Пермь. 28 сентября 1922 г.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пермь. 28 сентября 1922 г.

Брошюра Л. С. Берга «Наука, ее смысл, содержание и классификация» (Петроград, 1922, изд. «Время», 138 стр.) хотя и не блещет особой оригинальностью, но интересна, как весьма добросовестная сводка и как, на мой взгляд, выражение добросовестного заблуждения многих совершенно искренних людей. «Цель книжки, — пишет автор в предисловии, троякая:

1) показать, что нет наук высших и наук низших, как думают некоторые, а что все науки занимаются приведением в порядок вещей, а потому все одинаково заслуживают уважение;

2) что науке нельзя предъявлять практических требований, что „польза“ от нее лежит совсем в другом;

3) что наука не претендует на обладание абсолютной истиной и потому ей свойственна терпимость и гуманность».

Против второго положения я не спорю и потому его касаться не буду. Что же касается первого и третьего, то каждое из них вовсе не едино. В первом содержатся следующие положения:

1) все науки занимаются приведением в порядок вещей, причем, конечно, остается само собою неясным, что следует понимать под вещью;

2) что поэтому они все заслуживают одинакового уважения.

Даже, если бы первое положение было справедливо, второе вовсе из него не вытекало бы, так как ранг науки мог быть легко определяем характером вещи, приведением в порядок которой данная наука занимается, иначе, хозяйка, занимающаяся приведением в порядок вещей, заслуживала бы (как ученый) такого же уважения, как величайший астроном или физик, кроме того, даже если бы ранг всех вещей был одинаков, то науки могли бы разниться друг от друга по высоте, смотря по степени порядка, в который данные вещи приводятся. Третье положение также неосновательно уже из того, что наука не претендует на обладание абсолютной истиной, вовсе не следует, что ей должна быть свойственна терпимость, скорее — наоборот.

О сравнительной высоте наук

Пользуясь собственным определением Берга, но раскрывая его смысл, можно ясно показать неравноценность наук. Берг приводит определение Пуанкаре: «Наука есть система соотношений», и Канта: «Наука есть система, т. е. приведенная в порядок, на основании известных принципов, совокупность знаний». Берг дает такое определение (стр. 11):

«Наука есть знание о всякого рода явлениях, приведенное в порядок или систему, или, иначе, наука есть систематизированное знание. Вся слабость этого определения лежит прежде всего в том, что само слово „система“ не имеет достаточно точного определения». И если принять различие систем как простой регистрации, искусственной системы, естественной и рациональной, то мы и получим (если каждый такой системе соответствует та или иная наука) иерархию наук по их ценности и сравнительной высоте.

С моей точки зрения истинной наукой может называться только рациональная система знаний. У того же Берга из сравнения систем Коперника и Птолемея (стр. 12) указано, что вторая в состоянии привести в порядок гораздо больше явлений, чем первая и потому есть система более совершенная. Совершенно очевидно, что конечные идеалы различных наук по степени рациональности и естественности могут быть чрезвычайно различны. Поэтому история, заведомо не могущая объединить всех изучаемых ею фактов, не может быть, конечно, названа наукой в том же смысле, как физика. Так как взгляды на конечные идеи данной науки меняются, то очевидно, что в разных классификациях та же наука займет разное место, смотря по метафизическим воззрениям автора: для материалистов и дарвинистов биология, точнее, морфология всегда останется исторической наукой и им кажется (В. Ковалевский, 1873, Берг, стр. 8), что до Дарвина вообще науки в биологии не было. Повторяется обычное явление: мы называем ненаукой, если встречаем систему не того сорта, который ищем. Это должно заставить нас быть осторожными и подумать о том, не отбрасываем ли мы историю, как науку только потому, что в ней мы не видим желательной нам структуры, а потому отрицаем всякую структуру. Видимо, просто определения Пуанкаре-Канта-Берга не исчерпывающее: может быть не всякая наука есть система. В этом смысле его определение является слишком узким. Например, историческая геология, история культуры, языкознание (например, раскрытие смысла иероглифов), может быть, никогда не будут рациональными системами, но приходится принять, что и так есть грандиознейшие достижения, плодотворность и гениальность чрезвычайно высокой марки. Сюда же относится, например, гениальность некоторых химико-синтетиков и т. д. Я думаю, что здесь мы имеем дело по существу с совершенно другой вещью и по всему разграничение можно провести в том, с какими идейными построениями имеет дело данная наука: с гипотезами ли, т. е. предположениями о наличии некоторого нам неизвестного факта, или с теорией, т. е. предположениями о наличии некоторого закона. Гипотеза переходит в факт, теория — в закон, причем и та и другая приближаются к пределам, очевидно, асимптотически, т. е. со все большей и большей степенью вероятности. Гипотеза характерна для чисто идеографических дисциплин, теория для номотетических. В биологии, конечно, все это прекращается. (М. В.) Науки идеографические можно определить как науки о реальных вещах (распространяя понятие реального и в область нематериальных вещей), а номотетические — как об отношениях реальных вещей. Тогда вполне номотетической наукой будет только математика и логика, во всех же остальных будет большая или меньшая примесь идеографического элемента.

Значит, кроме неравноценности наук по степени их рациональности, мы имеем и неравноценность не количественную, а качественную: интуиции двух разных родов; именно гетерогенность интуиции и объясняет то, что представители одного сорта интуиции склонны недооценивать другую. Это особенно, например, заметно в химии, где оба сорта интуиции тесно переплетается и потому недооценка противной стороны не может быть объяснена невежеством. Я говорю о таких различиях, как, например, создание периодической системы и гениальные синтезы (Байер). Представители второго направления (например, Л. Г. Гурвич) склонны недооценивать первое.

Существует и третий критерий неравноценности наук: именно содержание науки, о чем давно говорил Аристотель, различая науки о всеобще-необходимом и о частном. Не всякий факт ценен и система отношений между несущественными вещами, конечно, будет ниже системы между вещами возвышенными; оценка, конечно, производится с определенной метафизической точки зрения. Попытка избежать метафизики в определении науки, данном Махом, Пирсоном и т. д., очевидно, несостоятельна. По Маху наука есть полное и наиболее экономное описание фактов, причем, очевидно, факты берутся без всякой сравнительной оценки. Вопрос: может ли быть полное описание природы; вернее говоря, так как никто и никогда о полном описании природы не думает, есть ли предел науки, так как только в смысле приближения к пределу можно и говорить о сколько-нибудь полном описании. Но вполне возможно, что постоянно идущее с прогрессом науки расширение нашего научного кругозора ни к какому пределу не стремится и тогда, конечно, понятие об экономном описании теряет всякий смысл. Но принцип экономии может быть приложен в другом смысле: наука есть наиболее экономная организация мыслительных средств, позволяющая с наименьшей затратой сил проникать на наибольшее расстояние в область неизвестного; в таком случае степень научного достижения пропорциональна градиенту; движение по поверхности умственного уровня не есть наука, это в сущности есть раскрытие определений Пирсона: «Задача науки — описать возможно немногими словами возможно широкий круг явлений». В это определение одинаково попадут как и высокие достижения номотетических, так и идеографических дисциплин.

Наконец, мыслям четвертый критерий ценности наук, который касается уже не сравнения конечных идеалов, а степени их выполнения. Здесь тоже науки окажутся на неравной высоте, но это неравенство временное, а не окончательное. Например, с моей точки зрения, морфология есть наука во всяком случае не низшая, а, по-моему, даже и высшая, чем физиология, так как проблемы формы действительно являются центральной биологической проблемой (вполне соглашаюсь с рассуждениями Берга, стр. 28–29, за исключением, конечно, его мнения о Вавилоне), но в то время как физиология довольно успешно номотетически изучает процессы и многого уже достигла, в отношении морфологии еще толком и вопросов формулировать не научились, так как предсказание Вавилона отнюдь не является выражением действительно рациональной систематики. Точно также нельзя сравнивать биологическую систематику (нахождение единого во многом) с законами природы (по Бергу, стр. 21, ссылающемуся на Пуанкаре, наука есть классификация и закон природы тоже есть классификация явлений); может быть между ними нет качественного отличия (хотя и это сомнительно), но количественное в смысле рационального описания и возможности предсказания — огромное, а значит есть возможность говорить о различной ценности достигнутого, если не достигаемого.

Задача Берга о доказательстве одинаковой потенциальной ценности наук крайне облегчена тем, что он математику и логику не считает за науки, а за методы приведения в порядок любых вещей, так как сами математика и логика никакими реальными вещами не занимаются. Здесь, конечно, в определении вещи говорит своя метафизика и в игнорировании мнения противников Берг проявляет именно то отсутствие терпимости, которое он так осуждает. Это, конечно, тем более удивительно, что Берг вполне терпимо относится к метафизике вообще, считает, что она работает наукообразно и что (стр. 110) метафизика есть учение, совершенно необходимое, ибо, как показывает опыт, каждый человек имеет сознательно или бессознательно свою метафизику.

Утверждение Берга, что математика и логика не наука, а метод, совершенно непоследовательно, так как он соглашается (стр. 65), что наука вообще оперирует абстракциями (иначе не пришлось бы обо всем говорить собственными именами), но вопрос, по его мнению, в степени абстрактности. Если все науки абстрактны, то математика есть абстракция абстракции. Значит, казалось бы, математика есть наука наук, т. е. высшая наука, а вовсе не нечто принципиально отличное от науки. Интересно, что последовательное приведение его идей о том, что науки касаются только реальностей, при том ограничении понятия реальности, которое Берг делает вместе со всеми, придется откинуть всю психологию (поскольку она не является физиологией органов чувств), а благодаря значительному элементу психологии в биологии и значительную часть биологии Этику и эстетику он считает необходимыми (стр. 111) или в метафизике, или же к нормальным дисциплинам наравне с логикой и математикой.

Утверждение, что математика и логика не имеют содержания, есть выражение номиналистической метафизики. Здесь Берг несомненно стоит на полпути; на основании критики теории естественного отбора (в номогенезе) он приходит к заключению (стр. 99), что жизнь в процессах размножения существует некий метафизический принцип добра и (стр 100) единственно наличие этических поступков заставляет нас верить в то, что существует Абсолютное добро, осуществляющее благо путем инстинкта. В то же время ему, очевидно, совершенно недоступно представление некоторых математиков, например, Эрмита, о реальном существовании математических функций. Берг, например, пишет (стр. 68): «Наивно думать было бы думать, что функции Кристэля существовали до Кристэля и потом были им открыты». Между тем, современное представление о процессе творчества, которое так добросовестно излагает Берг, и которое указывает (стр. 86) на какие-то таинственные, недоступные для нас сферы бессознательного, кажется, прямо заставляет признать, что мы не изобретаем истины, а в лучшем случае их открываем, а может быть истины, идеи прямо ищут воплощения и наконец его достигают. Смысл стихотворения А. Толстого «Тщетно художник ты мнишь» Берг понял (стр. 84) просто как утверждение об отсутствии нового в творчестве человека.

Но, помимо этой метафизической основы, Берг впал в другую, несравненно более грубую ошибку. По его мнению (стр. 89), математика есть не наука, а метод, позволяющий приводить в порядок при помощи знаков (символов) любое многообразие, независимо от его содержания. Если отбросить последние слова (независимо от его содержания), то это будет приложимо ко всем наукам. По существу же математика не есть учение о приведении в порядок, а учение о самом порядке — подобно эстетике (стр. 89);, у греков словом kosmos обозначались и красота, и порядок вселенной. Но эстетика есть учение только о тех порядках (рациональных системах, формах), которые имеют определенное физиологическое или психологическое значение, математике же не имеет этого ограничения; короче говоря, эстетика есть область перекреста математики и психологии.

Что касается третьего пункта терпимости в науке, то, во-первых, видимо, этот принцип непроводим, а, во-вторых, пожалуй, нецелесообразен. Если определить науку как планомерную организацию для проникновения в область неизвестного, то идеальная терпимость никогда не даст той остроты орудия, которая требуется и которая обусловлена искренностью и убежденностью, т. е. признанием того, что противник заблуждается. В отношении же самой терпимости, т. е. безразличному отношению ко всем возможностям, должна быть проявлена максимальная нетерпимость, так как терпимые люди — ни горячие, ни холодные, ни богу свечку, ни черта кочерга.

Интересно указание на «познавательный инстинкт» (стр. 55) — лишнее доказательство наличия идей, о чем, как это ни странно, писал Дарвин Уоллесу. Истинная наука внецелесообразна и, однако, приносит целесообразность, — не в этом ли лежит разгадка целесообразности организмов?