Глава пятая ЗЕРНО, УШЕДШЕЕ С ПОЛЕЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая

ЗЕРНО, УШЕДШЕЕ С ПОЛЕЙ

Главная торговля Хлыновска была хлебная.

В городе было несколько фамилий — заправил по скупке хлеба. Это были, за малым исключением, старообрядческие, плотно сбитые семьи, с молельнями и школами при домах.

В этих школах, под руководством начетчика, молодые члены семей кончали полный курс наук: от «буки-аз-ба» до умения прочесть устав на богослужении. Этих наук им хватало, чтобы ворочать десятками тысяч пудов зерна, иметь собственный транспорт для сплава, с точностью управлять его рейсами и мыслить сложнейшей бухгалтерией копейки, делающей рубли.

Конечно, «буки-аз-ба» и умение читать устав как школа играли малую роль, но начинающаяся за ней практика, она и была настоящей школой.

С одиннадцати-двенадцати лет сынишка входил в дело отца на самое нижнее место. Здесь он начинал понимать причинную цепь торговли. Самое, казалось бы, незначительное поручение, в последовательности шестерен огромной машины, отражалось большим событием наверху, где сотнями людей двигалось зерновое богатство, реками, каналами, озерами, океанами до отдаленнейших голодающих чужеземцев. В шестнадцать лет такой юноша ходил уже приказчиком. Его женили, он обрастал бородой, тучнел и делался правой рукой отца и неотличимым от него по виду.

Старик отец как бы окаменевал в возрасте, казавшийся несломимым, но с длительным процессом жира в сердце, умирал он обычно «в одночасье»: придет неожиданная телеграмма об аварки судна, захватится ли на месте в воровстве старший приказчик, — нальется тогда кровью лицо, раздуются вены старика, откроется рот, чтоб произнести клянущее матершинство и — а-гг… — захрипит старый купец — и конец человеческой плоти… Похороны такие, каких еще город не видывал — с утра до поздней ночи питаются хлыновцы на поминках в честь умершего.

Ко времени, о котором я буду говорить, мирское, неизбежное начинало входить в жизнь этих людей, это не было еще развалом родительских обычаев — скорее это было практической, коммерческой эволюцией. Хлебные заправилы начинали посылать своих детей в губернскую гимназию и в местное четырехклассное училище.

Гимназию обычно эти жертвы цивилизации не кончали — по обоюдному соглашению отцов и детей наука обрывалась четвертым классом. Были, конечно, срывы и заскоки в этом заигрывании с просвещением, но первая порода юношества дела отцовского не бросала, образование сказывалось лишь в принятии одежды по моде, с крахмальным бельем, и они уже иронически улыбались на косоворотки, из-под жилета, навыпуск и на длиннополые кафтаны-сюртуки своих отцов. Назову несколько фамилий из главных хлебных дельцов: Узмины, Лесовы, Хазаровы, Культяповы, Махаловы, — с домом Махаловых свяжет меня судьба в течение моих переходных лет.

Перевоз зерна начинался не сразу. С большой оглядкой действовал его главный поставщик. Чует он удочки, заброшенные Махаловыми, Узмиными вокруг него, — не влопаться бы, не напороться. И вот нагрузится мужик бабьим продуктом, картошкой или капустой, приедет в базарный день в город и встанет, как ни в чем не бывало, на Нижней площади. Начнет прислушиваться, расспрашивать о ценах, большой ли привоз и «как в Расее воопче уродилось», с большим ли ражем рыщут по базару хлебные приказчики.

Вызнает, что надо, капустишку продаст и пристегнет лошаденку, чтоб поскорее известие домой доставить.

В деревне сход, обсуждение добытых сведений и решение — везти ли на Миколу зимнего или раньше.

В особых случаях, когда до зарезу денег надо — сына забреют или дочь на просватах, — привезет мужик первый воз окрещенной пшеницы. Скупщик подскочит, что ястреб. Хватит зерно на пригоршню и сейчас же сбросит.

Начинается спор, перебранка — спуск и подъем цены по копейке — неизбежная, при неустановившейся цене, картина торга.

— Ну, так и быть, — бросает скупщик, — курам стравить возьму. Вези прямо на дом. — И запомнит покупатель все приметы покупки первого воза — быть иль не быть сезонной удаче.

Третьей группой, столь близко заинтересованной в движении с полей зерна, — были грузчики или, как у нас их зовут, ссыпщики.

У меня с детских лет осталось впечатление о налаженности и спайке, о наличии круговой поруки и сговора ссылочных артелей.

Бывали минуты, вгонявшие в панику хлебозаготовителей и в растерянность мерзнувших возле зерна мужиков и приводившие в боевое, как перед чужой дракой, настроение обывателей, распадавшихся симпатиями на три фронта.

— Ссыпщик забортовал…

Это известие возбуждало всех. Мужик, въезжая в город, услышав эту весть, — чесал затылок.

Хлебник поперхивался стаканом чая на купеческой половине гостиницы Красотихи, что при Волге. Плохо еще разбираясь в то время в людских социальных взаимоотношениях, я пережил с волнением и запомнил одно из таких событий Хлыновска.

Дело произошло в разгар скупки и ссыпки.

Иван Узмин прорезался в цене: передал за белотурку по копейке на пуд. Зерно потекло в его амбары. Приемная работа поднялась до кипения. Пудовки мелькали, как ласточки, взвивались до верхнего сусека амбара и с бульканьем железа возвращались обратно к возу.

Конкуренты Узмина выходили из себя, крепились, нейдя на прибавку, да и сам Узмин рвал на себе волосы: разнес телеграммой своего приказчика Балаковского пункта, введшего хозяина в ошибку случайным повышением цены, которая тотчас же снизилась. Возвращение на попятный Узмина могло бы поколебать авторитет фирмы. «Узмину нечем платить» — это было бы охулкой на всю жизнь.

Чем бы все это кончилось — неизвестно, если бы не вмешался второй заинтересованный.

К обеденной передышке к амбарам Узмина спешно прибежал Ульян Косой, ссыпщик из другой группы. Влетел прямо в круг и сказал:

— Ребята, мы, так раз-эдак, ошибку даем — нужна прибавка, наши порешили на полкопейке…

Решение было принято.

Полетел старший сын хозяина на легких санках к отцу.

По городу загудело…

На место происшествия прибыл исправник. Ему, конечно, трудно было в то время разобраться в наличии преступности с той или другой стороны, но он должен был прибыть на шум, так как шум всегда явление недоброе для всех видов власти.

— Братцы, что у вас здесь такое? — деланно отечески обратился он к грузчикам.

Григорий Водкин от артели дал разъяснение о копейке и полкопейке.

— Что же дальше? — спросил исправник.

— Дальше?… — Григорий и сам не знал в точности, что же дальше, но знал одно:

— Это, ваш-родие, дело наше — междоусобное… Поезжай к себе на квартиру — мы это всем миром обладим, и тебе зазора не будет…

Два дня бурлил Хлыновск.

Постоялые дворы и площади заполнялись возами.

Мужик себя чувствовал, как невеста между двумя спорящими из-за нее женихами.

Иван Узмин сам приезжал к грузчикам. Бил себя в грудь. Наконец упал на колени, покаялся в своей ошибке с надбавкой и расплакался.

Ссыпщики сочувственно вздыхали, жалостливо матюкались, но остались на своем.

Дело решил третий заинтересованный — он же и производитель первой ценности.

На нижнем базаре взобрался на воз заросший бородой, как обезьяна, крохотный мужичонко и крикнул речь:

— Мужики, хрестьяне, айда в Балаково…

Простой и такой естественный выход, как искрой, поджег толпы хлебопашцев:

— Айда в Балаково… Айда в Духовницкое… Запрягайся, мужики, айда…

Заскрипели мерзлые гужи об оглобли; занукались лошаденки; завизжали полозья, и потянулся головной обоз через Волгу и вдоль Волги — к Балакову.

От последнего решения содрогнулся весь город… Окровянилось бы зерновое дело. Это означало безработицу в городе, голод ребятишек и крах хлебной кампании для местных воротил…

Через какие-нибудь полчаса верховые и легкие сани помчались за отбывающим зерном.

Скупщики сдались и разверстали между собой ошибку Ивана Узмина. И замелькали снова черного железа пудовки по лестницам амбаров.

Весело было в городе в зерновой разгар. Крендельщики, сбитенщики снуют, перекликаясь товаром. Ларьки разбиты у самых возов с душистым, свежего помола, хлебом, с леденцами, парнушками с яблочной пастилой, с кадушечным и сотовым медом.

В других лавках весь товар налицо выставлен, и не протолкаться в лавках от покупающего люда.

Товар что надо: расписная посуда, платки бахромные с разводами, тульские самовары, сияющая от дегтя нагольная обувь, ярославские валенки в рост человеческий с хитрыми узорами…

А для ребятишек столько всякой всячины, что, бывало, дыхание сдавит от восторга. Нос мерзнет, ноги коченеют, а внутри — как в кипящем горшке.

А среди всего этого и на крышах и под ногами зобастые голуби белые, сизые розовые, у них также праздник зерна, ушедшего с полей.

Звенела медь и шуршали бумажки, переходя из-за пазух мужичьих в заприлавки…

На торгу шло большое дело.

Скупщик совал руку в глубину воза и на весу определял сорт и качество зерна. Оно янтарными бусами сверкнет на морозном солнце и сольется с руки обратно в гущу янтарей.

Объявлялась цена. Мужик получал ярлык с номером амбара. Воз трогался по адресу и становился в очередь по приемке.

Весы в то время считались излишними, хотя и находились возле приемщика, — хлеб принимался пудовкой. Приемщик делал три жеста: зачерпывал первым жестом, вторым срезывал ладонью руки излишние зерна обратно в воз и третьим, приподымая слегка на руке пудовку, произносил счет, повторявшийся громко приказчиком, и ссыпал зерно грузчику.

Покупатель мог потребовать взвески любой зачерпнутой пудовки, но эта проверка обычно вызывала только насмешки окружающих — весы всегда отмечали точную меру. И, когда недоверчивый продавец получал ярлык, например, на двадцать восемь проданных пудов пшеницы, принимавший бросал вопрос:

— Сколько сам считал? Мужик, осклабившись, отвечал:

— Так что двадцать шесть с четью… — Его подымали на смех:

— Хороша твоя мера, чать сарафаном бабы мерил.

Мужик и сам с приятностью смеялся над собой.

Точность веса на глаз и ощупь — в этом честь профессионала-приемщика, и такие специалисты очень ценились, с другой стороны, и честь купца. Ну-ка, разнесись базаром: «Махалов обвешивает», — это было бы позором до провала дела.

Между прочим, приемщики обладали удивительным мускульным ощущением тяжести. Приходил такой мастер на базар покупать хотя бы мясо. Брал кусок на руку и сообщал мяснику: «девять фунтов и три восьмых». Молодые мясники, больше от удивления, проверяли вес — вес был точен всегда.

Когда зерно попадало грузчикам, с ним происходила новая удаль, игра со взлетавшими к верхнему люку железными пудовыми мерами: они непрерывной цепью достигали до назначения и, как подстреленные птицы, падали обратно, руки людей как бы не касались их.

Пудовка с зерном, вздернутая пятерней правой руки кверху, получала пальцами круговое движение. Ладонью левой руки ей давался боковой лижущий жест, и так она передавалась выше и выше, принимающему приходилось делать пустяковую затрату сил, чтобы пудовка продолжала данное ей движение и взлет.

Работа сопровождалась ритмующей движение песней:

    по овражку,

    д-по долинке

    шла девчонка

    д-по малинке…

Амбар, казалось, раздувался своей утробой — вот затрещат скрепы кругляшей бревен. Янтарное зерно заполняло доверху закрома амбара. Здесь оно будет ждать дальнейшего движения.

Опасный для жизни омут представляет собой приведенное в неестественное скопление зерно.

Умная крыса, чтоб поживиться им, точит дерево закрома снизу, зная опасность засоса.

Требуется большая осторожность от проходящего по перекладам верхнего яруса над хлебным колодцем. Сорвавшемуся в него нет возможности из него выбраться. Никакое движение не способствует хотя бы остановке на одном уровне, наоборот, чем резче жестикуляция, тем быстрее засасывает жертву ко дну.

Говорят, упавшему в зерно надо окаменеть, чтобы ни один мускул его не шевельнулся — это замедляет расщепление зерна и дает возможность близко случившимся товарищам помочь утопающему доской, шестом или веревкой.

Отец рассказывал мне о такой смерти, случившейся с его молодым приятелем.

После погрузки ссыпщики покидали амбар. Юноша шел последним, шагах в десяти от впереди идущего.

Раздавшийся крик оступившегося на перекладе сейчас же вернул уходивших товарищей, но… на поверхности виднелись только руки и скрывающаяся волосами голова… Пришлось открыть нижний люк амбара. Сюда, к этому отверстию, и вытянуло струей хлеба задушенного и сдавленного до неузнаваемости несчастного юношу.

— Видно, умереть по-всячески можно, — закончил отец о смерти друга. — А все-таки, сдается мне, сам человек виновен: в неправильное положение природу ставит, скоп большой допускает всякой земной силе, — ну, она его и хлопает… По мне быть, она ой как еще хлопнет нашего брата — земного человека…