд Солженицына, помогающие ему сберечь время.

Время-то они, может быть, и помогли сэкономить. Но… какой ценой?

Если со старыми друзьями были серьёзные разговоры и даже дискуссии о творчестве, литературе, о произведениях самого Солженицына, то здесь всего этого не было. Во всех вопросах Солженицын отныне разбирался настолько лучше кого бы то ни было, что никакой потребности в общении такого рода он уже не ощущал. (Даже мне — химику — он как-то разъяснял только ему ведомую тайну октановых чисел бензина.) Солженицына не волновали проблемы и заботы этих новых «друзей», не интересовал их внутренний мир.

Итак, десятки друзей и ни одного друга.

Некоторые из этих людей бывали даже назойливыми. Так, Жоресу Медведеву настолько импонировала репутация «друга Солженицына», что ради этого он порой прятал в карман чувство собственного достоинства.

Живя в Обнинске, Жорес предпочитал добираться до Москвы не по железной дороге, а на попутных машинах, чтобы ехать мимо нашей дачи с обязательной остановкой у нас. Он не мог не чувствовать, что этому визиту далеко не всегда рады. И всё-таки, хотя однажды его буквально выпроводили со двора, он снова и снова появлялся у нас.

В 1965 году Жорес Медведев развил бешеную деятельность, стараясь устроить меня в научно-исследовательский институт в Обнинске с тем, чтобы мы переехали туда. Когда это сорвалось, он был немало огорчён. Не смог стать благодетелем нашей семьи! Правда, он не оставляет попыток и не упускает случая «защищать» Солженицына и ныне. Так, прослышав о моей книге и не имея о ней никакого представления, он поспешил выступить с заявлением, что я якобы поклялась ему, Жоресу Медведеву, посвятить свою жизнь «мести Солженицыну». Это заявление настолько комично, что на Жореса в данном случае даже нельзя сердиться.

Лидия Корнеевна Чуковская предоставляет Александру Исаевичу комнату в своей московской квартире, её дочь Люша весь свой досуг посвящает печатанью на машинке его страниц. Они, да и многие другие поставили себя так, что Солженицын всё воспринимал как должное, считая, что он чуть ли не облагодетельствовал всех их, милостиво разрешая служить ему. А те, в свою очередь, верили, что Александр Исаевич — гений и что ему всё позволено.

Сто раз была права Надежда Александровна Павлович, когда позднее написала: «Мы виноваты, что развратили Вас… и славой и почти поклонением…»

Я как-то спросила мужа, почему у него такое «дамское» окружение. Ожидала, что он рассердится, будет возражать. Но он ответил даже растерянно:

— Не знаю. Как-то само собой получилось.

Справедливость требует упомянуть о самой, пожалуй, преданной почитательнице Солженицына.

Как-то в Публичной библиотеке Ленинграда немолодая уже женщина 40 минут изучала моего мужа прежде, чем подойти к нему (ей было разрешено прийти в библиотеку познакомиться). Позже она рассказывала мне, что дивилась, с какой ловкостью Александр Исаевич подбрасывает и, не глядя, ловит на лету карандаш, успевший несколько раз перевернуться в воздухе. (Он и в самом деле проделывал это виртуозно.) Она говорила мне, что боялась подойти к Солженицыну: ответит ли он тому образу, который у неё создался, к которому обращала она, в частности, и такие строки: «Нас — тысячи! Вы один. И никто, никто из нас не смеет претендовать на Ваше внимание. Сердиться на того, кому молишься, нельзя. Жду со страстным нетерпением Вашего звонка…»

Этой восторженной почитательницей была Елизавета Денисовна Воронянская. Вскоре после знакомства с нами она выйдет на пенсию. Чтобы быть полезной своему кумиру, изучит машинопись. В любое время муж мог обратиться к ней буквально с любой просьбой, зная, что эта женщина сделает для него всё, что в её силах.

Осенью 73-го года она не захотела простить себе того ущерба, который она, как ей во всяком случае казалось, нанесла «тому, кому молишься», и она повесилась в своей комнате рядом с портретом Солженицына.

С другими людьми отношения были сведены к необходимому минимуму.

Как к писателю, получившему известность, к Солженицыну стали тянуться начинающие авторы. Но довольно скоро Александр Исаевич нашёл форму защиты от них и назвал её «формой № 1». Вот её текст:

Ув. _____________________

Вы прислали мне свою рукопись и просите дать отзыв о ней (доработка, совет, можно ли печатать).

Жаль, что Вы предварительно не спросили моего согласия на это. Вам представляется естественным, что всякий писатель может и должен дать Вам отзыв об уровне, о качестве Вашей работы и что это для него не составляет труда.

А между тем это очень ёмкая работа: дать отзыв поверхностный, лишь чуть-чуть перелистав — безответственно; можно либо без основания Вас огорчить, либо так же без основания обнадёжить. Дать же отзыв квалифицированный — значит надо по-серьёзному вникнуть в Вашу рукопись и оценить не только её, но и цели, которые Вы ставите перед своим пером (они ведь могут и не совпасть у Вас и у Вашего рецензента).

Состояние здоровья моего и поздний приход в литературу (заставляет меня крайне дорожить своим временем) и делают невозможным выполнить Вашу просьбу.

Поверьте, что безымянный (для Вас) рецензент, постоянно занимающийся подобной работой в журнале, скажем, в «Новом мире», сумеет Вас лучше удовлетворить, чем я.

Всего доброго!

(подпись)

В своё время молодой Солженицын счёл естественным обращаться к Константину Федину и к Борису Лавренёву со своими первыми опусами. И ответ он получал отнюдь не по «Форме № 1».

Одним из немногих исключений был случай с ленинградской писательницей Татьяной Казанской.

Летом 1963 года мы с Александром Исаевичем посетили в Ленинграде Анну Андреевну Ахматову. Когда мы вышли от Ахматовой, на трамвайной остановке нас догнала худенькая женщина с остреньким лицом, в очках, показавшаяся нам совсем молоденькой. Очень волнуясь, она протянула Александру Исаевичу рукопись и стала просить его её прочесть.

— Почему вы обращаетесь именно ко мне?

— Потому что мне очень нравится то, что вы пишете.

Мой муж не устоял и взял, предупредив только, что в Ленинграде читать не будет.

Далеко не сразу, но Александр Исаевич всё же написал развёрнутую рецензию, ворча при этом, сколько времени она у него отняла.

«Рассказ — на пороге удачи, — резюмировал он. — Чтобы перешагнуть этот порог, хотелось бы…»

Одним словом, Казанской повезло! Но она, потеряв чувство меры, прислала ещё один рассказ, на который ответа, конечно же, не получила!

Невезучими оказались не только начинающие писатели, но и представители других профессий. Солженицын наотрез отказывается принимать журналистов, читателей и вообще каких бы то ни было посетителей. Стена между писателем и жизнью растёт.

Как-то раз пожаловали два московских скульптора. Они делают портрет Солженицына. Им надо если не поговорить, то хотя бы посмотреть на него.

Я вежливо пытаюсь убедить скульпторов оставить свои попытки. Но мне это плохо удаётся.

Наконец, мой муж, потеряв терпение, выходит и, оттеснив меня, захлопывает дверь перед скульпторами. Я горестно пошутила, что так теперь и изобразят его, захлопывающего дверь перед посетителями…

Один раз мы были за всё это наказаны. Два журналиста проникли к нам под видом контролеров из городского управления электросети. В результате был составлен акт, официально запрещавший пользоваться лампочкой в нашем подполе.

Почти год мы спускались туда за соленьями с карманным фонариком, пока не поняли, что нас просто «разыграли».

У Александра Исаевича в эти годы не было недостатка в знакомствах с интересными людьми, многие из которых относились к нему искренне и благожелательно. Почему же произошло так, что предпочтение было отдано отнюдь не им. Мне кажется, что лучше всего это видно на примере так и не состоявшейся дружбы с Александром Трифоновичем Твардовским.

Симпатия к Твардовскому у Александра Исаевича была с давних пор. Ещё в 44-м году муж писал мне с фронта, что ему попалась первая «правдивая (в моём духе) книжка о войне». Это была поэма «Василий Тёркин».

Александр Исаевич решил отдать свою повесть «Один день Ивана Денисовича» на суд именно Твардовскому потому, что высоко ценил его как писателя. Кроме того, Александр Исаевич надеялся, что Александр Трифонович примет повесть ещё и сердцем. Сам вышедший из крестьянской среды, Твардовский не мог, как думал муж, не оцепить выбора героя.

Реакция Твардовского превзошла все его надежды.

Позже Твардовский принял и следующие рассказы Солженицына: «Матрёнин двор», «Случай на станции Кречетовка».

Александр Трифонович был трогательно заботлив к Александру Исаевичу. Получив от него «Кречетовку», он, на всякий случай, успокаивал Солженицына: «Так бывает, что один рассказ удаётся, а следующий — нет». И просил не отчаиваться в случае неудачи.

Незадолго до выхода «Ивана Денисовича» Александр Исаевич получил от Твардовского большое письмо, полное не только надежд, но и тревоги за Солженицына, за его будущее. «По праву возраста и литературного опыта» он предупреждал Александра Исаевича, что ему предстоит столкнуться и с «интересом к Вам, подогретым порой и внелитературными импульсами». Твардовский вёл эту речь к тому, чтобы подчеркнуть свою надежду на спокойствие, выдержку, на высокое чувство собственного достоинства Солженицына.

«Вы прошли многие испытания, в которых сложился и возмужал Ваш дар, и трудно представить, чтобы Вы не выдержали испытания славой».

Интересно, что с тревогой Твардовского перекликается письмо незнакомой нам читательницы — москвички В. К., которое придёт к нам месяца через три после выхода «Ивана Денисовича».

«Друг — человек, Солженицын!

Пишу я Вам потому, что мне приказано написать это вот письмо».

А приказывала читательнице «сама жизнь, сам её сокровенный смысл».

Она писала, что повесть вызвала у неё смешанные чувства. Во-первых, скверно уже то — «что Вы станете модным». А это означало, что «помимо Вашей воли, кто-то постарается Вас использовать для своих каких-то целей».

Она сулила Солженицыну, что — жизнь даст ему испытание гораздо более трудное, чем все лишения лагерных лет.

В день выхода «Ивана Денисовича», 18 ноября 1962 года, в воскресенье, Солженицын по вызову Твардовского поехал к нему, чтобы выслушать его замечания к рассказу «Случай на станции Кречетовка».

Александр Трифонович сразу же положил перед ним на стол «Известия», открытые на пятой странице. Александр Исаевич вскользь посмотрел, отложил газету в сторону и решительно предложил:

— Давайте приступим к делу! (То есть к разбору «Случая».)

Твардовский пожал плечами и вышел в другую комнату, закрыв за собой дверь. Пришлось в принудительном порядке прочесть статью Симонова.

(Статьёй этой, кстати сказать, Солженицын остался недоволен. Он говорил мне, что Симонов «ничего не написал о языке, о проникновении в душу простого человека».)

Разговор о «Кречетовке» начался с вопроса Твардовского, как разбирать рассказ: с наркозом или без наркоза. Александр Исаевич, разумеется, от наркоза отказался. Александр Трифонович сделал довольно много замечаний. Автор все их встречал в штыки. «Да вы отстаивайте рубеж, а не каждый окопчик!» — сдерживал его Твардовский.

Александру Исаевичу очень хотелось знать мнение Твардовского о романе «В круге первом».

Сначала он дал прочесть Твардовскому несколько глав, в которых проходила линия Глеба и Нади Нержиных. Главы эти Александру Трифоновичу в общем-то понравились. Однако он счёл, что печатать их, не имея продолжения рассказа, оборванного вдруг на полуслове, — «нерасчёт, порча дела».

И вот Александр Исаевич решает сделать ещё одну редакцию «Круга первого». Он покажет её Твардовскому. И тот, быть может, её опубликует?..

2 мая 1964 года Александр Трифонович приехал к нам домой в Рязань.

Встретили мы его на вокзале, со своей машиной.

Я вижу Твардовского впервые. Большой, в светло-синем плаще и синем берете, отчего глаза синие-синие… Александру Трифоновичу тесно в нашем маленьком «Денисе» (так мы называли своего «Москвича»). Так и хочется расширить его, сделать повыше!

В кабинете за нашим круглым столом сервирован ужин.

В распоряжение Александра Трифоновича предоставляется кабинет моего мужа. На письменном столе лежит толстая стопа печатных листов — рукопись романа «В круге первом».

На следующий день сразу после завтрака Твардовский неотрывно читает… Поставили ему термос с чаем. Чай он любит пить с мёдом, даже привёз с собой баночку. Чтобы не мешать — мы ушли в садик. Муж занялся машиной, я грядками.

За обедом Александр Трифонович, явно заинтересовавшийся романом, всё время повторял, что он наперёд ничего говорить не будет. Но мы оба чувствовали, что роман ему нравится…

После обеда мужчины вышли в садик, а я села немного поиграть. Когда возвращались, Александр Трифонович услышал и уговорил меня не прерывать игры. Ещё, ещё… Стал хвалить: как хорошо иметь такую жену, которая может вот так сесть за рояль и сыграть и одно, и другое… Почему Александр Исаевич куда-то убежал? Как можно этого не слушать?.. Он даже пытался его насильно притянуть в кабинет из моей комнаты, где тот в это время слушал передачу Би-би-си…

Твардовский покорил всех наших домашних. Что же в том было удивительного? В его синих глазах на правильном простодушном лице столько ещё чего-то детского, чистого вместе с приобретённой грустью… И вежлив очень со всеми, предупредителен…

На следующий день — снова чтение. И ещё день — то же. Слышим, как иногда напевает. А Александр Исаевич, верный своему принципу — заниматься нетворческими делами, когда кто-нибудь приезжает, опять возится с машиной.

Муж рассказывал в тот раз за обедом об обстоятельствах своего ареста. Я показала Александру Трифоновичу некоторые фотографии. Помню, ему особенно понравился наш с мужем снимок на фронте, за чтением «Матвея Кожемякина» Горького, на поваленной сосне.

На следующий день, уходя на работу, я успела услышать, как Трифонович говорил, что ему очень жалко Симочку.

— И Надю тоже, — грустно добавил он.

6 мая после завтрака идёт обсуждение замечаний Твардовского прямо по тексту. Насколько помню, больше всего их было по «сталинским» главам. Я смеюсь, что наконец-то присутствую в редакции «Нового мира» на обсуждении.

Как жаль, что отношения между Твардовским и Солженицыным не переросли в настоящую дружбу! Ещё до выхода «Ивана Денисовича» казалось, что она начинается… В ту пору для Александра Исаевича это было пределом мечтаний. Но он тут же решил, что в чём-то эта дружба будет покушением на его независимость. Дружба обязывает обе стороны! Твардовский старше, Твардовский опытнее. Он будет давать советы. А Александр Исаевич всё меньше будет нуждаться в чьих бы то ни было советах вообще. Он лучше всех будет знать, как ему поступать! Никто не может стать для него непререкаемым авторитетом! Даже Твардовский.

Позднее мужа потянет посоветоваться с Твардовским. И не один раз. Но поступать он всё равно будет по-своему. Он не даст Твардовскому уберечь его от опрометчивых шагов, которые так осложнили его литературную и гражданскую судьбу!

Новая редакция «Круга», которую читал Твардовский, содержала ряд существенных изменений. Одно из них состояло в том, что сменилась магнитная лента, которую заключённый Рубин (в старой редакции Левин) расшифровывал в лаборатории Мавринского института.

И вот — новая редакция «Круга» у Копелевых. Как-то Лев её воспримет?.. Дело в том, что в старой редакции заключённый Яков Григорьевич Левин помогал государству поймать путём расшифровки записи телефонного разговора человека, предавшего интересы своей Родины, возможно, разведчика одной иностранной державы. Прообраз, Лев Копелев, не возражал против такого, близкого к действительности, варианта. В новой редакции Лев Рубин помогает поставить под удар хорошего, доброго человека, предостерегающего милого старика-учёного от неосторожных контактов с иностранцами. Не изменника Родины, не шпиона, а порядочного человека, не совершившего в сущности ничего дурного. Этого Копелев, конечно, никогда бы не сделал.

Я очень огорчилась, когда услышала от мужа, что у него со Львом был очень нервный разговор.

Позднее Копелев прислал письмо. Оно было очень важным, требовавшим обдумывания. Копелев считал, что, несмотря на размолвку, совершенно необходимо изложить ему всё, что думал по поводу «Круга». «Наберись терпения — прочти, а там уж помоги тебе Бог».

Это письмо отнюдь не было посвящено лишь тому вопросу, который волновал Копелева: оправдан или не оправдан поступок Рубина, помогающего погубить хорошего человека. Письмо это было серьёзнейшим критическим разбором всего романа.

В нём прежде всего было сказано о несоразмерности солженицынских способностей непосредственного отображения и умозрительного воображения. Отсюда — качественная разница между двумя «слоями» романа: изображённым и воображённым.

Уже «в самой основе художественной ткани» романа Копелев видит «субъективную предвзятость», «неопределённость зэковского ощущения, что там за стенами». В результате Копелев делает вывод о «внутренней двойственности» романа, потому более слабого, чем повесть и рассказы.

Копелев выражал тревогу, что успех повести и рассказов, поклонение и похвалы внушили его другу «опасную уверенность» в том, что он уже «все истины держит в горсти». «А ведь этот успех и признание — не только право, а прежде всего великий долг». Он предлагает Солженицыну постараться понять, в чём главная сила, и лишь после этого «подтягивать фланги и тылы». Он боится верить «в тех гомункулусов, которые должны быть зачаты в газетно-архивных ретортах». (Под этим разумелся и будущий «Август четырнадцатого». Александр Исаевич тут же на полях сделал приписку: «Посмотрим».)

Ответ на это письмо у Александра был готов несколько дней спустя. Он объясняет, почему не может принять замечания Копелева всерьёз, упрекая его за неверную оценку в своё время «Ивана Денисовича» и «Матрёны». «Хорош бы я был, если б я оба раза тебя послушался! И ты не можешь требовать, чтобы я и впредь принимал твои вкусы без доказательств».

Однако ответы Солженицына на отдельные затронутые вопросы оказались куда менее доказательными, чем доводы Льва Копелева. Принято во внимание лишь одно: «То, что ты говоришь о прокурорских главах (об этом и другие говорят), я буду пережёвывать. Пока помолчу».

О соотношении памяти и воображения «не мне судить», писал Солженицын,но «я буду убит», если пойму, что на воображении не могу писать, ибо не всё же можно увидеть самому.

Что касается Рубина, то Александр собирался сделать всё, что возможно в пределах, которые выдержит роман.

Нашлись люди, которые, узнав роман только в новой редакции, усомнились, можно ли Копелеву после этого подавать руку. Ведь для некоторых он выглядел подлецом.

Попытались найти выход. Солженицын написал Копелеву «реабилитационное» письмо, которое он может показывать, кому пожелает и, в частности, тем, кто подумает, что он отныне не заслуживает даже пожатия руки…

* * *

Мои «секретарские обязанности» всё ширятся. Классифицируются, раскладываются по пронумерованным папкам письма. Заводятся папки и для газетных и журнальных отзывов. Их уже тоже немало, и чем больше проходит времени, тем разнохарактерней становятся они.

Первые, по горячим следам, оценки были единодушно-положительными. В них отмечались и литературные достоинства повести. Но главный акцент делался на самом факте её публикации, на необходимости произведения на «лагерную» тему. Вызывала симпатию сама биография автора. Сильно было сочувствие к невинно пострадавшим в годы культа личности.

Александр Исаевич сам понимал, что успеху повести в значительной степени способствовала поднятая им тема. Характерно, что, когда вышли два его рассказа — «Матрёнин двор» и «Случай на станции Кречетовка», — он сказал мне: «Вот теперь пусть судят. Там — тема. Здесь — чистая литература».

Журнальные статьи, в отличие от газетных, были гораздо подробнее, и речь в них шла о чисто литературных качествах произведения. Нередко высказывались диаметрально противоположные взгляды. Было немало лестного и немало обидного. Но Александр Исаевич и к тому и к другому относился довольно спокойно. Похвалы воспринимались как должное. Упрёки — как результат непонимания или как доказательство слишком большой разницы во взглядах критиков, с одной стороны, и автора повести — с другой, на жизнь, на литературу. Я гораздо болезненнее воспринимала критику в адрес мужа.

Споры о повести «Один день Ивана Денисовича» оживились в начале 1964 года в связи с выдвижением её на Ленинскую премию.

Почти одновременно с вынесением решения Комитета по премиям в газете «Правда» была напечатана статья под названием «Высокая требовательность». В ней подводятся итоги читательской почты. Одна группа читателей характеризует повесть только положительно, другая — отрицательно. Но… «Объективное читательское мнение о повести А. Солженицына несомненно выражает третья, самая большая группа писем. — Все они приходят к одному выводу: повесть А. Солженицына заслуживает положительной оценки, но её нельзя отнести к таким выдающимся произведениям, которые достойны Ленинской премии».

В отдельную папку, под номером 28, собирались различные вырезки из иностранных газет или их переводы, пришедшие к нам либо через «Новый мир», либо через «Международную книгу», либо присланные читателями.

Тогда эти отклики носили более откровенный, чем позднее, характер. Не было в них ни превосходных степеней, ни сравнений с классиками, ни обнажённой лести — всего того, что появилось позже. Авторов зарубежных рецензий и сам Солженицын, и его повесть интересовали лишь постольку поскольку. В их цели не входило критически оценить повесть, разобрать её достоинства или недостатки, помочь автору лучше понять, чего же хочет от него читатель. Их больше интересовало, соответствует ли повесть их идеологии, годится ли она для доказательства их концепции русской жизни, русской литературы. Рецензенты с Запада (а среди них был весьма высок процент политических обозревателей) принадлежали к разным лагерям. Но было в них нечто общее, что бросалось в глаза.

Пожалуй, наиболее откровенно высказалась тогда английская «Йоркшир ивнинг пресс» 31.I.63. Оценивая повесть, она вынесла в заголовок: «Ценность политическая, но не литературная».

В свою очередь, «Ивнинг стандарт» 8.II.63 писала о том, что кое-кто пытается из книги наворошить «политическое сено».

Многозначительны были рассуждения западных рецензентов о борьбе «либералов» и «консерваторов» в СССР. Чувствовалось, что «Один день» определённые круги на Западе хотят сделать полем столкновения страстей, фокусом, в котором якобы скрещиваются все течения духовной жизни нашей страны.

Пройдёт время. На Западе сложится целая литература о Солженицыне. По мере того, как имя его обрастает слухами и легендами, начнут повторяться стереотипы «Мученика», «Лидера русской демократии», «Борца за права человека» и тому подобное. Введут в практику сравнения Солженицына с Л. Толстым и Ф. Достоевским.

Появление Солженицына в Европе несколько охладит пыл западных «друзей». Подлинный «великий демократ» окажется совсем не таким, каким выдумала его сама же западная пресса. Поубавится и сравнений с Толстым. Теперь нужен не мученик, а политик. Появляется имя Герцена.

Разумеется, совершенно различны их идеалы, пути, которыми они оказались за пределами родины, их отношение к русскому народу, революции, прогрессу.

Правда, оба издавали журналы.

У обоих было по две жены и все четыре — Натальи.

Но ведь не только журналы, даже Натальи могут быть совсем разными.

* * *

В Москве Александру Исаевичу больше всего нравилось заниматься в Фундаментальной библиотеке общественных наук и в Центральном военно-историческом архиве, который помещается в бывшем Лефортовском дворце.

Там ему удалось докопаться до документов об его отце. В документе даже значится церковь в Белоруссии, где венчались его родители во время первой мировой войны.

Когда в конце января 1964 г., перед самым отъездом из Москвы в Ленинград, муж позвонил мне, то сказал, что свои занятия в библиотеке и в архиве оставляет в самый разгар работы, прерывает их на самом интересном…

…Зачем же было прерывать? Зачем вообще было ехать в Ленинград? Разве тех же материалов, что в Публичной библиотеке, нельзя было разыскать в Москве?..

Из Ленинграда муж не звонит мне. Но регулярно приходят от него письма. О том, как хорошо работается в «Публичке»!

Я довольно спокойна и, наконец-то, достаточно мужественно переношу разлуку.

12 февраля со студенткой музыкального училища играю в зале концерт Кабалевского. Мы с ней мною репетировали у нас дома и заслужили похвалы.

Теперь — все силы на подготовку к собственному концерту! Он должен состояться в марте, перед нашей с мужем поездкой в Ташкент. Ему нужно побывать в своём онкодиспансере, добрать материал для «Ракового корпуса». А я поеду с ним — мне дают отпуск.

И вдруг, в это хмельное увлечение музыкой ворвалась растревожившая меня телеграмма.

Телеграмма пришла 13 февраля. От Воронянской: «Умоляем разрешить задержаться неделю».

Сначала особого значения телеграмме не придала. Подумала, что это прихоть Воронянской. Должно быть, под предлогом поспеть к 26 февраля домой муж отказывается от визитов. (Примерно так оно и было). Но потом… забеспокоилась.

Но по-настоящему расстроилась, когда от самого Александра получила письмо с той же просьбой: не укладывается, хочет задержаться, просит моего согласия…

Когда-то в 57-м году из Мильцева Александр писал о нашем неразрывном счастье, о том, что невозможно желать счастья мне и ему отдельно. «Значит, нам вместе! И чтобы впредь все дни рождения мы встречали только вместе!»

И это стало нашей традицией. Все прожитые с тех пор годы дома ли, в Солотче ли, в занятиях или катаясь на лыжах, мы проводили его вместе.

И вот теперь то, что, казалось бы, стало для нас не просто памятным днём, не просто праздником, а символом того, что отныне мы всегда вместе, начинает терять для него свою цену…

Мысль о женщине не приходила мне в голову. Я находилась под гипнозом раз и навсегда сказанного мне мужем: «Моё творчество — твоя единственная соперница». Развивая эту мысль дальше, я думала: значит, творчество — уже не просто соперница, а… счастливая соперница, которая всё больше и больше забирает его у меня. Что поделаешь!

Но в последнем письме мужа чувствовалась какая-то едва уловимая отдалённость. Что-то чуть-чуть не то. И это «чуть-чуть» нашёптывало мне, что происходит что-то серьёзное.

Первая мысль: на свой день рождения сама поеду в Ленинград!

На дворе буран. Но я дважды мотаюсь на почту. Отосланы два письма и телеграмма. Это было 15 февраля. В тот же вечер, поздно, уже по телефону, передала ещё одну телеграмму:

«Надо решить ты Рязань мы Москву я Ленинград звони телеграфируй».

Следующий день прошёл. Ни звонка, ни телеграммы.

Нет, Александр не знает меня. Я ж была женой «зэка»! Что меня не пускает? Колючая проволока, что ли?..

Вот возьму и, не дожидаясь 26-го, съезжу в Ленинград. Но увы, тут же свалилась в вирусном гриппе, с высокой температурой…

На следующий день пришло письмо-телеграмма от мужа. Какое-то неопределённое. Покоя не наступило.

Из-за гриппа так ослабла, что о поездке нечего было и думать. Не вовремя напавший грипп может сработать, как колючая проволока. А я-то думала, что нет ничего её страшнее. Но грипп проходит. А вот есть нечто, что во сто крат страшнее колючей проволоки. Тогда я об этом не подозревала…

Позвонить бы! Мне и в голову не приходило, что на квартире, где муж остановился, был телефон. Он не написал мне об этом.

Спустя несколько лет я останавливалась в Ленинграде в той же самой квартире. В первую же минуту, вешая своё пальто, задела этот самый скрывавшийся от меня телефон. Он упал. Трубка разбилась. Пришлось этот участвовавший в заговоре телефон заменить.

Я позвонила Воронянской. Кажется, Александр Исаевич собирается в ближайшие дни выехать в Москву. Сочувствия мне в её голосе не было…

21 февраля получила от мужа телеграмму. Встречаемся с ним в Москве. Стало легче, но не легко… Что-то изменилось…

25 февраля мы с мужем едем навстречу друг другу: я из Рязани, он — из Ленинграда. Оба — в Москву.

Ехала в Москву несколько успокоившаяся. Но всё-таки, встретив мужа вечером 25 февраля на Ленинградском вокзале, тут же, на перроне, сказала ему, что он стал «не моим». Отрицает. Он же сделал всё, как я хотела.И даже привёз мне подарок ко дню рождения. Им оказалась хорошенькая дамская сумочка бежевого цвета, которую, впрочем, я сразу невзлюбила.

А себе муж купил новый свитер. Меня удивило изменение его вкуса: свитер был чёрным, но с ярким рисунком. Сказал, что это Воронянская высмотрела его и убедила купить.