Заключенный № 30 664

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Заключенный № 30 664

Что сильнее всего потрясает человека, впервые переступившего порог тюрьмы? Ощущение несвободы и бесправия, лязгающие замки, бессмысленно-равнодушные глаза охраны? Конечно. Но не это главное. Куда сильнее поражает «аромат тюрьмы». Это особый запах: непередаваемая смесь застарелого мужского пота, немытых ног, застоявшегося клозета, гуталина и тлена, несвежего дыхания, боли, унижения и страдания — затхлый и пронизывающий одновременно, — и тот, кто хоть однажды узнал его, не забудет уже никогда. Он ощущается еще «на свободе», перед воротами — до того, как вновь прибывший оказывается на «вахте», проходит контроль. Он нарастает по мере того, как недавно еще свободный человек поэтапно утрачивает связь с прежним существованием и превращается в «заключенного номер…». Сначала он расстается с вещами: костюм, рубашка, белье, ботинки, бумажник, часы, мелочь из карманов. Составляется и подписывается акт, вещи упаковывают в ящик и отправляют на склад дожидаться возвращения владельца — на три, пять, десять лет — сколько там ему «дали»… Затем санобработка: голый, босиком по холодному полу, под равнодушным взглядом охраны, прикрывая руками «срам», он идет в душ. Здесь его окатывают холодной водой, мажут подмышки и промежность жгучим антисептиком и тупой машинкой, вьщирая волосы, изничтожают шевелюру. Запах отступает, его скрадывает унижение… Потом вьщают тюремное: белье, робу, штаны, ботинки. Ведут в канцелярию и заполняют документы: имя, возраст, рост, вес, размер ноги, головы, статья, срок, профессия и т. п., фотографируют. Выдают постельные принадлежности, одеяло. Ведут дальше. Из административного блока он попадает в тюремный двор — запах и здесь ощутим, но заключенный почти не чувствует его — он глубоко вдыхает терпкий весенний воздух, насыщенный ароматом молодой травы и цветущих деревьев. Но дорога коротка, вот его вводят в главный корпус, и… запах обрушивается на него с сокрушительной силой: его ведут по металлическим гулким лестницам, длинным переходам, но он едва ли адекватно воспринимает то, что с ним происходит, — запах забивает ноздри, заполняет легкие, мешает дышать, слезятся глаза… А тут еще шум, гвалт и улюлюканье — почти из каждой из полутора тысяч камер. Нашему соотечественнику последнее хорошо известно — по американским фильмам, вроде «Побега из Шоушенка» или «Взаперти». Единственное, чего не может передать кино, — это то, о чем мы говорили, — запах. Но это — тяжелое дыхание тюрьмы — дыхание, насыщенное ароматом зла, — главное, что воспринимает тюремный неофит.

Подробно ощущения эти описал Эл Дженнингс в своей книге. Несмотря на богатый криминальный опыт, он оказался в тюрьме впервые и оказался в самом ее пекле — в главном корпусе.

Подробно описал он и камеры, в которых обитали заключенные: помещения без окон, с решеткой вместо двери, длиной в восемь и шириной в четыре фута с дырой в полу, вместо клозета. «По субботам после отбоя они запираются до утра понедельника. 36 часов двое заключенных спят, дышат, оправляются на пространстве в три с небольшим квадратных метра»[181]. Что собой представляет камера американского исправительного учреждения, также хорошо известно нашему соотечественнику из упомянутых кинематографических источников.

Дженнингс оказался в тюрьме через один или два месяца после Портера. И едва ли он чувствовал острее, нежели писатель.

У. С. Портер перешагнул порог тюрьмы штата Огайо в понедельник, 25 апреля 1898 года. Как и всем заключенным, ему была выдана роба и присвоен номер — 30 664. Под этим номером он должен был прожить все пять лет заключения.

Вряд ли этот ранимый, тонко чувствующий человек, интроверт, склонный к «самокопанию», смог бы выжить в такой обстановке. Тем более что он, как мы помним, размышлял о самоубийстве.

Но, видимо, Бог хранил — ему повезло. Тюрьма в Огайо — большое заведение, в ней много заключенных, и они тем не менее люди, поэтому болеют. Следовательно, был в тюрьме и госпиталь, и довольно большой, а квалифицированных кадров не хватало.

При заполнении тюремной анкеты в графе «основная профессия» он указал: «журналист, писатель», а в графе «другая профессия»: «фармацевт». Кому, скажите, в тюрьме нужны журналисты, а тем более — писатели? И он был препровожден в главный корпус.

Он заглянул в ад. Но именно, что только заглянул. До камеры не дошел (да и не успели определить его в камеру) — вернули обратно.

Аптекарь — мирная профессия, она редко приводит на скамью подсудимых. Поэтому в тюремной больнице не хватало тех, кто понимает в лекарствах. И кто-то — возможно, более информированный и облеченный какой-то властью, а может быть, и простой «вертухай», разглядев «другую профессию» и действуя по инструкции, — связался с больницей и выяснил, что фармацевт нужен, что «терять» такого специалиста негоже. И новичка перенаправили в госпиталь.

Так и вытянул свой счастливый билет осужденный У. С. Портер — точнее, теперь уже заключенный № 30 664.

Три недели спустя Портер писал своему тестю (это было первое письмо из тюрьмы в Коламбусе):

«Волей случая уже в день приезда я очутился там, где едва ли рассчитывал оказаться, — по сравнению с другими мне очень повезло. Я — ночной фармацевт в тюремной больнице, и поскольку работа эта не слишком обременительна, и я, как и мои коллеги, живу при госпитале, то положение мое во сто крат легче, нежели у остальных 2500 заключенных. Нас здесь — всего четыре врача и двадцать пять человек медицинского персонала. Госпиталь занимает отдельное здание, и это одно из наиболее хорошо оснащенных заведений в стране.

Мы, то есть те, кто трудится в госпитале, по сравнению с другими, живем очень неплохо. Мы едим добротную, хорошо приготовленную пищу в неограниченном количестве, спим в чистом и просторном помещении. Мы можем передвигаться по территории и не скованы строгими правилами, как все остальные. Я заступаю на дежурство в пять часов вечера и заканчиваю в пять утра. Работа похожа на работу в аптеке: выписка рецептов, приготовление лекарств и т. п., так что к десяти часам я обычно с этим управляюсь. В семь часов вечера я беру свою медицинскую сумку и вместе с дежурным врачом отправляюсь в главное здание — осмотреть тех, кто заболел в течение дня.

Доктор уходит отдыхать в десять вечера, с этого времени и на всю ночь я пользую пациентов самостоятельно, хожу на вызовы, наделяю лекарствами. Если мне кажется, что случай серьезный, отправляю больного в госпиталь и передаю его под опеку врача»[182].

С врачами — непосредственным «начальством» — тоже повезло. Главным врачом в больнице работал Джон Томас. Он не был заключенным. Это был опытный доктор, хотя и суховатый человек. Поэтому людей мерил не человеческими, а прежде всего профессиональными качествами. Сохранился отзыв доктора Томаса: «Думаю, мне повезло заполучить в свою команду Сиднея Портера, поскольку он был лицензированным фармацевтом, к тому же весьма компетентным. На самом деле он мог делать всё, что связано с лекарствами»[183]. Ему вторит и другой врач — Джордж Уиллард, «ночной доктор», непосредственный начальник Портера: «Больных осужденных или объявивших себя таковыми доставляли в госпиталь под охраной. Они выстраивались в очередь у стойки фармацевта, и он выдавал им лекарства согласно моему предписанию. Это входило в обязанности Портера: знать на память несколько сотен лекарственных средств — как по названию, так и по номеру предписания, и наделять ими заключенных быстро и без ошибки. Он никогда не ошибался»[184].

Доктора ему доверяли. И не без причины: хотя Портер был заключенным, он «играл» явно на их стороне. Тот же доктор Уиллард вспоминал: «Уклоняясь от работы, осужденные постоянно изобретали себе болезни, — с тем, чтобы попасть в больницу или прогуляться за лекарствами». Фармацевт Портер неизменно пресекал эти попытки и помогал только настоящим больным. Порой это принимало опасные формы. Однажды на прием к доктору пришел огромный детина-негр и потребовал, чтобы его освободили от работы, поскольку он тяжело болен. Уиллард осмотрел его, не нашел симптомов болезни и отказал. Негр пришел в ярость и, размахивая пудовыми кулаками, стал угрожать, наступая на Уилларда. Охранник, сопровождавший заключенного, куда-то отлучился, и дело приняло скверный оборот. Тогда Портер, который сидел за столиком в углу кабинета (детина наступал на доктора, не обращая внимания на фармацевта), встал из-за стола, подошел к буяну и ударом в челюсть сбил его с ног. На шум, вызванный падением огромного тела, сбежалась охрана, а Портер, не вымолвив и слова, вернулся на свое место и как ни в чем не бывало продолжил заполнять бумаги[185].

Не хотелось, чтобы сложилось впечатление, что заключенный № 30 664 «сотрудничал с администрацией». Это не так. Он был сам по себе: всегда внешне невозмутимый, сдержанный. Как вспоминают те, что были рядом в это печальное время, он ни с кем не сблизился, не имел «закадычных» друзей и, вообще, избегал каких-либо разговоров — как с осужденными, так и с персоналом больницы. Был всегда молчалив, сосредоточен, даже угрюм.

Несмотря на то, что Портер оказался в привилегированном положении, о котором не могли даже мечтать тысячи заключенных — его «коллег»: он не содержался под охраной, мог свободно перемещаться по тюрьме, хорошо питался, жил отдельно (ночь коротал в своей каморке, а днем спал за ширмой в больничной палате)[186], — несвобода тяготила и угнетала его. Большинство из тех, кто писал об У. С. Портере, утверждали, что это было связано с тем, что он был невиновен, но оказался в тюрьме. Мы видим, что это не совсем так. Возможно (и скорее всего), он считал, что его проступок (или проступки) не заслуживает такого сурового наказания, как пятилетнее тюремное заключение. Но он видел — не мог не видеть, что люди, оказавшиеся в застенке, — кто за большее, а кто и за меньшее преступление, — испытывают нечеловеческие муки.

«Я никогда и представить не мог, что человеческая жизнь может цениться так дешево, как здесь, — писал он миссис Роч. — На людей смотрят, как на животных, лишенных чувств и души. Они болеют, и в госпитале всегда сотня или две пациентов. Здесь есть все виды заболеваний — сейчас особенно много тифозных и больных корью. Туберкулез обычнее, чем на свободе насморк. Сейчас у нас, по меньшей мере, тридцать безнадежных случаев и сотни больных среди тех, кто продолжает ходить на работу. Дважды в день больные являются в госпиталь: марширующая колонна из двухсот — трехсот страдающих от недугов людей. Они выстраиваются по одному, подходят к доктору, тот, на взгляд, оценивает состояние больного, определяет диагноз и прописывает лекарство. Затем процессия движется к фармацевту, он вручает медикаменты каждому, и очередь продолжает свое движение»[187].

А вот другое письмо (понятно, что письма эти не проходили цензуру — посылались с оказией, через «вольнонаемных») тому же адресату: «Скорбное здесь место — всё время вокруг несчастья, смерть, страдания всех видов. Бывают недели, когда у нас каждую ночь умирает по человеку. […] Самоубийства здесь, что твой пикник, — самое обычное дело. Редко проходит несколько ночей подряд, чтобы доктор и я не мчались к какому-нибудь бедолаге, попытавшемуся избавиться от бед. Они перерезают горло, вешаются, открывают в камерах газ (освещение в тюрьме было газовым. — А. Т.), заткнув все щели, пробуют иные способы. Большинство из них хорошо готовятся и добиваются успеха. Предыдущей ночью профессиональный боксер сошел с ума, и нас с доктором, конечно, послали к нему в камеру. Он был в изрядной физической форме — потребовалось восемь человек, чтобы скрутить его. Семеро держали, пока доктор взгромоздился на него и сделал укол. Вот такие у нас маленькие развлечения»[188].

Портер не описывает «воспитательные» меры, которые применяли к заключенным. Например, такие, как наказание палками. Провинившегося вели в подвал главного корпуса тюрьмы, подвешивали над желобом — по нему стекала кровь — и избивали; обычно назначали 25, 50, 75 ударов. В последнем случае приговоренный, как правило, назад не возвращался — его забивали до смерти. Портер об этом не писал — сам он этого не видел, да и не стал бы ранить чувства женщины, но хорошо знал об этих и других наказаниях со слов Дженнингса, испытавшего их на себе. А вот что касается наказания «симулянтов» (речь идет, конечно, о больных людях, но недостаточно больных, по мнению администрации, чтобы не работать. — А. Т.), его он наблюдал неоднократно. «Если человек заболевает и не может работать, — свидетельствовал он в очередном письме, — его уводят в подвал и пускают на него такую сильную струю воды из шланга, что он теряет сознание. Тогда врач приводит его в чувство, а затем его подвешивают за руки на час-другой. В большинстве случаев после этого он снова начинает работать».

Теперь пора рассказать о Дженнингсе, интересном для нас по многим причинам персонаже. Во-первых, он был, пожалуй, единственным близким Портеру человеком, с которым тот — насколько, конечно, позволял замкнутый характер нашего героя — общался в тюрьме. Во-вторых, он оставил воспоминания (не всегда, впрочем, достоверные) о быте и тюремных нравах, о жизни писателя там. Да и помогал Дженнингс Портеру — как мог, конечно, но очень старался. И помощь была взаимной.

Их встреча состоялась не сразу, а примерно через полгода после того, как бывший налетчик переступил порог узилища. Вот уж кому довелось «хлебнуть по полной»! Едва попав в тюрьму, он попытался убежать. Поэтому испытал и наказание палками, и «лечение водой», избиения, голод и одиночный карцер.

Встреча не могла не состояться, и она состоялась. Вот как описал ее Дженнингс:

«В каторжной тюрьме Огайо по воскресеньям служитель больницы делал обход по камерам с запасом пилюль и хинина. Каждому каторжнику предназначалась его порция, независимо от того, нуждался он в ней или нет. Больничный служитель стоял у моей двери. Я чувствовал на себе его взгляд, но не поднимал глаз. Вдруг голос, тихий и размеренный, точно луч солнца, прорвавшийся сквозь тучи, прозвучал в моих ушах.

Эти низкие, бархатные звуки раздвинули, казалось, стены тюрьмы. Волнистые прерии, мягкие очертания холмов Техаса, приземистый бунгало в Гондурасе, тропическая долина Мексики — всё это вновь встало перед моими глазами.

— Полковник, вот мы и свиделись с вами снова.

[…] Я не хотел видеть Билла Портера в полосатой арестантской одежде. Долгие месяцы мы делили с ним хлеб и соль и кошелек, но ни одним словом не обмолвился он о своем прошлом. И вдруг это прошлое внезапно и грубо обнажилось предо мною, и тайна его, которую он так тщательно скрывал, стала без слов ясна мне при одном взгляде на его серую арестантскую одежду с черными продольными полосами на штанах. Самый гордый человек, которого я когда-либо знал, стоял у тюремной решетчатой двери и раздавал каторжанам пилюли и хинин.

— Полковник, у нас с вами общий портной, но, видно, шьет он нам по разному фасону, — протянул давно знакомый шутливый, полный юмора голос.

Я взглянул на него, но его невозмутимое лицо не отражало и тени волнения. Портер счел бы унизительным для себя проявить свои переживания каким-либо внешним образом. Тот же отпечаток серьезного, внушительного высокомерия лежал на нем, но светлые глаза его казались затуманенными тайной скорбью»[189].

Дженнингс хорошо знал своего друга и видел, как тяжело ему живется в неволе, как глубоко он переживает то, что случилось с ним, и то, свидетелем и невольным соучастником чего он становится. «Хотя служба в госпитале была сравнительно легкой, но ни один самый тяжелый физический труд не мог бы действовать таким удручающим образом на человека с темпераментом Билла Портера, как это постоянное, ежечасное столкновение с людскими страданиями, — вспоминал Дженнингс. — Он видел истерзанные, искалеченные тела, которые приносили из подвала, где людей замучивали почти насмерть свирепыми избиениями, пытками водой и подвешиваниями. Он видел, как трудились доктора над этими жертвами, стараясь подлечить их хотя бы настолько, чтобы можно было продолжать терзать их». Однажды, что было совершенно нетипично для Портера, он даже признался: «Я не вынесу этого кошмара». «Это был один из немногих случаев, — отмечает автор воспоминаний, — когда Портер громко высказал всё отвращение и ненависть, которую внушали ему практикуемые в тюрьме наказания, а между тем ему, быть может, было больше, нежели всем остальным заключенным, известно об этих чудовищных истязаниях. […] Он часто приходил в почтовую контору (Портеру, используя наработанные в тюрьме связи, удалось устроить туда Дженнингса) и целыми часами просиживал неподвижно и безмолвно, терзаемый мрачным, гнетущим отчаянием. Даже потом, в самые блаженные минуты своего успеха в Нью-Йорке, Портер не мог избавиться от мрачной, навязчивой тени тюремных стен»[190].

В том, что Портер и Дженнингс встретились снова, конечно, был «знак судьбы». В свое время в Гондурасе общение с Дженнингсом не только спасало от депрессии и отчаяния, но и помогало выживать физически (денег-то у беглеца совсем не было). Зато теперь он смог помочь товарищу. Конечно, не сразу, — через знакомых, врачей, — но ему удалось ослабить режим содержания приятеля и перевести его из «четвертого», каторжного разряда в «первый» — привилегированный, к которому принадлежал и сам. Но и тот, в свою очередь, помогал Портеру. Помощь эта была психологического характера. «Билл Портер держался обособленно, — отмечал Дженнингс. — Он вообще нелегко сходился с людьми; между ним и остальным миром точно была воздвигнута какая-то непреодолимая преграда, и никому не позволялось перешагнуть через эту стену, за которой он скрывал свои надежды, свои мысли, свои горести»[191]. Потому Дженнингс, которого Портер знал еще на воле, и оказался, по сути, единственным близким человеком в тюрьме, своеобразной отдушиной среди отчаяния и горя. Согласитесь, для такого закрытого и в то же время очень ранимого человека, как Портер, это было исключительно важно.

Очевидно, что и сочинительство, писание рассказов, — а этим он впервые действительно серьезно начал заниматься в тюрьме, — также было именно отдушиной, сублимацией отчаяния от «жизни на дне».

Судя по всему, рассказы он сочинял, еще будучи аптекарем. Но это было писание «в стол», ведь реального выхода на журналы у него не было. Он мог передавать свои письма родным (больше он ни с кем не переписывался) в обход цензуры, через врачей, которые ему доверяли. Но посылать рассказы в редакции, вести переписку — такой возможности у него, конечно, поначалу не было. Она появилась у «заключенного № 30 664» лишь тогда, когда он, прослужив полтора года фармацевтом в госпитале, стал секретарем управляющего делами каторжной тюрьмы штата Огайо. Как это произошло, достоверно неизвестно, но, скорее всего, свою роль, как это часто происходило в жизни нашего героя, сыграл его величество Случай. Главный врач больницы, оставивший, по просьбе Алфонсо Смита, воспоминания о своем сотруднике, писал: «Однажды, уже прослужив довольно долго в должности фармацевта, У. Портер пришел ко мне и сказал: “Я никогда прежде не просил вас ни о каких льготах и привилегиях, но сейчас мне придется сделать это. Я мог бы исполнять обязанности секретаря управляющего делами (сие означало возможность находиться за стенами тюрьмы и перемещаться без конвоя, “на доверии”). Это назначение зависит от Вашей рекомендации”. Я спросил его, действительно ли он хочет этого. Когда он сказал, что хочет, я позвонил управляющему, мистеру Ч. Н. Уилкоксу, и двадцать минут спустя мой подопечный оказался за воротами тюрьмы»[192].

О том, что Портер сочиняет, Дженнингс узнал позднее — когда близился срок освобождения его друга. «Открытие это произошло довольно курьезным образом. Я начал писать воспоминания о моей жизни бандита. […] Я придумал необыкновенное заглавие для моей книги. Рейдлер (заключенный, «коллега» Дженнингса по службе на почте. — А. Т.) пришел от него в восторг, точно так же, как и от моей продуктивности.

Мои “Наездники прерий” мчались вперед диким галопом. В некоторых главах было сорок тысяч слов и ни единого события, зато в других было не больше семи фраз, но зато столько же убийств.

Рейдлер настаивал, чтобы в каждой главе было хотя бы по одному убитому, заявляя, что это создает успех книги. Наконец я принужден был остановиться.

— Если я еще кого-нибудь пристрелю, — заявил я, — у меня людей не останется!

— Я научу тебя, что делать, — ответил мне Рейдлер. — Лучше всего посоветуйся с Биллом Портером: он ведь тоже что-то пишет.

Я и не подозревал, что Портер помышляет о литературной карьере. В тот же день после полудня он заглянул к нам.

— Билли говорил мне, что вы пишете, — обратился я к нему.

Портер метнул на меня быстрый взгляд, и яркий румянец залил его щеки.

— Нет, я не пишу по-настоящему, а только пытаюсь, — отвечал он»[193].

Неизвестно, удалось ли Портеру познакомиться с романом Дженнингса, а если удалось, то какой именно совет он дал другу-«романисту». Что касается тюремного «открытия О. Генри», то это, по словам всё того же Дженнингса, произошло следующим образом:

«Однажды в пятницу, после полудня, он зашел к нам в контору. Это случилось недели две спустя после того, как я предложил ему прочитать мои воспоминания.

— Полковник, соблаговолите выслушать меня, — заявил он со свойственной ему шутливой торжественностью. — Мне чрезвычайно ценно мнение моего товарища по перу. У меня здесь с собой кое-какая безделица, которую я хотел бы прочесть вам и Билли.

Портер был обычно так молчалив и так предпочитал слушать, как говорили другие, что вас невольно охватывало искреннее чувство удовольствия при малейшем поползновении с его стороны к откровенности. Билли и я повернулись к нему и приготовились слушать.

Портер уселся на высоком табурете у конторки и осторожно вытащил из кармана пачку оберточной бумаги. Она была вся исписана крупным размашистым почерком, едва ли можно было бы найти хотя бы одну помарку или поправку на многочисленных листах. С той минуты, как Портер начал читать своим низким, бархатным голосом, слегка заикаясь, воцарилась мертвая тишина. Мы положительно замерли, затаив дыхание. Наконец Рейдлер громко вздохнул, и Портер, точно очнувшись от сна, взглянул на нас. Рейдлер ухмыльнулся и принялся тереть глаза своей искалеченной рукой.

— Черт вас подери, Портер, это впервые за всю мою жизнь. Разрази меня гром, если я знал, как выглядит слеза»[194].

Скорее всего, — учитывая характер автора и отсутствие иных, более близких ему людей, — это было первое «публичное» чтение. И реакция слушателей ему понравилась: «Портер сидел молча. Он был удовлетворен произведенным впечатлением; глаза его блестели от радостного чувства».

Он читал рассказ «Рождественский подарок по-ковбойски». Вероятно, решил, что эта история ему особенно удалась и будет воспринята с интересом. Так и получилось. Трудно сказать, был ли этот рассказ первым из тех, что писатель сочинил в тюрьме. Скорее всего, нет, ведь всего в заключении он написал 14 рассказов[195].

Слушателей поразили не только сила дарования их товарища, но и пронзительная доброта истории и то, в каких условиях она рождалась. Слово всё тому же Дженнингсу:

«Конторка, стул да решетка тюремной аптеки, а вокруг этой аптеки все пять палат больницы. В палатах этих от пятидесяти до двухсот больных самыми разнообразными болезнями. В тишине ночи раздаются стоны истерзанных людей, кашель истощенных чахоткой, предсмертный хрип умирающих. Ночная “сиделка” бесшумно скользит из одной палаты в другую, изредка возвращаясь в аптеку с лаконичным заявлением, что еще один из пациентов “приказал долго жить”. Тогда по коридорам разносился грохот тачки, на которой негр-вечник отвозил мертвецов в покойницкую. Конторка и стул эти помещались воистину в самом сердце леденящего отчаяния.

За этой самой конторкой ночь за ночью сидел Портер, и в этой жуткой тюремной обстановке смерти и жестокости расцветал ласковой улыбкой его гений — улыбкой, рожденной болью сердечной, позором и унижением, улыбкой, которая могучей волной, несущей с собой надежду и утешение, проникала во все людские сердца»[196].

Дженнингс — не литературный критик, да и его собственный художественный дар (он писал книги и считал себя писателем) был невелик, но, несмотря на это, он смог понять источник неизменной, поразительной доброты сюжетов своего товарища — она была рождена «болью, позором и унижением». Эти чувства писатель переживал сам, знал и видел, что переживают их другие, понимал, что их чувства и страдания не менее глубоки, чем его собственные, и потому стремился не столько даже утешить, сколько дать надежду. Однако всё тот же Дженнингс (а вместе с ним и вся так называемая прогрессивная литература) упрекал О. Генри в отсутствии в его рассказах «правды жизни»[197]. Ни он, ни литераторы-демократы (американские или нет — не суть важно) не понимали, что правда не заменит доброты, и уж точно — не утешит. Нет в правде и надежды, а она, — он испытал это на себе — чаще всего, куда важнее истины.

Можно утверждать, что сюжеты его первых рассказов были созданы тюрьмой. Он узнавал их от заключенных, немудрящие истории которых выслушивал в тюремной больнице, материал давала и сама тюрьма, трагедии, что разыгрывались в ее стенах.

Почитателям О. Генри, конечно, хорошо известен рассказ «Превращение Джимми Валентайна» — один из «классических» текстов писателя. История эта о взломщике сейфов. Он молод, ему нет и тридцати, но он корифей в своей «профессии», хорошо «зарабатывает», а потому, хотя и является довольно частым визитером тюремных нар, никогда надолго не задерживается в тюрьме, — нужные люди имеют ход к губернатору, и тот с завидной регулярностью подписывает прошения о помиловании. В очередной раз Джимми досрочно покидает тюрьму и принимается за старое: в разных частях страны происходят дерзкие и искусные взломы сейфов. Бен Прайс, детектив, не раз «бравший» Джимми, узнает «почерк» своего клиента и решает-таки засадить его «по полной». Между тем Джимми приезжает в провинциальный городок, чтобы обчистить тамошний банк, но… влюбляется в дочку банкира, Аннабель. И решает зажить честной жизнью: меняет имя, открывает обувной магазин, бизнес спорится, он знакомится с семьей банкира, делает предложение Аннабель, и оно принимается. Вот уж назначен и день свадьбы. Джимми, окончательно выбрав «честную» дорогу, отправляет письмо своему приятелю по прежней жизни, в котором сообщает, что решил «завязать», но уникальный инструмент ему жалко, и назначает встречу, чтобы передать чемоданчик с инструментарием. По дороге встречает семейство банкира. Тот ведет показывать свою гордость: только смонтированную в его банке комнату-сейф — хранилище денег, ценных бумаг и т. д.

«Вдруг кто-то из женщин вскрикнул, и поднялась суматоха. Незаметно для взрослых девятилетняя Мэй, разыгравшись, заперла Агату (Мэй и Агата — дети старшей сестры Аннабель. — А. Т.) в кладовой…

Старый банкир бросился к ручке двери и начал ее дергать.

— Дверь нельзя открыть, — простонал он. — Часы не были заведены, и соединительный механизм не установлен. […] Боже мой! Что же нам делать? Девочка… ей не выдержать долго. Там не хватит воздуха…

Мать Агаты, теряя рассудок, колотила в дверь кулаками. Кто-то необдуманно предложил пустить в ход динамит. Аннабел ь повернулась к Джимми, в ее больших глазах вспыхнула тревога, но она еще не отчаивалась. Женщине всегда кажется, что для мужчины, которого она боготворит, нет ничего невозможного или непосильного.

— Не можете ли вы что-нибудь сделать, Ральф? Ну попробуйте!

Он взглянул на нее: странная, мягкая улыбка скользнула по его губам и засветилась в глазах.

— Аннабель, — сказал он, — подарите мне эту розу.

Едва веря своим ушам, она отколола розовый бутон на груди и протянула ему.

Джимми воткнул розу в жилетный карман, сбросил пиджак и засучил рукава. После этого Ральф Д. Спенсер перестал существовать, и Джимми Валентайн занял его место». Сейф был открыт, девочка спасена. Всё это видел и детектив Бен Прайс, пришедший арестовать Валентайна. Но Джимми было всё равно — он и так уже разоблачил себя. Они столкнулись на входе.

«— Здравствуй, Бен! — сказал Джимми всё с той же необыкновенной улыбкой. — Добрался-таки до меня! Ну что ж, пойдем. Теперь, пожалуй, уже всё равно.

И тут Бен Прайс повел себя довольно странно.

— Вы, наверное, ошиблись, мистер Спенсер, — сказал он. — По-моему, мы с вами незнакомы. Вас там, кажется, дожидается экипаж.

Бен Прайс повернулся и зашагал по улице»[198].

Замечательная история с традиционным для О. Генри счастливым финалом. Читатель не знает, как всё для Джимми сложится в дальнейшем: женится ли он на возлюбленной, оценит и поймет ли его семья банкира, но писатель дает надежду: если его смог простить суровый детектив, то, может быть, смогут и другие?

У Джимми Валентайна был прототип, его звали Дик Прайс. И тюремный аптекарь У. С. Портер хорошо знал его историю. Прайс был взломщиком сейфов и сидел пожизненно. Ему было двадцать с небольшим, это была его третья судимость, и он был болен туберкулезом. Рос без отца и, как свидетельствует Дженнингс, «находился в тюрьме с того дня, как ему исполнилось одиннадцать лет. За это время, правда, он провел каких-нибудь два-три жалких года на воле, но настоящей свободы он никогда не знал». Он обладал удивительным даром открывать любые, даже самые хитроумные, кодовые замки и сейфы, но делал это не при помощи какого-то особого инструмента, как Джимми, а голыми руками. О том, как это получалось, он рассказывал Дженнингсу:

«Вот глядите, я провожу черту напильником по самой середине ногтей и спиливаю их до тех пор, пока не обнажатся нервы. После такой операции пальцы мои приобретают такую чувствительность, что ощущают малейшее сотрясение. Эти самые пальцы я держу на циферблате замка, а правой рукой тихо пробую различные комбинации. Легкое дрожание затвора, когда он проходит через ту отметку, на которую поставлена комбинация, передается моим нервам; тогда я останавливаюсь и начинаю крутить назад. Этот фокус всегда мне удавался»[199].

И вот однажды в одном банке случился скандал: кассир, обвиненный в растрате, закрыл сейф и сбежал. В сейфе находились очень важные документы. Но открыть его никто не мог. Губернатор обратился к начальнику тюрьмы. Тот попросил Прайса открыть замок и обещал за это помилование. Дик открыл сейф (тем самым способом, со спиленными ногтями). Он уже умирал от чахотки, но очень надеялся выйти на свободу. Еще сильнее жаждала этого мать — Дик был ее единственным сыном. Но губернатор не помиловал его, и вскоре заключенный умер.

Такова реальная история. В ней нет счастливого финала. И не могло быть по определению. А в рассказе О. Генри он есть.

В жизни нет места чуду. Жизнь жестока. Она отнимает, а не дает надежду. Так почему же история писателя должна ранить человека, говоря эту самую правду? Кому нужна такая правда, которая отвращает от жизни, а не помогает жить; заставляет отчаиваться, озлобляет, а не утешает и дает силы существовать дальше?

Безусловно, такая философия творчества была сознательным выбором. Источником ее был, конечно, не только собственный опыт писателя (хотя и о нем забывать нельзя), но и тот скорбный мартиролог человеческих судеб, что прошли перед его глазами в тюремные годы и навечно запечатлелись в его памяти и душе. И становится понятно, что если бы не было У. С. Портера — «заключенного № 30 664», тюремного аптекаря, то не появился бы и писатель «О. Генри».

Вернемся, однако, к первому «тюремному» рассказу писателя — «Рождественский подарок по-ковбойски». Его успех у слушателей (пусть их было совсем немного, но это был несомненный успех) побудил автора отослать его для публикации. Как вспоминал Дженнингс, «объектом атаки» был избран журнал «Блэк Кэт», весьма популярное в то время издание[200]. Почему Портер выбрал именно его, а не что-то иное? Например, он мог послать рассказ С. Макклюру, тем более что тот уже был знаком с его произведениями. Прислушался к чьему-то совету? А может быть, потому, что знал — «Блэк Кэт» неплохо и оперативно платит своим авторам? Возможно. Но послал туда свой рассказ явно зря — журнал специализировался на текстах иного свойства. Главным образом он печатал истории фантастические и «страшные». Ничего подобного в «Подарке», конечно, не было. И рассказ не напечатали.

Расстроился ли новеллист, получив отказ? Конечно. Но расстроил его не сам факт отказа. В конце концов, таких отказов из газет и журналов у Портера за годы предшествующей творческой деятельности накопилось немало. Куда важнее, что отрицательный ответ пришел под Рождество, а он так надеялся на гонорар — хотел сделать подарок дочери на праздник. Ведь тот доход, который приносили тюрьме заключенные (30 центов в день), зачислялся на счет тюрьмы, и этих денег они не получали. Всё, на что могли рассчитывать эти люди, — пять долларов при освобождении из узилища. На Рождество 1899 года, как, впрочем, и на Рождество 1898-го, приходилось ограничиться письмом. И всё-таки Маргарет получила подарок: Дженнингс раздобыл для своего друга однодолларовую бумажку. Ее-то Портер и вложил в конверт. Но после этого случая всегда готовился к праздникам заранее, не полагаясь на удачу.

Вообще, письма писателя дочери — отдельная тема. Не только потому, что Маргарет — главный адресат его скорбных лет и писем написал он довольно много, но еще и потому, что они открывают О. Генри как любящего и заботливого отца. Благодаря Маргарет, которая сохранила их, благодаря усилиям Алфонсо Смита, который убедил Маргарет разрешить снять с них копии и опубликовал большинство из них на страницах своей книги[201], мы можем познакомиться с ними. Поначалу (в те полтора года, когда исполнял обязанности тюремного аптекаря) он вкладывал послания к дочери в письма, адресованные Рочам. Затем, когда жил и работал в административном здании, за воротами тюрьмы, он посылал их, уже адресовав «Маргарет Портер».

Нет смысла анализировать их. Послания любящего отца к любимой единственной дочери — едва ли предмет для анализа. Просто приведем несколько отрывков из них:

«Привет, Маргарет!

Неужели ты меня не помнишь? Я — домовой, и зовут меня Алдибиронтифостифорникофокос. Если ты увидишь падающую звезду и произнесешь мое имя семнадцать раз, пока она не погаснет, то, отправившись по дороге в метель, — в ту пору, когда красные розы цветут на томатной лозе, в первом же следе от коровьего копыта найдешь колечко с бриллиантом. Ты попробуй как-нибудь!»

(8 июля 1898 года.)

«Моя дорогая Маргарет!

Ты даже не знаешь, как я был рад получить твое маленькое прелестное письмецо. Мне так грустно, что я не смог зайти к тебе попрощаться, когда уезжал из Остина. Ты знаешь, что я обязательно бы сделал это, если только мог.

Вообще, я думаю, что это позор, когда взрослым дядям приходится уезжать из дома на работу и оставаться там долго, ты согласна? Но такова жизнь. Когда в следующий раз я вернусь обратно, то собираюсь остаться вместе с тобой. […] Пройдет немного времени, и мы снова будем с тобой читать на ночь сказки Дядюшки Римуса. Посмотрю, может быть, мне удастся раздобыть новую книжку Дядюшки Римуса, когда я буду возвращаться.

[…] Я думаю о тебе каждый день и воображаю себе, что ты сейчас делаешь. Пройдет совсем немного времени, и я увижу тебя снова.

Твой любящий Папа».

(18 августа 1898 года)

«Дорогая Маргарет!

Прошло довольно много времени с тех пор, как я получил весточку от тебя. Твое последнее письмо я получил в прошлом веке. Согласись, одно письмо раз в сто лет — не очень часто получается. Я всё ждал и ждал, день за днем, и откладывал свое послание, поскольку собирался послать кое-что тебе, но так как это кое-что так у меня еще и не появилось, то надумал-таки черкнуть тебе пару строк.

Я почти уверен, что это кое-что я получу через три-четыре дня и тогда напишу тебе снова и уж вышлю это тебе.

Надеюсь, твои часики идут верно. Когда ты будешь писать снова, убедись в этом, посмотри на них, скажи мне, сколько времени — потому что я не хочу вставать с постели и смотреть на часы.

С большой любовью, Папа».

(14 февраля 1900 года)

«Дорогая Маргарет!

Я получил чудесное, длинное письмо от тебя уже несколько дней назад. Оно попало ко мне не сразу, а сначала отправилось по неверному адресу. Но я всё равно очень рад слышать тебя и очень, очень, очень опечалился, когда узнал, что ты поранила пальчик. Не думаю, что тебе совсем не больно, поскольку знаю, как это больно — порезаться. Я надеюсь, что его перевязали очень хорошо и это сохранит его силу. Я учусь играть на мандолине, и мы обязательно купим тебе гитару: мы вместе с тобой разучим много разных дуэтов, когда я вернусь домой. А случится это не позже чем следующим летом, а может быть, даже и того раньше.

[…] Я думаю, у тебя самый замечательный почерк из всех маленьких (да и больших тоже) девочек, которых я знал. Буковки, которые ты пишешь, такие четкие и такие правильные, будто напечатанные. В следующий раз, когда возьмешься писать, сообщи, далеко ли тебе ходить в школу, одна ли ты туда ходишь или нет.

Я всё время очень занят — пишу для газет и журналов по всей стране, потому у меня нет ни малейшей возможности появиться дома, но я буду пытаться приехать этой зимой. Если не получится, то летом я буду точно, и у тебя появится некто, кого можно оседлать и вволю поскакать верхом.

[…] Будь осторожна на улицах, не корми незнакомых собачек, не шлепай по головке змеек, не пожимай лапки кошкам, которым ты не представлена по всем правилам, и, конечно, не трепли за ноздри электрических лошадок».

(1 октября 1900 года)

«Моя дорогая Маргарет!

Мне следовало ответить на твое письмо уже давно, но ты же знаешь, какой я лентяй. Очень рад слышать, что ты проводишь время весело, и я жалею, что не могу быть рядом, чтобы развеселить тебя еще сильнее. Я прочитал в газете, что сейчас в Остине холоднее, чем когда бы то ни было прежде, и что у вас много снега. Ты помнишь, когда однажды у нас выпал большой снег? Думаю, что этой зимой каждый у вас там может заготовить много снега, засушить, например. Кстати, а почему бы тебе не послать мне в письме немножко засушенного снега?»

(Декабрь 1900 года)

«Моя дорогая Маргарет!

Пришло лето, и цветут пчелки, и цветочки поют, и птички собирают мед, а мы с тобой еще и не рыбачили. Смотри, всего один месяц остался до июля, и вот тогда мы точно пойдем и не ошибемся. Мне кажется, когда ты писала, ты говорила, что там у вас в Питсбурге был большой паводок, так это или нет, но, думаю, воды там достаточно. И, ты знаешь, я ничего не слышал о Пасхе и о кроликах, несущих яйца, — но, я полагаю, что где-то читал, что яйца растут на яичных деревьях, и кролики их не несут.

Так сильно хочу получать от тебя вести и чтобы случалось это почаще; ведь прошло уже больше месяца с того времени, как ты мне написала. Напиши скорее и расскажи, как ты и когда кончатся занятия в школе, — нам так нужно много свободных дней в июле, чтобы у нас всё было замечательно. Я собираюсь послать тебе кое-что очень хорошее к концу этой недели. Как ты думаешь, что это может быть?

С любовью, Папа».

(Май 1901 года)

Читая письма Портера дочери, понимаешь, как он любил ее, насколько глубоко переживал разлуку, и если обманывал ее, постоянно перенося дату своего возвращения, то это была, конечно, «ложь во спасение», ложь в утешение — и Маргарет, которая ждала отца, и самого себя. Он знал, что ни зимой, ни летом 1900 года ему не быть рядом с ней. Но ей он дарил надежду, потому что знал, как мало кто другой, что это значит — надеяться и верить.

Какие бы «кошки» ни «скребли у него на душе», он всегда старался радовать свою дочку: дурачился, придумывал себе имена, сочинял небылицы, вроде «яиц, растущих на яичных деревьях», вкладывал в письма монетки в десять и даже пять центов, а несколько раз ему удалось порадовать ребенка даже долларовой банкнотой. Обязательно посылал «валентинки» — так, чтобы письмо поспело к 14 февраля, Дню святого Валентина[202]. «Валентинки» он рисовал сам, а затем вырезал из плотной бумаги. Конечно, подарки были не велики. Но если вспомнить, что они присланы из тюрьмы, заключенным, лишенным каких бы то ни было средств, то можно ощутить их подлинную ценность. А еще он посылал Маргарет посылки, главным образом кукол. Обязательно, как «порядочный» отец, — ко дню рождения и на Рождество. Средства на это давали гонорары за рассказы. Правда, хотя в неволе он написал 14, «пристроить» из них удалось только три. Поэтому, зная, как изменчива судьба литератора, он не тратил все деньги сразу, а имел резерв, на тот случай, если следующий рассказ ему пристроить не удастся: не порадовать дочь он не мог.

Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы сказать Маргарет правду: ее папа в тюрьме, он преступник и осужден на пять лет за растрату. Рочи и Портер, не сговариваясь, наложили на это табу. Не просто потому, что дедушка и бабушка продолжали пребывать в стойкой уверенности в невиновности отца внучки, — ребенок этого не понял бы. Скорее всего, они были правы. О том, что у отца были проблемы с законом, Маргарет узнала лишь много лет спустя — только после своего совершеннолетия, незадолго до смерти О. Генри.

Кстати, обратил ли внимание читатель, что в последнем приведенном эпистолярном фрагменте упоминается Питсбург (штат Пенсильвания) как место, где живет Маргарет? Точная дата переезда Рочей с внучкой неизвестна, но произошло это до 17 мая 1900 года (тогда Портер впервые и упомянул Питсбург). Этот переезд обычно объясняют причинами экономического свойства. Например, утверждают, что он был связан с желанием Рочей заняться гостиничным бизнесом[203]. Вполне возможно, что экономический расчет здесь присутствовал — дела мистера Роча в Остине действительно шли довольно плохо. Определенную роль в этом сыграл, конечно, зять: необходимость постоянно извлекать деньги из бизнеса, делать займы, чтобы оплатить юридические издержки, безусловно, не могли не оказать негативного воздействия. Косвенно это подтверждает и сам мистер Роч. Уже после смерти своего знаменитого родственника он утверждал, что от момента замужества Атоль и до того, как Портер обосновался в Нью-Йорке и превратился в новеллиста О. Генри, он в общей сложности потратил на зятя десять тысяч долларов[204]. Известно, что какие-то деньги в 1900-е годы О. Генри вернул тестю. Но даже если это так, всё равно финансовый ущерб был, конечно, велик (тем более если задуматься о величине суммы: тот доллар был дороже современного примерно раз в двадцать, а мистер Роч вовсе не был олигархом) и не мог не сказаться на делах последнего.

Тем не менее объяснять переезд только экономическими причинами было бы всё-таки неверно. Маргарет подрастала, общалась с соседями, сверстниками, однокашниками, и сохранять тайну становилось всё труднее. Возвращение отца в Остин неизбежно сделало бы тайное явным. И это не могло не стать важным фактором при принятии решения о переезде семьи в другой город.

Перемещение из Техаса в Пенсильванию получилось несколько скоропалительным, но и на это нашлись причины. Портер, конечно, не рассчитывал, что его дело будет пересмотрено. Но, как полагается (и, скорее всего, не без участия мистера Роча), адвокаты подали апелляцию на решение суда. В декабре 1898 года Верховный суд отклонил апелляцию. Приговор остался в силе. В январе 1899 года Уильям Портер писал мистеру Рочу, что по совету Дж. Мэддокса (давнего покровителя) он подал прошение о помиловании и что «в течение нескольких месяцев» дело его будет решено[205]. Но, видимо, в тот раз ничего не вышло — или документы не были поданы, или ответ был отрицательным. С водворением «заключенного № 30 664» в канцелярии начальника тюрьмы ситуация изменилась: во-первых, сам факт его перемещения уже говорит об этом, во-вторых, возможностей влиять на собственную судьбу у него, конечно, прибавилось.

К исходу 1900 года Портер отбыл почти половину срока заключения, и, судя по всему, примерно тогда и были поданы бумаги на сокращение срока «ввиду примерного поведения». Он был, безусловно, в курсе этого и уверен, что срок сократят (возможно, узнал об этом сам или ему сказал кто-то из администрации, может быть, даже начальник тюрьмы). По крайней мере 5 ноября 1900 года он писал миссис Роч: «Я теперь близок к свободе так, как никогда прежде»[206]. О предпринятых в этом направлении шагах не сообщает. Уже в начале 1901 года стало окончательно ясно, что бумагам дан ход, и Портер написал об этом Рочам. Наверняка он не знал, на сколько конкретно сократят заключение, но был уверен, что вскоре это произойдет. Видимо, тогда же Рочи и приняли решение переехать из Техаса в Пенсильванию.

Забегая немного вперед скажем, что документы на сокращение срока дошли до тюрьмы в феврале 1901 года. Из них стало известно, что срок сокращен на один год и десять месяцев. Следовательно, последним днем существования «заключенного № 30 664» стало 23 июля 1901 года. На следующий день он вышел из тюрьмы.