Четверг, 29 марта 1906 года
Четверг, 29 марта 1906 года
Мистер Клеменс в качестве подмастерья мистера Эмента. – Обед у Вильгельма II и инцидент с картошкой. – Печатание проповеди преподобного Александра Кэмпбелла. – Инцидент с арбузом, упавшим Генри на голову. – Орион покупает в Ганнибале газету «Джорнал», что заканчивается провалом. – Затем он едет в Маскатин, штат Айова, и женится. – Мистер Клеменс один отправляется повидать мир. – Посещает Сент-Луис, Нью-Йорк, Филадельфию, Вашингтон. – Затем едет в Маскатин и работает в конторе Ориона. – Находит пятидесятидолларовую банкноту. – Подумывает о том, чтобы отправиться исследовать Амазонку и собирать коку. – Договаривается с Хорасом Бигби, чтобы тот научил его ремеслу лоцмана. – Отправляется с Хорасом в Неваду, когда Орион становится секретарем Территории Невада
Впрочем, я перепутал. Орион приехал в Ганнибал только два или три года спустя после смерти отца. Он оставался в Сент-Луисе. В то время он был учеником печатника и зарабатывал деньги. Из этих денег он поддерживал мать и брата Генри, который был двумя годами меня младше. Наша сестра Памела участвовала в этой помощи, давая уроки игры на фортепьяно. Так мы выживали, но это было очень трудное положение. Я не был бременем, потому что после смерти отца меня забрали из школы и отдали в контору ганнибалской газеты «Курьер» учеником печатника, и мистер Эмент, редактор и владелец газеты, положил мне обычное вознаграждение ученика, иначе говоря – питание и одежду, но не деньги. Одежда состояла из двух костюмов в год, но одному из костюмов никогда не удавалось материализоваться, а другой костюм мне не покупался, пока держалась старая одежда мистера Эмента. Я был примерно вдвое меньше, чем мистер Эмент, соответственно его рубашки давали мне неприятное ощущение проживания в цирковом шатре, а штаны приходилось натягивать до ушей, чтобы они стали нормальной длины.
Кроме меня было еще два ученика. Одним был Уэллс Маккормик, семнадцати– или восемнадцатилетний великан. Когда он надевал одежду Эмента, она облегала его, как форма для свечи облегает свечу, – таким образом, он обычно пребывал в придушенном состоянии, особенно в летнее время. Он был бесшабашным, уморительным, восхитительным существом, не имел принципов и был чудесной компанией. Поначалу мы, трое учеников, должны были питаться на кухне, со старой рабыней-кухаркой и ее очень красивой, умной и благонравной дочерью-мулаткой. Для собственного развлечения – ибо обычно он не старался развлекать других людей – Уэллс постоянно, настойчиво, громко и искусно заигрывал с этой девушкой-мулаткой и тем самым до смерти терзал и тревожил ее старую мать. Она все повторяла: «Ну же, масса Уэллс, масса Уэллс, ведите же себя как подобает». С таким поощрением Уэллс, естественно, возобновлял и подчеркивал свои ухаживания. Нас с Ральфом это очень смешило. И, честно сказать, беспокойство старушки матери было чистым притворством. Она прекрасно понимала, что по традициям рабовладельческих сообществ Уэллс имел право заигрывать с этой девушкой, если хотел. Но страдания девушки были совершенно подлинными. У нее была тонкая натура, и она воспринимала все сумасбродные приставания Уэллса всерьез и с досадой.
У нас было мало разнообразия в смысле пищи за этим кухонным столом, да и по количеству ее было недостаточно. Поэтому мы, подмастерья, поддерживали в себе жизнь собственным искусством, а именно: почти каждую ночь прокрадывались в погреб через открытый нами потайной ход, таскали оттуда картошку, лук и прочее в таком роде и приносили в типографию, где спали на полу на соломенных тюфяках. Все это мы готовили на печи и были очень довольны. Уэллс обладал секретом приготовления картофеля, превосходным и чудесным и полностью его собственным. С тех пор я только раз видел картофель, приготовленный таким образом. Это было, когда Вильгельм II, германский император, повелевал моим присутствием на обеде в конце 1901 года. И когда эта картошка появилась на столе, она изумила меня до потери благоразумия и заставила совершить непростительный грех, прежде чем я успел обрести контроль над своими чувствами. Другими словами, я издал при виде этой картошки радостное и приветственное восклицание, адресуя свою реплику сидевшему рядом со мной императору, не дождавшись, пока он первым подаст голос. Я думаю, он честно старался сделать вид, будто не шокирован и не возмущен, хотя явно был – как и остальные полдюжины присутствовавших важных особ. Они все оцепенели, и никто не смог бы вымолвить ни слова, даже если бы постарался. Жуткое молчание продолжалось с полминуты и, конечно, тянулось бы и по сию пору, если бы император не нарушил его сам, коль скоро никто другой не отваживался. Это было в половине седьмого вечера, и ледяная атмосфера длилась аж до полуночи, пока в конце концов не растаяла – вернее, была смыта щедрыми потоками пива.
Как я уже показал, экономические меры мистера Эмента были весьма скаредного и сурового свойства. Позже, когда нас, учеников, перевели из подвала на первый этаж и нам было дозволено сидеть за семейным столом, вместе с квалифицированным рабочим Петом Макмарри, меры экономии продолжались. Миссис Эмент была удостоена звания жены совсем недавно, прождав изрядную часть жизни, и, согласно представлениям Эмента, была за столом как раз на своем месте, ибо не доверяла нам сахарницу, а сама сластила наш кофе. То есть на самом деле делала вид, что сластит. В действительности она его не сластила. Она как будто бы клала одну полную чайную ложку коричневого сахара в каждую чашку, но, если верить Уэллсу, это был ловкий трюк. Он говорил, что она сначала окунает ложку в кофе, чтобы заставить сахар прилипнуть, а затем вытаскивает ложку из сахарницы вверх ногами, так что внешне кажется, будто ложка полна с горкой, а на самом деле сахару на ней только тонкий слой. По мне, все это звучало весьма правдоподобно, но в то же время подобную штуку так трудно исполнить, что, вероятно, это было просто выдумкой Уэллса.
Я говорил, что Уэллс был бесшабашным, и таким он и был. Это была бесшабашность вечно бурлящей и несокрушимой веселости, проистекавшей из юношеской радости бытия. Я думаю, не было ничего, чего бы этот огромный парень не сделал, чтобы доставить себе пятиминутное развлечение. Невозможно было сказать, чем он разразится в следующий момент. Среди его сверкающих черт была самая безграничная и восхитительная непочтительность. Для него, похоже, не существовало в жизни ничего серьезного, не было, казалось, ничего, что бы он уважал.
Однажды прославленный в то время основатель новой и широко распространенной секты под названием «Кэмпбеллиты» прибыл в нашу деревню из Кентукки, и это возбудило невероятное волнение. Фермеры и члены их семей съезжались или сходились в деревню за несколько миль со всей округи, чтобы взглянуть на знаменитого Александра Кэмпбелла и получить возможность услышать его проповедь. Когда он проповедовал в церкви, многим пришлось разочароваться, ибо не было такой церкви, которая могла бы вместить всех желающих, поэтому он проповедовал под открытым небом, на площади, и тогда я впервые в жизни осознал, какое же необъятное население вмещает наша планета.
Он прочитал одну из проповедей, написанных специально по этому случаю. Все кэмпбеллиты хотели, чтобы она была напечатана и они могли бы ее сохранить, дабы перечитывать вновь и вновь и даже заучить наизусть. Они собрали шестнадцать долларов, что было значительной суммой в то время, и за эту крупную сумму мистер Эмент подрядился напечатать пятьсот экземпляров проповеди и одеть их в желтые бумажные обложки. Это был шестнадцатистраничный памфлет форматом в одну двенадцатую листа, и в нашей конторе он стал большим событием. В нашем понимании это была книга, и она возвела нас в высокий статус книгопечатников. Более того, ни разу прежде не попадала в эту контору такая масса живых денег, как шестнадцать долларов зараз. Люди расплачивались за свою газету и свои объявления не деньгами, а мануфактурой, сахаром, кофе, древесиной орехового дерева или дуба, репой, тыквами, репчатым луком, арбузами. Крайне редко человек расплачивался наличными, и когда такое случалось, мы думали, что с ним что-то не так.
Мы набрали великую книгу страницами – восемь страниц на форму, – и с помощью справочника наборщика нам удалось поставить эти страницы на их вроде бы безумные, но, по сути, правильные места на столе для заключки форм. Эту форму мы напечатали в четверг. Затем набрали оставшиеся восемь страниц, зажали их в форму и сделали пробный оттиск. Уэллс стал его вычитывать и вскоре пришел в ужас, потому что наткнулся на препятствие. А то было скверное время, чтобы натыкаться на препятствия, потому что была суббота, приближался полдень, а послеполуденное время в субботу было нашим выходным и мы спешили уйти, чтобы махнуть на рыбалку. В такое вот время Уэллс наткнулся на опечатку и показал ее нам. Он пропустил пару слов на плотно набранной, с минимальными пробелами странице, и на протяжении двух или трех страниц не было нового абзаца. Что было делать? Набирать все эти страницы заново, с тем чтобы вогнать те два пропущенных слова? Судя по всему, другого выхода не было. Эта работа заняла бы час, после чего сверку надлежало отправить великому миссионеру и ждать, пока он ее прочитает. Если он наткнется на какие-нибудь ошибки, мы должны были их исправить. Похоже было, что мы потеряем полдня, прежде чем освободимся. Тогда Уэллса осенила одна из его блестящих идей. В той строке, где были пропущены буквы, встречалось имя «Иисус Христос». Уэллс укоротил его до «И.Х.». Это высвободило место для недостающих слов, но лишило особо торжественную фразу девяноста девяти процентов ее торжественности. Мы отправили сверку и стали ждать. Мы не собирались ждать долго. В сложившихся обстоятельствах мы намеревались освободиться и отправиться на рыбалку, прежде чем та сверка доберется обратно, но промешкали. Вскоре в дальнем конце нашей шестидесятифутовой комнаты появился тот самый великий миссионер Александр Кэмпбелл, и выражение его лица ввергало все вокруг в мрачную тоску. Он приблизился к нам, и то, что он сказал, было кратко, но очень сурово, и это было в точку. Он прочел Уэллсу нотацию: «Пока ты жив, никогда больше не преуменьшай имени Спасителя. Вставь его целиком». Он повторил это назидание пару раз, чтобы подчеркнуть, а затем удалился.
В те дни обычные сквернословы региона особо подчеркивали имя Спасителя, когда употребляли его в своих проклятиях, и этот факт засел в неисправимой голове Уэллса. Он доставил ему возможность минутного развлечения, которое показалось ему более дорогим и ценным, чем даже те, что могли доставить рыбалка и плавание. Поэтому он взвалил на себя долгую и муторную задачу заново набрать все те три страницы, чтобы усовершенствовать свою предыдущую работу и попутно продуманно превзойти указание великого проповедника. Он расширил оскорбительное «И.Х.» до «Иисус Святой Христос». Уэллс понимал, что это принесет колоссальные неприятности, и не ошибся, но удержаться было выше его сил. Он был обречен стать жертвой своего склада характера. Я уж не помню, каково было наказание, но ему было наплевать. Ведь он уже получил свои дивиденды.
В первый год своего ученичества в «Курьере» я сделал то, о чем пытался забыть на протяжении пятидесяти пяти лет. Был летний день и как раз такая погода, когда мальчик мечтает о походах на реку и других веселых проказах, но я был узником. Все остальные ушли отдыхать. Мне было одиноко и грустно. Я совершил какое-то преступление и был наказан. Мне полагалось пропустить выходной и вдобавок провести послеполуденное время в одиночестве. В моем распоряжении осталась вся типография, находившаяся на третьем этаже. Я имел одно утешение, и оно было щедрым, пока длилось. То была половина длинного и широкого арбуза, свежего, красного и спелого. Я выдолбил всю мякоть ножом и умял не без труда, так что сок чуть не потек из ушей. От арбуза осталась только пустая полукруглая корка. Она была так велика, что вполне могла бы служить колыбелью. Я не хотел, чтобы она пропала даром, и в то же время не мог придумать ей никакого увлекательного применения. Я сидел у открытого окна, глядя с третьего этажа на тротуар проходившей внизу Мейн-стрит, когда мне вдруг пришла мысль сбросить арбузную корку кому-нибудь на голову. Я усомнился в здравомыслии такого поступка, а также испытал некоторые угрызения совести по этому поводу – учитывая, как много удовольствия достанется мне и как мало тому человеку, – но все же решил рискнуть и стал дожидаться, пока мимо будет проходить какой-нибудь подходящий человек – человек безопасный, – а он все не шел. Всякий раз, когда появлялся кандидат, он или она оказывались небезопасными, и мне приходилось себя сдерживать. Но наконец я увидел, как приближается подходящий. Это был мой брат Генри – самый лучший мальчик во всей округе. Он никогда не причинял никому зла, никогда никого не обижал. Он был правилен до противного. Добродетель переливалась в нем через край – но на сей раз ее оказалось недостаточно, чтобы его спасти. Я с напряженным интересом следил за его приближением. Он шел неторопливым прогулочным шагом, погруженный в приятные летние мечты, ничуть не сомневаясь, что находится у Провидения на особом попечении. Если бы он знал, где нахожусь я, он был бы не так привержен этому предрассудку. По мере приближения его фигура зрительно все больше укорачивалась. Когда он оказался почти прямо подо мной, то стал таким маленьким, что с моей высоты сделался почти не виден за исключением кончика носа и поочередно выдвигавшихся ступней. Тогда я нацелил арбуз, рассчитал время и отпустил его выдолбленной стороной вниз. Точность этой артиллерийской наводки была достойна всякого восхищения. Генри осталось сделать примерно шесть шагов, когда я спустил каноэ на воду, и приятно было видеть, как эти два тела постепенно сближаются. Если бы ему оставалось сделать семь шагов или пять, моя артиллерийская атака закончилась бы ничем, – но ему оставалось пройти то самое, необходимое количество шагов, и этот панцирь грохнулся ему прямо на макушку, вогнав его в землю по самый подбородок. Пришлось применить домкрат, каким поднимают здания, чтобы его вытащить. Осколки же разбитого арбуза брызгами разлетелись во все стороны и разбили окна третьих этажей вокруг. Я хотел сойти вниз и выразить Генри соболезнование, но это было бы небезопасно. Он бы сразу меня заподозрил. Я ожидал, что он и так меня заподозрит, но, поскольку он ничего не говорил об этом приключении в течение двух или трех дней (я наблюдал за ним, дабы уберечься от опасности), я был введен в заблуждение. Он лишь поджидал удобного случая. И тогда обрушил мне на голову булыжник, произведший такую огромную шишку, что мне пришлось какое-то время носить две шляпы. Я пожаловался на это преступление матери, потому что всегда стремился подвести Генри под монастырь в ее глазах и мне это никак не удавалось. Я подумал, что на этот раз дело верное, раз ей придется увидеть эту убийственную шишку. Я показал ей шишку, но она не захотела расследовать обстоятельства. Она сказала, что это не важно. По ее мнению, я это заслужил, и лучше бы мне было принять это как ценный урок и извлечь из него пользу.
Около 1849 или 1850 года Орион разорвал свои отношения с типографией в Сент-Луисе, приехал в Ганнибал и купил еженедельную газету «Джорнал», вместе с оборудованием и неосязаемыми активами, за пятьсот долларов наличными. Наличность он занял под десять процентов у старого фермера по имени Джонсон, жившего в пяти милях от города. Затем он снизил цену подписки с двух долларов до одного. Он снизил также расценки на объявления примерно в той же пропорции, тем самым с абсолютной неопровержимостью выявив одно обстоятельство: что бизнес никогда не принесет ему ни единого цента прибыли. Он забрал меня из конторы «Курьера» и нанял в свою собственную, за три с половиной доллара в неделю, что было непомерным жалованьем, но Орион всегда был щедр, всегда великодушен со всеми, кроме самого себя. В моем случае ему это ничего не стоило, потому что, пока я у него работал, он никогда не был в состоянии заплатить мне ни пенни. К концу первого года владения газетой он обнаружил, что должен принять какие-то меры экономии. Аренда офиса была дешевой, но недостаточно. Он не мог себе позволить платить вообще какую-либо аренду, поэтому перенес все производство в дом, где мы жили, и это жестоко ограничило жизненное пространство. Орион поддерживал жизнь в этой газете в течение четырех лет, но я не имею понятия, как он этого добивался. К концу каждого года ему приходилось выворачиваться наизнанку и наскребать по крохам, чтобы заплатить проценты мистеру Джонсону в размере пятидесяти долларов, и эти пятьдесят долларов были, вероятно, почти единственной наличностью, какую он когда-либо получал или выплачивал, будучи владельцем этой газеты, если не считать стоимости чернил и типографской бумаги. Газета обернулась полным фиаско, и дело шло к тому с самого начала. Наконец он передал ее мистеру Джонсону и уехал в Маскатин, штат Айова, где приобрел небольшую долю в тамошней ежедневной газете. Это была не та собственность, с помощью которой можно было бы взять реванш, но тем не менее. Вскоре он встретил красивую и обворожительную девушку, которая жила в Куинси, штат Иллинойс, в нескольких милях от Кеокука, и они обручились. Он всегда влюблялся, но вследствие тех или иных незадач дело никогда прежде не доходило до помолвки. Вот и сейчас он не приобрел ничего, кроме несчастья, потому что тут же влюбился в другую девушку, из Кеокука (по крайней мере воображал, будто влюблен в нее, тогда как, я думаю, она внушила ему эту фантазию). Не успел он оглянуться, как был уже обручен с ней и оказался в большом затруднении. Он не знал, жениться ли ему на той, что из Кеокука, или на той, что из Куинси, или же на них обеих, удовлетворив таким образом обе заинтересованные стороны. Но кеокукская девушка вскоре уладила для него этот вопрос. Будучи обладательницей выдающегося ума, она повелела ему написать девушке из Куинси и разорвать уговор, что он и сделал. Затем он женился на девушке из Кеокука, и они начали борьбу за существование, которая оказалась предприятием трудным и весьма малообещающим.
Заработать средства к существованию в Маскатине было попросту невозможно, поэтому Орион и его молодая жена переехали в Кеокук, потому что она хотела быть поближе к родственникам. Он купил типографию по печатанию коммерческой малотиражной продукции – в кредит, конечно, – и сразу же снизил цены до такого уровня, на котором даже подмастерье не смог бы заработать себе на жизнь, и такое положение вещей продолжалось.
Я не присоединился к переселению в Маскатин. Как раз перед этим событием (которое, я думаю, произошло в 1853 году) я исчез однажды ночью и сбежал в Сент-Луис. Там я некоторое время работал в наборном цехе газеты «Ивнинг ньюс», а затем отправился странствовать, чтобы посмотреть мир. Миром был город Нью-Йорк, и там проходила маленькая международная ярмарка. Она открылась в том месте, где потом находился большой резервуар и где сейчас строится роскошная публичная библиотека – на Пятой авеню и Сорок второй улице. Я прибыл в Нью-Йорк с двумя или тремя долларами в виде карманной мелочи и с десятидолларовым банковским билетом, зашитым в подкладку пальто. Я получил работу с грабительской оплатой в заведении Джона А. Грея и Грина на Клифф-стрит и нашел кров и стол в довольно грабительском пансионе на Дуэйн-стрит. Фирма платила мне зарплату ничего не стоящими бумажными деньгами по их нарицательной стоимости, и моего недельного заработка хватало только на то, чтобы оплатить стол и проживание. Вскоре я отправился в Филадельфию и проработал там несколько месяцев в качестве младшего корректора в газетах «Инкуайрер» и «Паблик леджер». Наконец я совершил мимолетное путешествие в Вашингтон, чтобы посмотреть тамошние достопримечательности, а в 1854 году вернулся в долину Миссисипи, просидев в вагоне для курящих в течение двух или трех суток. Я достиг Сент-Луиса совершенно вымотанным. Я лег спать на борту парохода, шедшего в Маскатин, тут же заснул, прямо в одежде, и не просыпался тридцать шесть часов.
Я проработал в той маленькой типографии в Кеокуке года два, не меньше, не получая ни цента, поскольку Орион никогда не был в состоянии что-либо платить, но мы с Диком Хайемом хорошо проводили время. Я не знаю, что получал Дик, но, вероятно, это были только нереализуемые обещания.
Однажды, среди зимы 1856 или 1857 года – думаю, это был 1856 год, – я шел в предполуденное время по Мейн-стрит Кеокука. Стояла стужа – такая стужа, что улица была почти пустынна. По земле и тротуару мела легкая сухая поземка, завиваясь то туда, то сюда и образуя всевозможные красивые фигуры, от созерцания которых, однако, становилось еще зябче. Ветер пронес мимо меня клочок бумаги и прибил к стене дома. Что-то в бумажке привлекло мое внимание, и я ее поднял. Это оказалась банкнота в пятьдесят долларов; такую я видел впервые в жизни, и такого количества денег одновременно мне тоже видеть не доводилось. Я дал объявления в газеты и за последующие несколько дней настрадался больше, чем на тысячу долларов, от страха, что владелец увидит объявление, придет и заберет мое богатство. Не меньше четырех дней прошло, а претендент все не объявлялся, после чего я не смог больше выдерживать такие страдания. Я почувствовал, что следующие четыре дня не пройдут так же благополучно и безопасно. Я почувствовал, что должен забрать деньги от греха подальше. Поэтому я купил билет до Цинциннати и отправился в тот город. Там я проработал несколько месяцев в типографии Райтсона и Ко. До этого я читал воспоминания лейтенанта Херндона о его исследованиях Амазонки, и меня чрезвычайно прельстило то, что он писал о коке. Я решил отправиться в верховья Амазонки собирать коку, чтобы потом продать и сколотить таким образом состояние. С этим великим замыслом, обуревавшим мой мозг, я двинулся в Новый Орлеан на пароходе «Пол Джонс». Одним из лоцманов этого судна был Хорас Биксби. Постепенно я с ним сдружился и очень скоро стал немало помогать ему в управлении судном во время его дневных вахт. По прибытии в Новый Орлеан я навел справки о судах, отправляющихся в бразильский штат Пара, и узнал, что таковых нет и в течение ближайшего столетия, вероятно, не будет. Мне не пришло в голову осведомиться о таких мелочах, прежде чем покидать Цинциннати, так что я остался ни с чем. Я не мог попасть на Амазонку. У меня не было друзей в Новом Орлеане и практически не было денег. Я пошел к Хорасу Биксби и попросил его сделать из меня лоцмана. Он сказал, что сделает это за сто долларов наличными с предоплатой, поэтому я рулил за него до Сент-Луиса, занял деньги у мужа моей сестры и заключил сделку. Зятя я приобрел несколькими годами раньше. Это был Уильям А. Моффетт, коммерсант, уроженец Виргинии – прекрасный человек во всех отношениях. Он женился на моей сестре Памеле, и Сэмюэл Э. Моффетт, о котором я уже говорил, был их сыном. За полтора года я сделался полноправным лоцманом и исполнял эту службу до тех пор, пока транспортное движение на Миссисипи не застопорилось из-за разразившейся Гражданской войны.
Тем временем Орион пыхтел на своей малотиражной типографии в Кеокуке, и они с семьей жили у родителей его жены – официально как квартиранты, но маловероятно, чтобы Орион был когда-нибудь в состоянии оплачивать стол и квартиру. Поскольку он почти ничего не брал за выполняемую на его предприятии работу, то ему почти нечего было там делать. Ему всю жизнь было невдомек, что работа, выполняемая на бесприбыльной основе, вырождается и вскоре уже ничего не стоит и что клиенты вынуждены идти туда, где могут получить лучшую продукцию, даже если им приходится платить за нее более высокую цену. У него была масса времени, и он снова взялся за Блэкстоуна[180]. Он также вывесил объявление, предлагавшее публике его услуги в качестве адвоката. Он так и не получил ни одного дела и даже ни одного желающего, хотя был вполне готов вести юридические дела даром и сам доставлять канцелярские принадлежности. Он всегда отличался щедростью в таком духе.
Вскоре он переехал в крохотное селение под названием Александрия, в двух или трех милях ниже по реке, и вывесил это объявление там. Никто не клюнул. К этому времени он был уже очень сильно на мели. Но тут я начал зарабатывать по двести пятьдесят долларов в месяц лоцманом и поддерживал его с этого времени и до 1861 года, когда его старинный друг Эдвард Бейтс, тогда член первого кабинета мистера Линкольна, добыл ему место секретаря вновь образованной Территории Невада. Тогда мы с Орионом отправились туда сухопутным маршрутом, в почтовом дилижансе. При этом я оплатил проезд, что было довольно чувствительно, и вез с собой те деньги, что сумел скопить, – долларов, наверно, восемьсот; все они были серебром и представляли изрядную помеху из-за своего веса. И была у нас еще одна помеха, а именно «Большой словарь». Он весил примерно тысячу фунтов и был страшно разорительным, потому что компания почтовых перевозок облагала перевес багажа дополнительной платой за каждую унцию. Мы могли бы содержать семью на то, во что обошелся нам этот словарь в смысле дополнительного фрахта. И словарь-то был не очень хороший: там не было никаких новых слов, а только устаревшие, употреблявшиеся, когда еще сам Ноа Уэбстер[181] был ребенком.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.