Глава четвертая ЛИНИИ СОШЛИСЬ
Глава четвертая
ЛИНИИ СОШЛИСЬ
Хорошее в том году выпало лето. Жара и дожди прошли вовремя. Сбор хлеба и молотьба были удачными. Да и вести с войны были благоприятны, победоносные. Каждая семья, у которой кто-либо из родни участвовал на войне, была уверена, что вот их парень собственноручно и побеждает врагов лютых и уже, конечно, живым да еще с медалью вернется домой.
К осени появилась первая партия пленных турок. Толпами бросились хлыновцы к тюремному замку на Острожную улицу, чтоб полюбоваться на порабощенного врага, и тут хлыновцев постигло разочарование: никакой перед ними лютости, в цепи и кандалы закованной, не оказалось. Сидят на тюремном дворе самые что ни на есть простые люди, мужики, как и наши, лопочут только по-ихнему да фески у которых на головах, а сами оборванные и измученные за дорогу. Начались соболезнования: вот, мол, и наши парни где-то там, в Туркии, так же мучаются, и понесли хлыновцы врагу лютому кокурок сдобных, холстины, обрезок сапожных.
Бабье лето наступило в полной красоте. Серебряные паутины сверкали на солнце; золото и багрянец опавших листьев покрыли дороги и прогалины леса; калина и рябина огнились своими гроздьями…
Аненка с матерью отбывала вторую страду: по грибы, за орехами, за калиной. В лесу праздник. Шум и многолюдие. Пестрят сарафаны и рубахи. Смех, песни, ауканье… Хорошему грибнику на таком базаре делать нечете. Надо уходить на Ровню, где в чащине леса растет калинник, а на полянках между березами попадаются белые грибы.
Я с бабушкой ходил по грибы. В лесу бабушка вела себя скрытно, чтоб голоса не подать, и мне запрещала шуметь.
— Ты на гнездо наткнешься, а бабища какая-нибудь на голос привяжется — и ну обирать твою находку…
Помню ее начальную грамоту.
— Глаза поверху не таращь… В лесу соблазна много: и тебе птичка зачирикает, и цветочек в глазах замельтешится, а ты о грибе думай… Дурной гриб наружу лезет, а настоящий гриб скрыто растет, листочками, землицей укроется… Для начала не привередничай, собирай, что Бог пошлет — петом разберешься: груздь пойдет и маслята выбросишь.
Меня удивляла зоркость бабушки: под неприметной для меня вздутостью хвои бабушка вскрывала целые семьи рыжиков, копнув палочкой перегной, вскрывала в пятерню величиной груздь…
— Кузярка, сбегай на пригорок, вон из-под листа боровичок виднеется. — А ей уже было за семьдесят лет.
В глубокой старости, наблюдая, как моя мать при помощи очков вдевает в иголку нитку и мешкает, бабушка говорила:
— Да ты бы стекла сняла — мешают, чай… А то давай, я тебе вздену.
Собирая на ходу, что попадалось, добралась Федосья Антоньевна с дочерью на Ровню в тайные белогрибные места. Анена только ахает на толстые корневища. Здесь уже ее не учить — грибы сами в лукошко просятся. Обобрали одно место. Бабушка хворостинку на дерево повесила, — мету поставила, — и пошли мать с дочерью дальше, ошаривая траву возле пней…
И вдруг голос женский, строгий такой, звонкий из чащи.
— Я присела от неожиданности, — рассказывала мне моя мать, — а голос говорит: — Сергей Федорыч, дитятко мое любимое, что же это ты дубиной стоеросовой в небо уперся?
Женскому голосу отвечал мужской, молодой:
— Я, мамаша, смотрю, словно бы гуси полетели.
— Куры полетели об эту пору… Угораздило меня, грешную, обузу с собой взять. Духу ты лесного не чувствуешь, — продолжал женский голос. Мужской добродушно отвечал: — Чувствую, мамаша, лопни глаза, чувствую, так спать хочется — просто деваться некуда…
Федосья Антоньевна подала было знак дочери, чтоб уйти подальше от голосов, но листва раздвинулась, и к ним вышла крупная, моложавая старуха. Чернобровая, с длинным разрезом век, из которых смотрели живые, пытливые серые глаза. Плоский, чуть поднятый нос и широкий рот с тонкими губами делали выражение лица строгим и заносчивым. Следом за ней выкарабкался из чащи высокий парень с лицом, опушенным бородой. Он первым снял картуз, поздоровался и присел в сторонке у дерева. Женщины заговорили:
— Мир вашему.
— Подите к нашему… — Осмотрели грибы; похвалили одна другую за добычу. Затем последовал обычный разговор. Незнакомая говорила певуче, особенно ударяя на слогах:
— Чьи будете?
— С Малафеевки. Вдова я Пантелея Трофимова, щепни-ка, — отвечала Федосья Антоньевна.
— Как же, знаю… А я Водкина, Арина Водкина… Может, слышала про моего Федора Петровича?
— Слышала, слышала. Мой покойник знавал твоего Федора… А это дочь моя — Анна.
— А это мой сынок младший, Сергуня, — Арина Игнатьевна обернулась, отыскивая глазами сына, чтоб представить его присутствующим, а Сергуня, положив руку под голову, растянулся на осенних листьях и сладко храпел. Видя, как Арина Игнатьевна вскипела от бестактности сына, Федосья АнтоньеЕна вступилась за парня:
— Ото его воздух уморил. Пускай его отоспится. А и нам не грех отдохнуть, хлебушка пожевать…
Грибницы повынимали из котомок еду. Бабушка Федосья выложила огурчиков на круг, бабушка Арина яблочек и, закусывая под храп моего будущего родителя, продолжали беседу.
Арина Игнатьевна заговорила с девушкой, зорко выпытывая ее глазами.
— Ой, настрашили меня тогда глаза моей будущей свекровушки, насквозь пронизали, — говорила мне мать.
Это была первая встреча моих отца и матери. Попрощались они и разошлись до поры до времени.
С холодными заморозками начиналось девье лето: посиделки, просваты, свадьбы. Из дома в дом ходила молодежь. Отпевали девичьи голоса своих просватанных подруг. Шелушились орехи и семечки, и лились полюбовные песни и шепоты…
Осенью парни каждой улицы волками делались к захожим: не ходи, не выглядывай девок наших. Покуда не произошло открытого сватовства девушки с юношей с другой окраины, до тех пор дорога ему сюда закрыта — огласка снимала запрет: это был родительский обычай.
На посиделках услышала Анена, как парня одного до крови избили малафеевские… Старики-понеты Захаровы с кольями вышли, чтоб предотвратить убийство на своей улице — они и спасли захожего молодца… С Вольновки парень — Водкин, сапожник… Неделю спустя возле дома, где происходила на этот раз помолвка, разыгралось побоище. Парни выскочили из избы на подмогу своим, девушки смолкли, притихли, — это братья Водкины приходили отомстить за пролитую кровь брата Сергуни… Анене вспомнилась встреча в лесу.
Загуляли забритые — стон пошел городом от пьяной отваги и отчаяния. «Саратовская с перебором» пронизывала морозный воздух — надрывались гармоники и трепались как живые души из конца в конец Хлыновска. Об зту пору на посиделках одна из подруг и шепнула Анене:
— На днях тебя сватать будут. Верно-наверно знаю.
— Кто? — испуганно спросила Анена.
— С Вольновки, за Водкина…
Девушку как в колодезь опустили — ни песен, ни веселья не слышит она. Понять не может, плохое или хорошее идет к ней, но слезы текут сами собой, и не остановить их вышитым платочком…
Дома про услышанное она не рассказывала, но заметила, что в доме шептались — мать с теткой уже знали о предложении. Накануне смотрин Анена была предупреждена теткой о предстоящем событии.
Дальнейшее произошло быстро и незаметно по времени. Отпели Анену подруги нежными девичьими голосами, расплели косу и заплели на две косы, и стала Анна Пантелеевна женой Сергея Федоровича.
Молодой супруг перешел жить под тещин кров в келейку.
— И что теперь за свадьбы стали играть: только бы окрутить парня с девкой… Напьются до одури последней, пропьют сватья сына с дочерью и рады, — дело сделано, а как это в семье новой откликнется — про то и дела нет… Ну, она и пойдет собачья жизнь, от Бога грешная и от людей зазорная…
Это сидим мы с бабушкой Ариной на лавочке перед ее домом.
Летние густые сумерки наполнили улицу Водкиных. С Волги несется перевальная сирена Кавказ-Меркурия, не вяжущаяся с бабушкиным говором, бабушка это чует, чует, старая, что жизнь пошла не в те края, что не повернуть ей жизни, что если бы не я, внучек ее любимый, перешедший во вражескую ей жизнь, — значит, и ее родовое не затеряется, а может быть, и проявится через меня, если бы не эта увязка, — прокляла бы она эту неверную, свихнувшуюся жизнь и ждать бы не стала развертывания ее дальнейшего… Бабушка продолжала:
— У меня, чтобы жених, тем паче мое детище, да чтобы напился при таком случае, — грозно произнесла Арина Игнатьевна и после некоторого молчания продолжала:
— Твои родители по чину женились… И кори, не кори меня этой свадьбой, за правду ее до смерти стоять буду… Да, внучек, свадьба один раз в жизни бывает, с нее плоды зачинаются, с нее жизнь строится… Я ведь невесту сквозь-насквозь просмотрела, прежде как решиться судьбы вязать… Не к тому, что Сергуня мой какой бы особенный был, а чтоб правда вышла от свадьбы. Ты посмеяться можешь над старухой: а вот я, когда, невесту сына насквозь разглядывала, — вот о тебе, сокол, думала, вот такого-то мне от сына моего и надо было, нутру моему надо… А ну-ка, попрекни кто Арину Водкину, что она ошибку сделала? — воскликнула бабушка победоносно.
— Девка плачет — ее девкино дело, парень — о себе думает, а за себя ответ не парню с девкой держать, — тут вся порода отвечает — может с изначала самого. Вот она какая есть свадьба человеческая, — закончила бабушка Арина.
Следующее рассказала мне бабушка Федосья.
— Пошла я как-то на базар и повстречала Арину Игнатьевну. Я, пожалуй бы, и не узнала ее, да она первая напомнилась. Дорога наша попутная — с базара пошли вместе. Говорили о том, о сем, как полагается, только сваха Арина и повернула беседу на сына: вот, мол, пора его к законной жизни обратить. Потом об Анене — тоже, мол, забота в доме, в летах ведь девушка. Как Бог даст, отвечаю: сбывать не хочу, а и придержки особенной не делаю… Разговариваем так, уж Вольновку прошли, а она со мной, да со мной, да и добрались досюдова.
Не обессудь, говорю, Арина Игнатьевна, — зайди отдохнуть. — Дома только сестрица Февронья была, а я и рада, что при советчице мудрой разговор пойдет — сама-то я, знаешь, несмелая, потерявая, а за родную дочь и ума не соберешь сразу…
В избе Арина разговорилась начистоту: мол, хорошо бы поженить наших детей.
Сестрица с Ариной Игнатьевной одна на другую умом и рассуждением набросились. Я в стороне себя держу, да только слушаю. Думаю, не даст ошибки Февроньюшка.
«Вот-де, говорят, выпивает Сереженька твой, — говорит сестрица, — не запойный ли, кой грех». А сваха ей: «Кура, да и та пьет. От перемены жизни все это зависит, на то, говорит, и жена хорошая, чтоб любовью водку заменить…» Хорошо, гладко говорит, ну да сестрица не уступает. Долго беседовали, а в конец Февроньюшка и говорит: не будем, мол, пока огласки делать, а дозволь мне Сергея твоего просмотреть, а ты наш товар обдумай…
Ну вот, денька через два пошла Февроньюшка к Водкиным — будто по делу какому, а обернувшись от них и говорит: «Посмотрела жениха, Фенюшка, и скажу тебе по совести: не будем навязи показывать, как с нашим товаром полагается, а отворота делать тоже не следует, потому — парень ласковый в слове и в обхождении, чистого сердца парень… Наша Аненка, что грех таить, с задором, а тот нараспашку парень, — а из двоих может толк выйти». Иди ты, говорит, завтра с дочерью на базар. В мучном ряду с Ариной Игнатьевной встретитесь будто невзначай — хоть она и говорит, что знает Аненку, да пускай поглубже просмотрит… А что, говорит, свахи нашей будущей касается — так с большим смыслом баба и потому трудная бывает, но баба — сердца огненного. Ну, а мы на всяк случай Сергея в дом возьмем…
Вот, так оно все и вышло. Назначили смотрины, а там и свадьбу сыграли…
Мать мне рассказывала:
— Известили меня накануне смотрин. И хотя была я подругой оповещена, да все думала — слух один, а тут, как услышала вправду дело, так и взревела… Мамынька ко мне, а тетя отстранила ее: «Не мешай, говорит, Феня, пусть она слезами с сердца сольет… Дело-то и впрямь серьезное. Это у них по-настоящему раз в жизни бывает». Потом ко мне обращается: «Ну, Анена — мы прикидываем, а тебе раскинуть придется. За парня матери легче обдумать, чем за девушку, — тебе и слово последнее…»
А я только слезы глотаю. Сижу на смотринах словно связанная. Предо мной женихова мать. Слова из тонких губ, как бисер, откатываются. Вскинет серыми глазами из-под бровей, и как бы сквозь меня глаз прошел. Спросит что, а я дура дурой, ответа не подыщу, и слово в горле путается. На тетю взгляну мельком — та самолюбием за меня сгорает. А мамынька за перегородкой хлопочет — угощенье готовит. А жених сидит наискосок от меня, тоже молчит, улыбается да избу оглядывает. Вот, думаю, не смотрины, а поминки, и всему я виною, — застыдила всех… Тетя выручила. «Слышали мы, Сергей Федорыч, что ты мастер хороший по сапожному делу», — обратилась она к жениху. Тот засмеялся: «Какой такой мастер. Это больше форсуны обо мне распускают… А если бы не форс, так я, пожалуй, и сапожничать бы бросил».
Арина Игнатьевна впилась в сына глазами, ожидая от него неудобного какого слова, но сын, казалось, не замечал этого.
«Видишь ли, тетушка, — продолжал он, — для меня в работе огонек должен быть, чтоб от работы самому легко и другим хорошо стало. Вот ссыпка, например, — в ссыпке это есть… — Он заметил на себе грозный взгляд матери, остановился, сделал шутливое, виноватое лицо: — Мамаша, аль не в точку попал?» Это было так просто и со смешной искренностью сказано, что все, и я с ними, засмеялись, и сразу стало легко и весело в избе. И стыд мой пропал на жениха посмотреть. Он был в рубахе с вышитым воротом и в пиджаке. Лицо открытое, простое, с улыбкой…
Вот так и примирилась я с судьбой моей. Любят весну за красоту, лето — за богатство…
Когда они ушли, тетя меня и спрашивает: поняла ли я парня. Поняла, говорю, тетя. «Пойдешь за него?» Я отвечаю: «Это уж как вы с маменькой решите, так и сделаю». «Дура, — обрезала тетя, — значит, ничего не поняла. А все-таки мой совет — идти тебе, Аненка, за него замуж…»
Едем мы с отцом на Красулинку на знаменитом по Хлыновску коне нашем Сером, хоть не о нем речь, но удивительно подлая была лошадь — столько здоровья унесла она у нашей семьи за один только год. Сколько корили мы с отцом друг друга, что купили этого огромного яблоневого мерина на Воздвиженской ярмарке. Я корил отца, что он за прочность выбрал этакого зверя, а отец меня, — что я на красоте масти влопался. Как бы то ни было, страдал больше от издевательства этой клячи над людьми мой бедный отец, как прямой начальник над лошадью. Запрягался Серый хорошо, но, как только в экипаж садились, он поворачивал голову к усевшимся и с нахальным выражением рассматривал их: «Уселись, мол, голубчики, ну и посидите, а ехать мне что-то не хочется». Удар кнута — и Серый с повернутой головой начинал пятить экипаж назад, через весь двор в излюбленный угол сарая… Ни ласки, ни уговоры не помогали. Мать, зная нрав животных, изобрела способ нести перед мордой лошади каравай хлеба, чтоб выманить ее с повозкой и едущими на улицу. Здесь Серому давали хлеб, и, покуда ему этой жвачки хватало, — он вез. Но этой уловке он поддавался только из рук матери, на все остальные куски в руках других он просто отфыркивался.
Пришлось за бесценок продать это чудовище. О Сером я здесь распространился только потому, что мы в описываемый момент на нем ехали с отцом, а впереди нас ехал попутчик, и мы знали, что Серый от лошади не отстанет, потому мы были в хорошем настроении.
— Папа, что же ты мне не расскажешь, как ты за маму сватался?
— Эх, хватился, сыночек, — эта быль быльем поросла. Умирать пора, родной мой…
— Что это ты, старина? Вот не ожидал я, что и ты умеешь нюни распускать.
Отец засмеялся.
— Перед тобой-то, перед одним моим, чать, можно разок и без пляса пройтись… Сила, брат, покидает, о себе думать начал… От других добра себе захотелось… Да.
Старик помолчал. Потом заулыбался снова.
— А все ж таки и помирать надо смеючись — ведь не бросит же меня Бог наедине после смерти моей — народ-то, чать, и там будет… А сватовство мое к матери было самое простое… Бабы там возле него манеры всякие делали, а я поглядел — невеста против меня ничего плохого не имеет, так что же и мне супротивиться — взяли да и поженились…
— Ну, ты, одер… — прикрикнул отец на лошадь, — от попутчика отстаешь… — Потом тихо мне: — Не лошадь, а оборотень, право слово, — заметь: только начни разговор душевный какой, эта колода серая сразу ход замедляет и уши назад заворачивает… Ну, ты, шпион, батюшка, ходу, ходу…