ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ
ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ
Во Франции, на острове Олероне, омываемым Атлантическим океаном, произошла моя первая встреча с Советской Россией. Здесь впервые да двадцать два года, прошедших после моего босфорского лагерного сидения, я встретился с обыкновенными русскими людьми, не с теми, с кем мне случалось встречаться до тех пор, — писателями, художниками, учеными, — а с теми, кто был просто русским народом. Я был потрясен и ослеплен этой встречей.
На Олероне вместе с женой и детьми я очутился совершенно случайно. До 1946 года, когда я получил советский паспорт, я был апатридом, человеком, не желавшим принять подданство чужой страны. Французское правительство в 1934 году взяло на военный учет всех бесподданных. Тем, кому не наполнилось тридцати лет, выдали военные книжки, обязывавшие их к немедленному призыву в случае всеобщей мобилизации, а те, кто был старше, — к ним принадлежал и я, — брались на учет и должны были быть мобилизованы позже. После того, как началась война, в 1939 году, мне удалось получить работу на каучуковом заводе, выполнявшем заказы на оборону, а семья, уехавшая из Парижа на летние каникулы, так и осталась зимовать на Олероне. То, что семья приехала да Олерон за два дня до начала войны, сыграло впоследствии очень важную роль: всех приехавших на остров после 3 сентября 1939 года немецкие власти выслали на континент, а нас, как «постоянных» жителей, не тронули.
10 мая 1940 года, в тот день, когда кончилась «странная война» и немцы в Бельгии перешли в наступление, которое привело к полному разгрому французских войск, я прошел медицинскую комиссию и был признан годным для военной службы. Я ждал вызова со дня на день, — предполагалось, что нас мобилизуют не позже середины июня, но 12 июня мой завод закрылся, а через два дня Париж был занят немецкими войсками. Накануне падения Парижа, — впрочем, Париж не защищался, он был объявлен «открытым городом», — я взял велосипед и уехал на Олерон. О том, что делалось в эти дни на дорогах Франции, о так называемом «Великом исходе», я рассказал в романе «Дикое поле».
На Олероне, как и во всей Франции, в феодальные времена крестьяне обрабатывали помещичьи или монастырские земли, которые после Французской революции перешли в руки крупной буржуазии. Французский крестьянин превратился в арендатора, возделывавшего не принадлежавшую ему землю. Филоксера — вредитель виноградных лоз, — занесенная из Америки во Францию во второй половине XIX века, положила начало благосостоянию французских крестьян-виноделов: крупные владельцы виноградников начали разоряться, земля понемногу переходила к тем, кто ее обрабатывал. Это происходило медленно: в сороковых годах еще были поля и виноградники, сдававшиеся в аренду, и крестьяне жили надеждой, что вскоре и эти земли перейдут в их руки. Боязнь потерять уже приобретенную землю, нарушить договоры, которые им обеспечивали в будущем переход арендуемых полей в их собственность, была настолько велика, что, несмотря на то, что после разгрома Франции два миллиона французских солдат оказались в плену и не хватало сельскохозяйственных работников, крестьяне избегали доверять свои поля чужим рукам — слишком недавно они сами были батраками и арендаторами.
Жизнь на Олероне была трудной. К моей семье присоединилась мать жены, ее сестры с детьми — их мужья были призваны во французскую армию в самом начале войны. За стол садилось десять человек. Поначалу местные жители относились ко мне отчужденно. То, что был я русским, а не французом, их не смущало: но они прежде всего были островитяне, и все, приезжавшие с континента, казались им чужаками. Кроме того, я был «парижанином», то есть человеком незнакомым с крестьянской работой, человеком иного, городского мира, и это, пожалуй, больше всего вызывало острое недоверие. На мое счастье, правительство Петэна, проповедовавшее «возврат к земле», издало закон, согласно которому заброшенные земли переходили на девять лет в руки тех, кто возвращал их к жизни. Понемногу я превратился в безлошадного крестьянина, обрабатывавшего каменистую олеронскую землю.
Немецкая оккупация во Франции не была похожа на оккупацию в других странах. Она началась под знаком коллаборации: немцы вели себя «корректно», старались избегать конфликтов и даже грабили страну по закону: за все реквизиции и поставки платили наличными, а то, что деньги им давало французское правительство, то есть все тот же французский народ, как-то не доходило до сознания.
Сопротивление оккупационным войскам возникало очень медленно. В Париже уже в 1940 году, еще до начала войны с Россией, организовались группы людей, поставивших себе целью борьбу с гитлеровцами. Среди тех, кто первыми вступили на этот путь, необходимо отметить группу сотрудников «Музея Человека» в Париже, в которую волгли мои друзья Борис Вильде и Анатолий Левицкий, впоследствии расстрелянные немцами. Они даже оказались крестными отцами всего подпольного движения во Франции: издававшийся ими нелегальный журнальчик назывался «Resistance» («Сопротивление») — слово, объединившее всех боровшихся с оккупантами. Буржуазия острова — доктора, нотариусы, торговцы — в большинстве поддерживала правительство Петэна: страх перед коммунизмом долгое время был сильнее национальной гордости. Крестьянство оставалось нейтральным — возможность торговать с немцами была очень соблазнительной: за дюжину яиц немецкий солдат платил вдвое больше, чем они стоили на рынке. Правда, с самого начала оккупации была запрещена ночная рыбная ловля с острогой, и ночь даже в самые большие отливы больше не озарялась блуждающими звездами ацетиленовых фонарей, но дневная рыбная ловля все же оставалась доступной.
Клещи оккупации сжимались медленно, но с неумолимой последовательностью: исчезло горючее, и тракторы остановились, виноградники приходилось обрабатывать вручную; исчезла мануфактура; деньги, положенные в сберегательные кассы, обесценивались; военнопленные не возвращались из Германии; немногочисленных евреев выселили с острова — о дальнейшей их судьбе ничего не было известно. О существовании лагерей смерти ходили темные слухи, но они были столь невероятны, что казались преувеличенными.
Когда, после поражения под Москвой, немцам стало ясно, что блицкриг не удался и война затянулась и что возникновение второго европейского фронта станет неизбежным, немецкий генеральный штаб решил воздвигнуть Атлантический вал. Остров Олерон, закрывающий со стороны океана большой (портовый город Ла-Рошель и базу подводных лодок в Ла-Палис, вошел в «общую систему защиты континента». Появилась армия рабочих организации Тодта, и началась постройка прибрежных батарей. Таких батарей — дальнего обстрела, со стопятидесятидвухмиллиметровыми орудиями, местного действия и противовоздушных — на острове было двенадцать. Олерон превратился в звено огромного крепостного вала.
Постепенно стали учащаться инциденты, возникавшие между жителями и оккупационными войсками: из-за земель, отобранных у крестьян для постройки батарей: из-за все усиливавшихся реквизиции; из-за политического часа; из-за того, что столь поразившая вначале «корректность» исчезла — присущая фашистам уверенность в превосходстве немецкой расы оскорбляла французов на каждом шагу, — и, главное, из-за того, что столько раз обещанное возвращение военнопленных немцы превратили в выгодный для них обмен — за одного возвращенного военнопленного они забирали десять человек, достигших призывного возраста, на работы в Германию. Крестьяне все больше чувствовали, что они попали вместе со своими семьями и виноградниками в гигантскую тюрьму.
Во Франции партизанское движение получило прозвище «маки», от итальянского слова «чаща» (macchia). На Корсике так называются непроходимые заросли, в которых прятались знаменитые корсиканские бандиты. Во время последней войны это слово, офранцузившись окончательно, перекочевало во Францию. Главные средоточия партизанских групп находились либо в диких Севеннах, где склоны, заросшие дубняком и осинником, давали им надежное убежище, либо в скалистых Альпах, покрытых еловыми лесами, либо в Провансе, где макизары скрывались в гарригах — каменных плоскогориях, покрытых курчавыми кустами вечнозеленого дуба.
На Олероне скрыться было негде: плоский остров, вытянутый с северо-запада на юго-восток (тридцать километров в длину, двенадцать в ширину), вдоль берегов окруженный песчаными дюнами, напоминал блюдо с приподнятыми краями. Два сосновых леса — один на юге, другой посередине — не покрывали и тысячи гектаров. Мелкие заросли ясеня и осинника, иногда отделявшие одно поле от другого, проглядывались насквозь. А главное — бежать с острова на континент через Монмуссонский пролив, день и ночь охранявшийся сторожевыми судами, было почти невозможно. Говорю «почти» потому, что впоследствии, когда материк уже был освобожден, а остров остался одним из неприступных звеньев Атлантического вала, благодаря местным рыбакам, знавшим все меняющиеся мели и запруды устричных парков, такое сообщение удалось наладить.
В течение двух лет я преодолевал недоверие, которым олеронцы окружили «парижанина». Понемногу ко мне и ко всей моей семье начали привыкать. То, что никто из нас ни под каким видом ее хотел работать у немцев, сыграло свою роль. Женщины ходили в отлив собирать морские ракушки для продажи — труд неблагодарный и плохо оплачиваемый; я обрабатывал поля с тем упорством, которое только и ценили крестьяне, старшие дети учились в коммунальной школе, наша семья вписалась в общий олеронский пейзаж.
Когда Владимир Сосинский (мы женаты на сестрах) отсидел в немецком плену три с половиной года, он оказался одним из самых старших французских военнопленных в своем Сталаго и смог вернуться «к себе на родину», хотя до тех пор никогда не видел Олерона. Он сразу включился в ту группу моих друзей, которые были связаны с маки на континенте. Настоящего Сопротивления до 1943 года на Олероне еще не было: мы не знали, как на острове, где немыслимо скрыться после террористического акта, можно бороться с оккупантами. Инструкции, (получаемые нами, были расплывчаты и сводились главным образом к тому, чтобы мы своими средствами накопили оружие на случай будущего восстания. В подпольную ячейку деревушки Сен-Дени, где жила моя семья, входили два офицера в отставке, учитель, деревенский сторож, следивший за тем, чтобы не воровали яблок в чужих садах, слесарь, кузнец, бывший таможенный чиновник и два-три крестьянина. Все эти люди принадлежали к самым разным политическим группировкам, от шовинистической организации «Боевых крестов» до коммунистов. Объединяло нас только одно — сперва нужно изгнать немцев с острова, а потом уже разбираться во всех политических противоречиях. Для меня лично фашизм стал врагом с самого момента его возникновения, а когда немцы напали на Россию — врагом ненавистным и абсолютным.
Самыми активными в нашей группе были коммунисты: они были лучше всех организованы, и их связь с континентальным подпольем была самой надежной. В то время кроме собирания оружия у нас появилась еще одна задача: для будущей высадки союзных войск на Олероне составить планы немецких батарей, выяснить численность войск, отметить заминированные поля. Но и это оказалось по просто: на острове были организованы отряды французской милиции, набранные из местных жителей, и мы находились под двойным надзором — немецкого гестапо и французских добровольцев фашистов. И вот тут в конце 1943 года произошло чудо: неожиданно мы получили доступ на овсе немецкие батареи, расположенные на Олероне.
После того, как основные работы по укреплению острова были закончены и рабочих организации Тодта переправили на континент, на олеронских крестьян обрушились новые требования оккупационных властей: началась реквизиция рабочих рук. Еженедельно мэрии олеронских деревень и городков должны были поставлять сотни человек в распоряжение немецких фельдфебелей, руководивших работами. Сначала мне удалось избавиться от этих реквизиций: я убедил мэра Сен-Дени, что распоряжение касается только французских граждан и что меня, русского, следует оставить в покое. Мэр был настолько наивен, что согласился с моими доводами. Однако, когда излишне уступчивый мэр был заменен известным в деревне сторонником маршала Петэна, мои доводы показались ему недостаточно убедительными и мне пришлось подчиниться общим требованиям.
В тот день, в конце 1943 года, группу «реквизированных» в Сен-Дени — нас было человек пятнадцать — отправили на батарею «Квале». Батарея была расположена на диком, то есть обращенном в открытый океан, берегу острова, километрах в трех от Сен-Дени. «Реквизированных» крестьян на батарею не пускали, заставляя работать на подступах — либо втыкать среди виноградников острые колья, на которые должны были попасть будущие парашютисты, либо рыть противотанковые рвы. В тот день начальнику батареи лейтенанту Кунцу пришла замечательная мысль — он решил воткнуть колья не только на полях и в песчаных дюнах, но и на дне моря, открывавшемся при отливе. Так как колья — четырехметровые бревна с заостренными концами — были деревянные, то они, конечно, всплыли при первом же приливе. Лишь один кол продержался два дня, но и его в конце концов снесло прибоем.
Бессмысленность работы была очевидна всем, а то, что при втыкании кольев сложенные из плоских камней стены запруд, служивших для рыбной ловли, разрушались, не увеличивало хорошего настроения крестьян: все знали, какой гигантский труд представляет собой кладка каменных стен на дне моря. Инциденты между крестьянами и фельдфебелем, руководившим работами, возникали на каждом шагу: крестьяне старались всадить колья между камнями обнаженного отливом дна, фельдфебель же требовал, чтобы их укрепляли именно в стенах запруд, что ему казалось красивее: правильные полукружия деревянного частокола стали бы неприступным барьером для высаживающихся войск. Мой друг Жак Фуко — никто не умел так ловко дочинить уже, казалось бы, совершенно развалившийся велосипед, как он, — сцепился с фельдфебелем с такой горячностью, что мне, несмотря на то, что я по возможности скрывал знание немецкого языка, пришлось вмешаться: еще минута — и Жак был бы арестован. Услышав немецкую речь в устах французского крестьянина, фельдфебель оставил в покое Жака и свое внимание сосредоточил на мне. Мои объяснения о полной бессмысленности производимой нами работы не произвели на него никакого впечатления, его больше заинтересовало то, что я говорю по-немецки. Не зная, как избавиться от фельдфебеля, я сказал, что немецкий язык я помню не так уж хорошо. Знал в детстве, а теперь…
— Вы что, из Эльзас-Лотарингии?
— Я русский. У нас в школах немецкий язык был обязательным.
— Русский! А вы знаете, что у нас на батарее работают русские военнопленные? Вон там стоит парень, он русский.
Фельдфебель помахал рукой, и парень, взяв наперевес лом, которым он выдалбливал, без всякого, впрочем, успеха, дыру в плоской скале, подошел к нам. Это был молодой человек лет девятнадцати. Смуглое лицо, насупленные брови, темные глаза, смотрящие мимо, немецкая шинель явно не по росту подпоясана ремешком. Я спросил его:
— Скажите, как это случилось, что вы надели немецкую шинель?
Если бы между водорослями начали расти сосны, он удивился бы меньше. Атлантический океан, грохот начавшегося прилива, немецкая батарея, французский крестьянин в потертом берете — и вдруг русская речь и такой вопрос…
Паренек молчал довольно долго, было видно, что он не находил нужных слов.
— Шинель… Это долго рассказывать… Если бы я мог поговорить с вами… Только по здесь. Нельзя ли прийти к вам домой?
Теперь уже молчал я. Как-никак на нем была немецкая шинель, и кто его знает, почему он ее надел. Немецкие солдаты в наш олеронский дом не ходили, разве что с обыском. Вместе с тем меня охватило какое-то странное чувство, — нет, не любопытства, но ничем не объяснимого доверия к стоящему передо мной русскому человеку. Я объяснил пареньку, в каком доме в Сен-Дени живет моя семья[4].
— По воскресеньям нам позволяют выходить с батареи. Я приду к вам с товарищем. — И, помолчав, повторил: — Мне очень надо поговорить с вами.
Они пришли вдвоем — два Володи, Антоненко и Орлов, — два замечательных русских мальчика: старшему, Антоненко, не было и двадцати лет. Но как они были не похожи друг на друга! Володя Орлов, — я его прозвал «паренек с гармошкой», хотя никогда никакого музыкального инструмента в руках у него не видел, — был высок, строен, полон брызжущей жизнерадостностью. Он был удивительно прозрачен и ясен, — достаточно было поглядеть в его зеленые глаза, чтобы увидеть, что у него не может быть никакой плохой мысли, что он весь как на ладони. Володя Антоненко, с которым я познакомился на батарее, смуглый, темноглазый, сосредоточенный, обуреваемый затаенной волею к действию, был выжидающе молчалив. Оба они не были военнопленными в полном смысле этого слова: по молодости лет их не успели призвать в Красную Армию. Попросту немцы их насильно угнали в Германию «на работы». Прежде чем попасть на Олерон, они прошли через немецкие лагеря, испытали голод, уничтожающий тех, кто не только физически, по и морально недостаточно силен, сидели в бараках за колючей проволокой, вокруг которых складывали в штабеля трупы умерших за ночь.
А немецкая шинель — ее бросали на человека, от лишений потерявшего человеческий образ и бывшего не в состоянии думать о том, какого цвета сукно, серого или зеленоватого. Сколько раз впоследствии я слышал рассказ о немецкой шинели, наброшенной на умирающего: если придет в сознание и выживет, будет поздно — шинель уже на нем.
Для обоих Володей большая русская семья, в которую они попали, показалась чудом. Мой семилетний сын описал эту встречу так:
«Мы сидели с Алешей (Сосинским) на заборе и смотрела в забор. К нам подошли два нерешительных солдата и спросили по-русски:
— Здесь живет Андреев?
— Сбегай за папой, он на картофельном поле, — сказала мама.
— Заходите, — прибавила бабушка».
После двухлетних мытарств в Германии им (все показалось невероятным — и то, что все говорят по-русски (особенно малыши), и что много женщин, что их угощают яблоками и кукурузными лепешками, и, конечно, то, что их приняли как своих.
Вечером, перед тем, как уходить, Володя Антоненко отвел меня в сторону и сказал, что прежде чем его арестовали немцы, он партизанил (спустил поезд под откос, о других своих делах по скромности умолчал), по что вот последнее время ничего ему не удается и что он просит меня свести его с французским маки. Я ответил уклончиво, сказав, что ответ смогу ему дать при следующем свидании, — я не считал себя вправе ответить иначе, не посоветовавшись с женой. Когда мы с нею остались вдвоем, я спросил ее, можно ли доверять нашим новым знакомым. Ни одной секунды колебания у жены не было:
— Конечно, можно.
Среди моих друзей-французов сообщение о том, что я связался с русскими, работающими на батареях, вызвало восторг, не лишенный, впрочем, некоторого замешательства: боялись провокации. Было решено, что для проверки русские прежде всего должны будут дать план батареи «Квале» с указанием точного числа и количества орудий, наличного состава солдат, пулеметных дотов и т. д.
В следующее воскресенье к нам кроме двух Володей пришло еще несколько человек. Среди них был Евгений Красаноперов, впоследствии погибший вместо с Антоненко при освобождении острова, Николай Дмитриевич Голованов Иваси Максимович Фатюков. Пожалуй, больше всех меня поразил Иван Максимович. Было ему уже к сорока, самый старший среди наших гостей. То, как этот бухгалтер маленького поволжского совхоза вошел в комнату, поздоровался, сел за стол, какие простые и вместе с тем самые точные слова он нашел для начала разговора, как в каждом его движении сказывалось необыкновенное достоинство — он относился с уважением не только к хозяевам, но и к самому себе: я советский человек, у меня никто не отнимет сознания, что я поступаю правильно. Мне он представился человеком крепкого, законченного характера и вместе с тем мягким и даже нежным. Он был полон мудрой, совсем не жалостливой доброты. Впоследствии, судя по письмам, которые я от него получил, мне представилось, что он наделен настоящим литературным даром, о существовании которого он сам не подозревал.
За столом разговор начался так, как будто связь с французским маки уже была установлена. На острове русских было больше тридцати человек. Немцы им не доверяли и разбили на маленькие группы, по два-три человека на каждой батарее. Для нас это было огромным преимуществам, — таким образом, у Сопротивления появлялась верная заручка на каждой батарее. Когда я сказал, что у французского командования нет подробных планов батарей, и в частности батареи «Квале», Володя Антоненко только усмехнулся. Через два дня я получил план батареи, а через неделю были отправлены на континент подробные планы всех олеронских батарей с указанием расположения действительных минных полей (действительных, так как немцы подчас ставили крест, увенчанный грубо нарисованным черепом, на пустом поле, — по-видимому, у них не хватало мин).
Я объяснил друзьям положение на острове — слабая связь с континентом, трудность партизанских действий, осторожность, диктуемая боязнью репрессий против мирного населения.
Володя Антоненко, охваченный только одной мыслью — как можно скорее начать террористические действия, — был в отчаянии.
— Вам хорошо говорить — осторожность, на вас рабочая куртка, а вот мы, — Голованов кивнул на свою шинель — ходим как огнем одетые. Я в любую минуту сниму часового — подойду к нему сзади и этак леопардом…
— Что ж с того, что часовой будет снят? У французов нет достаточных сил, чтобы эту батарею занять. А вы сами знаете — батарей на острове двенадцать.
Понемногу наши связи с французским маки расширялись. Сосинскому, поселившемуся в заброшенной мельнице в центре острова, около городка Сен-Пьер, где он нашел работу на заводе, изготовляющем коньяк, вскоре удалось связаться с местными подпольными ячейками. Была устроена встреча французов и русских. Мы с Володей служили переводчиками. Был составлен план, когда и как русские приступят к активным действиям. Все, однако, обусловливалось моментом будущей высадки, открытием второго фронта, до тех пор русским предписывалось вести себя так, чтобы не навлечь никаких подозрений. И это оказалось самым трудным.
Для связи с батареей, на которой находились Антоненко, Орлов и Фатюков, мы выбрали полуразвалившийся дом в двух шагах от проволочных заграждений, окружавших батарею. Дом стоял над обрывом, у самого берега моря. В этом же доме, в черной дыре дымохода, был устроен почтовый ящик. Почтальоном служила моя двенадцатилетняя дочь: девочка, собирающая траву для кроликов, не вызывала подозрений. Время шло, американцы и англичане высадились в Нормандии, русских лишили воскресных отпусков, встречи стали все более затруднительными. Однажды я получил записку от Антоненко, просившего меня прийти «вечерам, когда стемнеет», в «наш» дом.
Хотя ночь была лунная, мне удалось пробраться незамеченным: обрывистый берег отбрасывал черную полосу тени, у края которой с шумом разбивались серые волны. Пройдя вдоль прибоя километра полтора, я приблизился к батарее. Невдалеке, за колючей проволокой, торчала фигура часового. Вверху, по краю, обрыв порос, кустами тамариска. Черные корни, обнаженные прибоем, свисали до самого моря. По ним я взобрался наверх, продрался сквозь заросли, благополучно пересек небольшую лужайку, до боли в глазах освещенную луной, и сквозь полуразрушенную стену проскользнул в дом. На полу, усыпанном обвалившейся штукатуркой, лежали пятна лунного света, проникавшего сквозь дыры окон. Я задыхался — влезть на семиметровый обрыв по корням тамариска не так просто. Открытое место, проглядывавшееся из батареи, мне показалось особенно опасным. «Надо будет хоть кучу хвороста сложить на лужайке», — подумал я. Я увидел фигуру Володи, притаившуюся в тени.
— Как будто часовой меня не заметил, — сказал я.
— Наверное, заметил. — В полумраке я увидел, как Володя улыбнулся. — Только часовой наш узбек. Он не то что по-немецки, но и по-русски еле говорит.
Я почувствовал себя довольно глупо: скрывался от часового, а часовой все равно знал, что я пробегу.
Внешне Антоненко был спокоен и даже, как всегда, несколько медлителен. Все же было видно, что спокойствие дается ему нелегко.
— Меня переводят на батарею «Мамут» — в Ла-Котиньер. На мое место прислали узбека. Немцы думают, что чем больше они нас будут тасовать, тем труднее нам сговориться. Они ничего не понимают. А вот мне только одно ясно — мы не можем больше ждать. Орлов, ты знаешь его характер, такое загнул фельдфебелю, что тот, даром что ничего не понял, чуть было не отправил его в Шато, в тюрьму. Прошло полгода, как мы связались с французами, уже открылся второй фронт, а мы — сиди и жди.
— Ты знаешь, что приказ у нас определенный — не двигаться, пока не будет указаний французам, вы нужны именно внутри батарей. Поверь, когда две зеленых ракеты…
— Мы уже все глаза проглядели в ожидании ракет. Не можем мы больше ждать! — с отчаянием воскликнул Володя.
Помолчав, он продолжал:
— С моим другом Петей, — он был военнопленным, сбежал и скрылся в Мозыре, — мы спустили под откос поезд. Нас было всего двое. Все было очень просто (любимое выражение Антоненко, когда дело шло о трудном предприятии: «Все очень просто»): подобрались к железнодорожному полотну ночью, в дождь, подкопали под рельсом, положили динамитную шашку, под другой рельс — противотанковую мину и ушли. Мы были уже километрах в трех, когда раздался взрыв. Что там взорвалось — не знаю, только вскоре увидели зарево. Немцы открыли стрельбу, можно было подумать, что на них напали партизаны. А через несколько дней Петю арестовали — случайно попал в облаву. Посадили в тюрьму. Когда его перевозили, пытался бежать, но его поймали и убили на месте. Пристрелили. Потом и я попался. Про поезд, конечно, не дознались. Отправили в Германию… И вот с тех пор…
Володя замолчал. Меня поразило, с какой скромностью он рассказывал о себе.
— С поездом все было просто, — продолжал он. — Вот и теперь в два счета можно взять батарею, даром что на ней шестьдесят пять человек. Среди солдат есть чехословаки и польские военнопленные. Даже австрийцы и те пойдут с нами.
— Ты же сам понимаешь, что через два часа батарею сровняют с землей…
— Одной батареей будет меньше.
— Володя, без французов мы не можем пускаться в авантюры. На острове не спрячешься.
— Наши войска освобождают Белоруссию. Немцам крышка. Они сами знают — капут.
— Американцы уже подходят к Парижу. Скоро придет и наша очередь.
Володя заговорил о своей деревне, затерянной среди белорусских лесов и болот. Теперь я не могу восстановить его слов, тех обрывочных фраз, которые, как стрелы, пронзали меня. Даже записанные стенографически, они не передали бы того щемящего голоса, которым произносились. Я видел, что все его существо опалено внутренним неугасаемым огнем, выжигающим шлак. «Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат». Я видел перед собой не девятнадцатилетнего мальчика, а Россию, охваченную одной волей, одним неудержимым стремлением побить врага.
Через несколько дней после этого ночного разговора я получил от Антоненко записочку, начинавшуюся так:
«Друг Родины Вадим!»
Союзные войска — американцы, англичане и французы — вытесняли немцев из Франции и подходили к Рейну.
К осени ужо почти вся территория была освобождена от гитлеровских войск и только некоторые части побережья Атлантического океана оставались в руках немцев. В военных сводках районы городов Бреста, Нанта, Ла-Pошели назывались «карманами Атлантического вала». Мы оказались внутри крепости, осажденной французскими войсками. Не чувствуя себя достаточно сильными и не желая подвергать опасности мирное французское население, попавшее в «карманы», войска, созданные из отдельных партизанских группировок, не начинали общей атаки, ограничиваясь перестрелкой, — они ждали, когда немцы сами сложат оружие. Атлантический вал превратился в «тихий фронт», вроде того, каким был в России «курляндский пятачок», где маршал Баграмян окружил тридцать немецких дивизий.
Моих друзей — Антоненко, Фатюкова и Орлова — перевели на батареи, расположенные на другом конце острова. Связь с ними становилась затруднительной, ее поддерживал главным образом Сосинский. Нетерпение русских дошло до предела. Так как Сопротивление отказывалось помочь русским бежать с Олерона в освобожденную Францию, считая, что они нужнее в тылу противника, то 4 ноября Михаил Ершов и Александр Ковалев, уничтожив орудия на батарее, замыкавшей на юге трехкилометровый Монмусонский пролив, бросились вплавь, надеясь достичь континента в том месте, где были расположены осаждавшие остров французские войска. Дул сильный северо-восточный ветер. В неглубоком проливе тяжелые волны смешались с илом и песком, и, как это бывает во время бурь и больших отливов, образовались водовороты, опасные даже для рыбачьих лодок. Вероятно, Ковалев и Ершов попали в такой водоворот — через несколько дней их тела были выброшены на пустынный олеронский пляж. А еще через несколько дней взлетел на воздух самый большой арсенал острова, находившийся около деревни Ла-Перрош. Организатором взрыва был Николай Серышев, с которым я встречался на тайных явках у Сосинского и о котором мне много рассказывал Антоненко. Произведенное немцами расследование не обнаружило виновников, по отношение к русским стало еще подозрительнее — их арестовывали по любому поводу, сажали в тюрьму Шато, пытали. Никто ни одним словом не обмолвился об их связи с французским маки. Кратер, оставшийся от взрыва, виден еще до сих пор: покореженный бетонный вход, огромные куски бетона, как менгиры, торчат в высокой траве.
15 декабря 1944 гада гестапо решило произвести чистку среди населения острова. Больше четырехсот человек было схвачено немецкими жандармами в тот день. Меня арестовали на рассвете, еле дали время одеться и привели на центральную площадь Сен-Дени. Понемногу сюда стекались другие арестованные, каждого из них сопровождали три-четыре солдата. Было очень холодно — дул ледяной восточный ветер, на нолях лежала ледяная изморозь. В Сен-Дени было схвачено восемь человек, среди них секретарь мэрии и директор коммунальной школы, в которой училась моя дочь. Кроме меня, в Сопротивлении участвовало двое: Жак Фуко, веселый и предприимчивый парень, служивший связным между различными ячейками на острове, и мой соотечественник А. А. Ранета, как и я, совершенно случайно оказавшийся на Олероне и обосновавшийся в Сен-Дени. Остальные попали в облаву по недоразумению: об одном из крестьян я знал, что он оказался в черном списке лишь потому, что пробирался ночью домой, — он засиделся у кумы, мужа которой не было дома, и попался в лапы ночного патруля. О нем рассказывали, что он удирал от немцев в сабо и грохот деревянных башмаков разбудил полдеревни. Никто из активных членов французского подполья не был арестован, и это невольно наводило на размышленье — арестовали ли меня случайно, по доносу какого-нибудь милиционера-фашиста, или гестапо дозналось о моей связи с русскими?
Под конвоем нас доставили на батарею «Квале», ту самую, на которой я в первый раз встретился с Володей Антоненко. Когда часа через полтора нас сажали в грузовики, мы предполагали, что нас отвезут на Бойярдвильскую пристань и оттуда пароходом на остров Ре, в знаменитую каторжную тюрьму. Е. Красноперову, единственному русскому, в тот день находившемуся на батарее, мне удалось шепнуть на ухо имя руководителя нашей Сен-Дениской ячейки — майора Патуазо, — хотя я понимал, что это бесполезно: никто из наших русских не говорил по-французски. Это было в последний раз, когда я видел Краснопёрова, — он был убит немцами в день освобождения острова.
По дороге в Бойярдвиль наш грузовик заезжал в деревушки, находившиеся по пути, всюду собирая арестованных. Среди лих было много знакомых крестьян, но никто из них, насколько я знал, не принадлежал к Сопротивлению. В Бойярдвиле, однако, нас не посадили на пароход, а отправили в детскую колонию, носившую вполне подходящее название «Счастливый дом», наскоро превращенную в концентрационный лагерь. После первого же допроса мне стало ясно, что о моей связи с русскими гестапо ничего не знает и что я арестован «на всякий случай», в качестве заложника.
Через месяц меня вместе с большинством арестованных, сидевших в «Счастливом доме», немцы решили обменять на пленных, находившихся в руках партизанских войск. На пароходике, перевозившем нас из Бойярдвиля в Ла-Рошель, я встретил мою семью, высланную одновременно со мной, и Патуазо, находившегося до сих пор на свободе. Сосинского выслали с острова за несколько дней перед тем. 16 января 1945 года мы пересекли демаркационную линию, отделявшую Ла-Рошель от свободной Франции. Наша связь с русскими оборвалась совершенно.
30 апреля, за десять дней до конца войны, французские войска совершили высадку на Олероне. 1 мая остров был освобожден. Володя Антоненко и Евгений Красноперов погибли на батарее «Мамут». Они были единственными русскими, находившимися на батарее. В книге «Герои Олерона» Сосинский, участвовавший в освобождении острова, рассказывает о том, что французы, занявшие батарею, были удивлены почти полным отсутствием сопротивления со стороны немцев, бежавших в дюны и в лес, окружающий деревеньку Ла-Котиньер. Все орудия на батарее были приведены в негодность, не действовал ни один пулемет. В стороне от многочисленных раненых и убитых немцев были обнаружены тела Антоненко и Красноперова: после того, как ими были испорчены орудия и пулеметы, прежде чем погибнуть, русские сопротивлялись отчаянно.
Володя Орлов, чья батарея «Ильтес» находилась на юте и была взята одною из первых, присоединился к французам, направлявшимся к батарее «Мамут». По дороге, на опушке небольшого леса, были обнаружены немцы. Выстрелом Володи Орлова был убит начальник батареи, после чего оставшиеся в живых солдаты сдались в плен, так была отомщена смерть наших друзей.
…Вскоре после освобождения Олерона мои русские товарищи, оставшиеся в живых, были отправлены самолетом на Родину. Из Ангулема, где были собраны русские партизаны перед отправкой, Иван Максимович написал мне письмо:
«Сообщаю, что бумажку, которую вы держите сейчас перед глазами, я пишу в условиях, полных счастья, радости, веселья и свободы.
Куда ни повернусь, куда ни оглянусь — повсюду встречаю своих: отцов и матерей, братьев, сестер и детей нашей родной земли, и в недалеком будущем должен увидеться с родной землей, что я считаю высшим даром в жизни».
И еще через несколько фраз: «Дружба наша будет вечной».
Так завершилась моя вторая встреча с русским народом.
А через двадцать два года в Москве я снова увиделся с Иваном Максимовичем Фатюковым и Володей Орловым. Иван Максимович вышел на пенсию, а Володя работает шахтером в Кривом Роге. Дружба наша продолжается до сих пор.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
И. Чернов, подполковник милиции В. Таранченков, лейтенант милиции ЧЕРЕЗ ГОДЫ, ЧЕРЕЗ РАССТОЯНИЯ…
И. Чернов, подполковник милиции В. Таранченков, лейтенант милиции ЧЕРЕЗ ГОДЫ, ЧЕРЕЗ РАССТОЯНИЯ… Годы Великой Отечественной войны связали между собой многих людей отношениями боевого братства, дружбы, сердечной человеческой благодарности, не менее прочными и сильными,
Юлия Франк ПУТЬ ЧЕРЕЗ ПОВЕСТВОВАНИЕ — ПУТЬ ЧЕРЕЗ ГРАНИЦУ. Приглашение © Перевод А. Кряжимская
Юлия Франк ПУТЬ ЧЕРЕЗ ПОВЕСТВОВАНИЕ — ПУТЬ ЧЕРЕЗ ГРАНИЦУ. Приглашение © Перевод А. Кряжимская Двадцать лет прошло с тех пор, как летом 1989-го от Берлинской стены начали откалываться кусочки, осенью того же года она зашаталась, а в ночь с 9 на 10 ноября (через несколько недель
Глава четвертая «Мне уже двадцать пять лет! Мне еще только двадцать пять лет!»
Глава четвертая «Мне уже двадцать пять лет! Мне еще только двадцать пять лет!» Лесли Стефан приехал в Эдинбург только за тем, чтобы познакомить Луи с одним из сотрудников своего журнала – поэтом Уильямом Хэнли. В пасмурный день середины февраля 1875 года они вошли в
ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ
ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ Во Франции, на острове Олероне, омываемым Атлантическим океаном, произошла моя первая встреча с Советской Россией. Здесь впервые да двадцать два года, прошедших после моего босфорского лагерного сидения, я встретился с обыкновенными русскими людьми,
Через двадцать лет после казни
Через двадцать лет после казни Летом 1964 года в Японию прилетел политический обозреватель «Правды» Виктор Маевский. Он рассказал, что на даче у Хрущева показывали французский детектив «Кто вы, доктор Зорге». После фильма Никита Сергеевич риторически изрек: «А разумно ли
Глава двадцать восьмая. Через Сининские альпы в долину Желтой реки
Глава двадцать восьмая. Через Сининские альпы в долину Желтой реки Между долинами Желтой реки и Синин-хэ подымаются горы, западная часть коих со времени третьего путешествия Пржевальского в Центральную Азию стала известна под именем Ама-сургу.Примыкая на востоке к
Через двадцать лет
Через двадцать лет В крови, слезах и трауре встречает голодная и замученная Россия двадцатую годовщину воцарившейся там 25 октября (7 ноября) 1917 года жесточайшей в истории диктатуры, кощунственно наименованной ее творцами «диктатурой пролетариата и беднейшего
Через все
Через все Приказы предписывали штурмовой бригаде «Валлония» быть на рассвете на острие атаки, чтобы участвовать в ней и решить все: наше спасение или уничтожение.В невероятной сумятице, произведенной советскими танками, возникшими ни с того ни с сего среди последней
Глава 13 ВХОД ЧЕРЕЗ ВЫХОД: ОН ЖЕ ВДОХ ЧЕРЕЗ ВЫДОХ
Глава 13 ВХОД ЧЕРЕЗ ВЫХОД: ОН ЖЕ ВДОХ ЧЕРЕЗ ВЫДОХ В мае Плант решился прервать свое добровольное заточение. Сам он описывает этот период так: «Я не выходил из депрессии днями. Бесцельно слонялся по сельским пабам, напивался пивом, бренчал на фортепиано. Растолстел так, что
Глава двадцать шестая. ЧЕРЕЗ ЮЖНЫЙ БУГ И ДНЕСТР
Глава двадцать шестая. ЧЕРЕЗ ЮЖНЫЙ БУГ И ДНЕСТР После небольшой оперативной паузы, которой войскам хватило разве что на то, чтобы заштопать дыры на шинелях, почистить сапоги да хорошенько отоспаться в тепле, армии снова пошли вперёд.Накануне наступления Конев провёл
Глава двадцать восьмая. ПЕРЕХОД ЧЕРЕЗ ТРАНСИЛЬВАНСКИЕ АЛЬПЫ
Глава двадцать восьмая. ПЕРЕХОД ЧЕРЕЗ ТРАНСИЛЬВАНСКИЕ АЛЬПЫ Лето 1944-го для Красной армии было победным — наконец-то полностью очистили от немецких, румынских, венгерских, финских и иных оккупантов все области СССР. Войска перешли границу и начали свой освободительный
Глава двадцать четвертая Через 18 лет
Глава двадцать четвертая Через 18 лет По-прежнему стояли белые стены крепости с угловыми башнями, похожими на неудавшиеся пасхальные бабы, и по-прежнему наглухо были заперты крепостные ворота. И речные воды по-прежнему то лежали зеркалом, то с буйным шумом бросались на
В ночь с двадцать шестого на двадцать седьмое июля…
В ночь с двадцать шестого на двадцать седьмое июля… На другой день стало известно, что четыре человека из состава экипажа немецкого бомбардировщика были убиты еще в воздухе, пятый выбросился с парашютом и был взят в плен. Удар Якушина оказался точным.Республиканское
«Пройдешь через Красное море и через пустыню»
«Пройдешь через Красное море и через пустыню» 22 сентября 1852 года Микеле Руа окончательно вступает в ораторию в качестве воспитанника. На следующий день вместе с доном Боско, мамой Маргаритой и двадцатью шестью другими товарищами он отправляется в Бекки. Дон Боско будет