Глава четвёртая БОЛДИНСКАЯ ОСЕНЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвёртая

БОЛДИНСКАЯ ОСЕНЬ

Вопросы долго ждут ответа…

Эда

Правительство давно простило поэта и вернуло в столицы из северной ссылки. А весною 1830 года участь Александра Пушкина решилась окончательно: 6 мая в Москве состоялась его помолвка с m-lle Natalie Gontcharof. Долгая, изматывающая матримониальная эпопея завершалась. «Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством — Боже мой — она… почти моя», — подытожил жених в автобиографическом отрывке, датируемом теми же днями (VIII, 406).

По такому случаю расчувствовавшийся Сергей Львович Пушкин выделил сыну «в вечное и потомственное владение» часть нижегородского родового имения — 200 незаложенных крестьянских душ в деревне Кистенёво, неподалёку от села Болдина. 27 июня 1830 года о том была сделана «запись» в Петербургской палате гражданского суда. В составленном документе, в частности, указывалось: «Он, сын мой, до смерти моей волен с того имения получать доходы и употреблять их в свою пользу, так же и заложить его в казённое место или партикулярным лицам; продать же его или иным образом перевесть в постороннее владение, то сие при жизни моей ему воспрещаю, после же смерти моей волен он то имение продать, подарить и в другие крепости за кого-либо другого укрепить…»[109]

Для полного оформления всех бумаг (которое позволило бы заложить даруемое имение и выручить деньги на свадьбу) Александру Пушкину надлежало ненадолго выбраться в вотчину. «На днях отправляюсь я в нижегородскую деревню, дабы вступить во владение оной», — сообщил поэт А. Н. Гончарову, деду невесты, 24 августа (XIV, 109). И спустя неделю, 1 сентября, он выехал за московскую заставу. «Его отсутствие, — писал на следующий день Елизавете Михайловне Хитрово князь П. А. Вяземский, — должно затянуться недели на три»[110].

Времена стояли тревожные: по российским просторам разгуливала Cholera morbus. Впоследствии Пушкин вспоминал:

«Перед моим отъездом В<яземский> показал мне письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской г<убернии> в Саратовскую. — По всему видно было, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы ещё не беспокоились). <…>

На дороге встретил я Макарьевскую ярманку, прогнанную холерой. Бедная ярманка! она бежала как пойманная воровка, разбросав половину своих товаров, не успев пересчитать свои барыши!

Воротиться казалось мне малодушием; я поехал далее, как, может быть, случалось вам ехать на поединок: с досадой и большой неохотой» (XII, 309).

Прибыв в Болдино, «дворянин коллежский секретарь Александр Сергеев сын Пушкин» тотчас же призвал к себе крепостного человека П. А. Киреева, в соавторстве с коим и сочинил прошение в Сергачский уездный суд. Поэт ходатайствовал «ввесть его», Пушкина, «во владение» двумястами крепостными «мужска пола с жёнами их и рождёнными от них после 7-й ревизии обоего пола детьми, и совсеми их Семействами, Спренадлежащею на число оных двухсот душ в упомянутом Селце <Кистенёво> Пашенною и не Пашенною землёю, с Лесы, с Сенными покосы, с их крестьянскими Строениями и заведениями с хлебом наличными и в земле посеенных, Со скотом, Птицы и протчими Угодьи, и принадлежностями, что оным душам следует и во владении им состояло».

Заключали бумагу собственноручные строки помещика: «К сему прошению Александр Сергеев сын Пушкин 10-го класса чиновник руку приложил. Прошение сие верю подать, по оному хождение иметь и подлинную запись получить человеку моему Петру Кирееву»[111].

Человек сей действовал умело, напористо, и прошение, поданное в уездный суд, было удовлетворено быстро. Уже 16 сентября Александра Пушкина ввели во владение кистенёвскими крестьянами и отобрали у него соответствующую расписку. Тогда же мужики присягнули новому барину на «должное повиновение и послушание»[112]. Тем самым в деле по существу поставили точку; «огончарованный» поэт вполне уложился в намеченные им в Москве сроки.

В «Истории села Горюхина» провинциальная бюрократическая процедура удостоилась таких слов: «Около трёх недель прошло для меня в хлопотах всякого роду — я возился с заседателями, предводителями и всевозможными губернскими чиновниками.

Наконец принял я наследство и был введён во владение отчиной…» (VIII, 129).

Пушкинское присутствие в уезде больше не требовалось. Однако назад, к невесте, он не помчался. Надвигавшаяся с востока, от Волги, холера захватила Нижегородскую губернию. Соседние деревни были уже оцеплены, повсюду на дорогах спешно учреждались карантины. Против своей воли Пушкин почти на три месяца стал узником села Болдина и его ближайших окрестностей. Ограниченный в свободе передвижения поэт оказался в ситуации шестилетней давности. Правда, его вынужденного одиночества на «несносном островке» (XIV, 121) не могла ныне скрасить старушка няня[113].

Но зато рядом с Александром Пушкиным, как и в сельце Михайловском, находилась Ольга Калашникова[114]. (Напомним: годом ранее поэт, некогда избавившийся от беременной крестьянки, всё-таки не забыл внести её имя в свой «Дон-Жуанский список»[115].)

Теперь ей было 25 лет.

Они свиделись и как-то объяснились в сентябре, вскоре после приезда поэта в Болдино. По всей вероятности, тогда же Пушкин узнал о судьбе сына. Возможно, Ольга проводила стареющего, уже помышляющего об отцовстве барина к могиле их ребёнка, умершего ровно четыре года назад; по дороге что-то рассказала о рождении и смерти «малютки». Поэтическим следствием этой пронзительной прогулки ? deux[116] стало «одно из самых грустных стихотворений»[117] Александра Пушкина — «Румяный критик мой, насмешник толстопузый…».

Оно не печаталось при жизни автора; датируется 1–10 октября 1830 года[118] и содержит в себе унылую картину деревенской «дождливой осени». Участников описанного поэтом действа при некотором желании можно идентифицировать: это приближающиеся к болдинской Успенской церкви властный Михайло Иванов Калашников[119], Ольга и её мать Васса (Василиса), а также упоминавшийся ранее болдинский священник Иоанн Матвеев с поповичем:

                             …На дворе живой собаки нет.

Вот, правда, мужичок, за ним две бабы вслед.

Без шапки он; несёт подмышкой гроб ребёнка

И кличет издали ленивого попёнка,

Чтоб тот отца позвал да церковь отворил,

Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил (III, 236).

Имело ли свидание поэта с Ольгой Калашниковой продолжение, и если продолжение всё-таки было, то какое именно, — вопросы сложные и, по правде говоря, щекотливые. «Как они встретились или встречались в Болдине в эту осень, знаменитую в творчестве Пушкина? Этот вопрос я оставляю без ответа и даже не рискую строить какие-либо предположения», — благоразумно перестраховался в своё время П. Е. Щёголев[120]. Учёного можно понять: ведь документов или обкуренных и проколотых в карантинах писем с однозначными подсказками не существует.

И поиски ответов (или хотя бы намёков на оные) настырному биографу приходится вести в творческих материалах Александра Пушкина. Там, в черновых и беловых рукописях, есть пища для размышлений и интуиций.

«Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать, — признавался поэт П. А. Плетнёву 9 сентября, в самом начале болдинского сидения. — Жена не то, что невеста. Куда! Жена свой брат. При ней пиши сколько хошь. А невеста пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает… <…> Ах, мой милый! что за прелесть здешняя деревня! вообрази: степь да степь; соседей ни души; езди верьхом сколько душе угодно, [сиди<?>] пиши дома сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе наготовлю всячины, и прозы и стихов» (XIV, 112).

Пушкин сдержал слово: и впрямь «наготовил». Три месяца болдинской осени 1830 года — «период беспримерной творческой активности» поэта[121]. В доме с мезонином он доводил до конца, до характерного росчерка под текстом, старые сочинения и созидал новые; воплощал в жизнь и задуманное ранее, и то, что было навеяно болдинским бытием (последнее для нас наиболее любопытно). Ниже, в ряде пунктов, мы касаемся этой «деятельности неимоверной»[122] только слегка и рассматриваем оную — разумеем одолевавшие Пушкина думы и его произведения — в высшей мере схематично и под определённым углом зрения.

Конечно, избирательный подход легковесен, имеет серьёзные методологические изъяны и обычно не слишком эффективен, но тут он оказывается урожайным. Вот плоды самых поверхностных наблюдений.

I. В ряде произведений, созданных накануне женитьбы, «болдинский помещик» (XIV, 124) прощался с былыми возлюбленными. Однако в его сочинениях тех месяцев, в стихах и прозе, пульсирует и антитетическая тема — тема возвращения к женщине, с которой в прошлом было многое связано[123]. В рамках заданной установки нам важна именно встреча, непреднамеренная и эмоциональная, а не её житейские и прочие последствия (они, кстати, разные).

Евгений Онегин на великосветском балу в Петербурге сталкивается лицом к лицу с княгиней Татьяной N., в девичестве Лариной, чью любовь он некогда отверг.

Что с ним? в каком он странном сне,

Что шевельнулось в глубине

Души холодной и ленивой?

Досада? суетность? иль вновь

Забота юности — любовь? (VI, 174–175).

Гусарский полковник Бурмин встречает в поместье Ненарадове Марью Гавриловну, над которой жестоко подшутил в дни молодости («Метель»), «Она не могла не сознаваться в том, что она очень ему нравилась; вероятно и он, с своим умом и опытностию, мог уже заметить, что она отличала его…» (VIII, 84).

А «ветреный любовник» Дон Гуан, тайком приехав в Мадрид, вновь обретает давнего «милого друга» Лауру:

Я прямо к ней бегу являться.

……………………………

К ней прямо в дверь… (VII, 140)[124].

Чуть ниже мы дополним этот перечень ещё одной, пожалуй, самой выразительной иллюстрацией.

II. Болдинская повесть «Барышня-крестьянка» — умозрительное, без точек над «i», эскизное, вдобавок замаскированное под шутку, но всё-таки приближение к проблеме крепостной любви.

Алексей Иванович Берестов, сын помещика, привыкший «не церемониться с хорошенькими поселянками», становится жертвой женского лукавства. Он всерьёз увлекается переодетой барышней Лизой Муромской — «крестьянкой Акулиной», «дочерью Василья кузнеца». «Оба они были счастливы настоящим, — читаем у Пушкина, — и мало думали о будущем».

Не ведая о травести, молодой барин оказывается в отчаянном положении: «Алексей, как ни привязан был к милой своей Акулине, всё помнил расстояние, существующее между им и бедной крестьянкою…»[125] Когда же отец принуждает его жениться на «уродливой» дочери соседа-англомана, Алексей упорствует и делает-таки дерзновенный шаг: «В первый раз видел он ясно, что он в неё (Акулину. — М. Ф) страстно влюблён; романическая мысль жениться на крестьянке и жить своими трудами пришла ему в голову, и чем более думал он о сём решительном поступке, тем более находил в нём благоразумия. <…> Он написал Акулине письмо самым чётким почерком и самым бешеным слогом, объявлял ей о грозящей им погибели, и тут же предлагал ей свою руку» (VIII, 114, 117, 123).

О коллизиях социального неравенства и планиде «молоденьких дур» (VIII, 105) из низов повествуется также в «Станционном смотрителе». Не лишено, кстати, интереса замечание В. Ф. Ходасевича об этой повести: «Станционный смотритель имеет немало общего с Мельником. <…> Так это и должно было случиться, потому что „Станционный смотритель“, в некотором смысле, есть вариант „Русалки“. Тогда как последняя должна была в сущности явиться трагедией любовников, в которой трагедия отца составляет лишь эпизод, — „Станционный смотритель“ есть трагедия самого отца. Мне думается, что Пушкин в „Станционном смотрителе“ потому-то и разрешил судьбу любовников так благополучно, что хотел выдвинуть и резко очертить драму отца. То, что несчастие дочери только мерещится станционному смотрителю, а в действительности она счастлива, — всё это лишь подчёркивает несчастие старика»[126].

III. В Болдине шла работа и над «Русалкой» — произведением, в основе которого, на труднодоступной глубине, залегал михайловский «крепостной роман» автора с Ольгой Калашниковой. Примечательно, что Александр Пушкин, пережидая холеру, корпел в «берлоге» (XIV, 125, 419) над черновиком первой, самой «реалистической», сцены драмы.

IV. В «Опровержении на критики» поэт вспомнил о том, как в «Евгении Онегине» «простую деревенскую девку назвал девою» (XI, 149; выделено Пушкиным), за что на него ополчились «псы журнальные» (XIV, 118).

V. Болдинской осенью 1830 года была написана обзорная философическая статья о творчестве Евгения Боратынского; статья, где анализируется, правда, только одно творение «певца Пиров и грусти томной» (VI, 64) — легко догадаться какое. «Перечтите его Эду (которую критики наши нашли ничтожной; ибо, как дети, от поэмы требуют они происшедствий), перечтите сию простую восхитительную повесть, — настаивал Пушкин, — вы увидите, с какою глубиною чувства развита в ней женская любовь» (XI, 186–187; выделено Пушкиным).

VI. В длинной и пёстрой галерее женских портретов, созданных Александром Пушкиным в Болдине, узнаваемы, на наш взгляд, два.

Что-то смутно знакомое есть в разбитной девушке Насте, которая «ходила» за семнадцатилетней Лизой Муромской («Барышня-крестьянка»). Настя «была постарше» своей госпожи, «ветрена» и — обратим на это внимание — являлась «в селе Прилучине лицом гораздо более значительным, нежели любая наперсница во французской трагедии». Любопытно, что в перебелённом автографе повести Пушкин сделал Настю не только важной персоной в Кистенёвке, но и певуньей (VIII, 111, 668, 671–672).

А Параша из «Домика в Коломне», «девица без блонд и жемчугов», в «наряде простом», — просто вылитая «белянка черноокая»[127]:

Была, ей-ей, прекрасная девица:

Глаза и брови — тёмные как ночь,

Сама бела, нежна, как голубица…

В правленом беловом автографе имеется иной вариант последнего стиха:

[Как снег] бела, нежна как голубица…

Через десяток строф — важное, и снова как будто списанное с «белянки», дополнение к портрету Параши:

Из-за ушей змиёю кудри русы…

К тому же «простая, добрая» Параша бойка, обходительна с мужественным полом и питает слабость к пению:

И пела: Стонет сизый голубок,

И Выйду ль я, и то, что уж постаре,

Всё, что у печки в зимний вечерок[128]

Иль скучной осенью при самоваре,

Или весною, обходя лесок,

Поёт уныло русская девица…

(К, 86, 89, 372, 382, 384; выделено Пушкиным).

VII. Завершим тенденциозное обозрение стихотворением «Я думал, сердце позабыло…» — ещё одним возвращением, по части архитектоники родственным пушкинскому шедевру «Я помню чудное мгновенье…» (1825).

Первый вариант произведения создан вскоре после приезда поэта из Болдина в древнюю столицу, во второй половине января 1831 года[129]. По логике вещей, этим строчкам должно было предшествовать некое rendez-vous, романтическое свидание, однако такого эпизода в биографической хронике Александра Пушкина не зафиксировано[130]. Высказано мнение[131], что набросок адресован не какой-то «неизвестной девушке» (так иногда сообщается в комментариях), а вполне конкретной особе — Ольге Калашниковой[132]. Это мнение и нам кажется довольно правдоподобным.

В трудночитаемом черновике послания можно разобрать такие, к примеру, стихи:

Я думал — сердце позабыло

Способность лёгкую страдать

Я говорил: что прежде было

Тому во век уж не бывать

Уснули тайные печали

Смирились пылкие <?> мечты

И вот опять затрепетали

И предо мной явилась ты[133]

Полу<?> <расцветшая> <?> [младая]

Блеснуть готовая в ти<ши>…

Тут же — пробы более интимной интонации и напоследок многозначительная хронотопическая вешка:

Тогда ли милая тогда ли…

Я говорил: остыло…

Была явиться ты должна…

Как ангел прелесть молодая

[Полурасцветшая в тиши]…

В данном случае «тишь» — антитеза «улиц шумных» (III, 194), города. «В тиши» всё некогда началось: там «милая» «полурасцвела». На круги своя, в «тишь», где «милая» сызнова «блеснуть готова», всё и возвратилось.

А далее идут строки не совсем «платонические» — пограничные, почти чувственные, резонно исключённые впоследствии, при переадресовке стихотворения, из беловика:

Гляжу предаться не дерзая

Влеченью томному души…

(III, 1008–1010).

У лирического героя главное уже произошло раньше, «прежде было». И поэтому не нужны здесь и сейчас сакраментальные осадные хлопоты — селадону предстоит сделать только один шаг к «милой», чтобы вернуться от томного наваждения к вожделению, от бесплотного эротизма к status quo…

Сдаётся, что в Болдине Александр Пушкин «дерзнул» и подобный шаг вспять сделал[134]. И холерной осенью 1830 года барин и крестьянка Ольга волшебным, казалось, образом перенеслись на пять-шесть лет назад, в сельцо Михайловское; отчасти даже прониклись былыми настроениями.

И вот опять затрепетали…

Эти «неостывшие» настроения эхом отразились в некоторых пушкинских произведениях. Присутствие в них Ольги Калашниковой, преображённой творческим актом художника, представляется или очевидным, или весьма вероятным.

Однако воссоздать в подробностях психологическую атмосферу беззаботного «крепостного романа» любовники не смогли, да, по-видимому, не очень-то и пытались. В «чудной стране грязи, чумы и пожаров» (XIV, 114, 416) они сполна воспроизвели разве что прежний «младой и свежий поцелуй».

Александр Пушкин увлёк свою давнишнюю подругу в изменившуюся реку. Сам он ходил в женихах, был без пяти минут супругом — и мечтал об обладании Natalie с Никитской. А узнавшей эту новость Ольге надлежало не только щеголять маской нежной Эды, тайком ревновать и горевать об ускользающем курчавом барине, — но и думать о собственном завтрашнем дне, о скором закате, обо всех Калашниковых, родителях и братьях.

А коли нет на свадьбу уж надежды,

То всё-таки по крайней мере можно

Какой-нибудь барыш себе — иль пользу

Родным да выгадать…

(VII, 187).

Отец мудр, он души в ней не чает и худого не присоветует. И быть вечно ждущей увядающей «белянкой» ей не хотелось. Так что в господский «печальный замок» (XIV, 115, 417) наведывалась меняющаяся, деловитая Ольга: довольствуясь настоящим, она не упускала из виду и будущее. Там за неё — и, конечно, за родню — должны предстательствовать и месяцы пылких страстей, и могилка младенца Павла.

«…Не хочу быть чёрной крестьянкой,

Хочу быть столбовою дворянкой»

(III, 536).

В общем, болдинская «реконструкция» михайловского сюжета оказалась метафорой прощания.

В Болдине Александр Пушкин дал клятвенное обещание «всегда делать милость» (XIV, 165) семейству Калашниковых. Для Михайлы и остальных эти слова барина были пределом мечтаний: они обрели заступника.

Погашение долгов перед Ольгой началось уже 4 октября 1830 года, то есть вслед за посещением местного погоста. И началось сразу с самого дорогого (после, естественно, женитьбы) подарка, который мог преподнести помещик своей крепостной. «Господин 10-го класса Александр Сергеевич Пушкин» составил — вероятно, не без участия нашей героини[135] — «домовую отпускную». В документе значилось, что «дворовая девка Ольга Михайловна дочь Калашникова» отпускалась им «вечно наволю»[136]. Данную бумагу поэту предстояло согласовать с Надеждой Осиповной Пушкиной, которой принадлежало семейство Калашниковых[137]. После материной конфирмации бесценную грамоту надо было препроводить обратно, в Лукояновский уездный суд, для завершения всех формальностей.

Покончив с «отпускной», барин, которого болдинские мужики величали титулом «Ваше здоровье» (XIV, 123), вернулся к письменному столу. «И дождь, и снег, и по колено грязь» (XIV, 118) — всё располагало к неистовому творчеству. Небывалым вдохновением тех недель Александр Пушкин до какой-то степени был обязан и Ольге.

Прерывая бумагомарание, он дважды пробовал вырваться из Болдина, но терпел неудачу и возвращался. А тем временем невеста заподозрила неладное; она полагала, что виною задержки Пушкина в деревне была отнюдь не холера, а «княгиня Голицына»[138]. И суженому пришлось успокаивать Наталью Николаевну, даже прилагать к отправляемым в столицу письмам оправдательные «документы» (XIV, 127, 129, 420–421).

«22 ноября нижегородский губернатор Бибиков „имел счастие донести“, что холера в губернии более не наблюдается»[139]. И на исходе месяца, числа 29-го[140], поэт расстался с «островом, окружённым скалами» (XIV, 115, 417).

Он двинулся степью навстречу карантинам.

Миновав их и оказавшись в Москве, Александр Пушкин менее чем за месяц до венчания набросал вчерне стихотворение «Я думал, сердце позабыло…», коим лишний раз подтвердил собственную стратегическую формулу:

Прошла любовь, явилась Муза…

(VI, 30).

На пороге нового этапа своей биографии Ольга Калашникова, пока ещё крепостная, по-видимому, попала в общество избранных — тех, кому были посвящены «Прощание», «Для берегов отчизны дальной…», «Заклинание», строфы «Евгения Онегина»…