СМЕНА ПОРТРЕТОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СМЕНА ПОРТРЕТОВ

— Зи тэйбл, — говорила она терпеливым и монотонным голосом, — зи тэйбл. Зи чэр. Зи тэйбл. Зи чэр.

— Дзы тэйбл. Дзы чэр, — повторял ученик. — Чэр это стул, значит? Чэр. Чэр.

Потом она молча и вопросительно указывала на стол. Ученик начинал беспомощно моргать и тереть лоб.

— Как его? Черт! Вот сейчас помнил. А, дьявол! Ну еще на «т»… Ах!

Это повторялось за каждым уроком. Она знала, что еще через неделю этот пожилой, богатый человек, владелец нескольких домов и магазинов, скажет ей:

— Н-да. Поздновато, выходит, мне за изучение иностранного языка браться! Голова не в ту сторону работает. Придется нам, Софья Павловна, это дело бросить.

И придется бросить. А рассчитывая на этот новый урок, она собиралась взять на выплату меховую шубу. Значит, шубу тоже придется бросить. И ходить в старом пальто с собачьим воротником.

Уроки — тяжелый и неверный труд. Сегодня есть, завтра нет. Ученики так часто бывают тупы, непонятливы. Да, но зато связи. В ее маленькой комнатке висели портреты двух крупных деятелей Гоминдана с личными надписями. Оба были ее учениками. У нее занимались немецкий, датский, японский консула. От всех были портреты с личными надписями. Но развесить все портреты — просто не хватало стен. Маленькая комната Софьи Павловны сплошь была увешана фотографиями. На письменном столе стояли карточки ее братьев, оставшихся в России, и снимки дома с белыми колоннами, окруженного кудрявыми деревьями. Это был ее дом в деревне, откуда она бежала в лунную летнюю ночь… Хотя говорили, что это просто «крестьянский бунт» и через две недели все уляжется, но она захватила с собой фотографии и кое-какие драгоценности. Что-то ей говорило, что никогда больше она не увидит этого дома и тихой речки, и кудрявых деревьев, и дороги, бегущей мимо оврага. И действительно, никогда больше она не увидела всего этого, так же как и своей петербургской комнаты, снимок с уголка которой тоже стоял у нее на столе: кожаное уютное кресло и старинная лампа под круглым абажуром.

Вечером, после уроков, Софья Павловна читала, полулежа на кушетке и держа в руке с кольцами, французский роман в желтой обложке. Эти французские романы напоминали ей молодость и петербургскую гостиную. Иногда приходила приятельница Анна Дмитриевна и тогда они пили чай и жаловались на учеников, а, главное, вспоминали:

— Лили Червадзе… Ну, Боже мой, вы должны помнить Лили! Она училась в нашей гимназии… Потом она вышла замуж за этого, как его… за барона… еще такая длинная фамилия… Ну да, ну да, за барона Гагенхаузена.

— Ах, конечно, помню! У нее еще тетка была бывшая фрейлина, такая строгая старуха, прошлого века…

— Именно, именно! Старая дева, княжна… опять забыла фамилию. Но с этой теткой такие анекдоты бывали. Ухаживал за Лили один правовед…

Такие разговоры длились часами. Глаза приятельниц горели молодым огнем, за окном падал снег на деревянный забор и на харбинские, булыжником мощеные улицы… На круглом столе с плюшевой скатертью лежали французские романы в желтых обложках, лампа под зеленым абажуром бросала ровный свет на чашки с недопитым чаем, на корзиночку с печеньем, и этот уголок напоминал петербургскую гостиную с кожаными креслами. Диссонанс вносили только портреты, висевшие на стене: портреты крупных гоминдановских деятелей с чужими узкими глазами.

Насчет портретов первой сообразила Анна Дмитриевна. Когда город заняли японцы, она прибежала к Софье Павловне на другой же день, вечером.

— Вы с ума сошли, — говорила она, указывая на портреты, — их совершенно не время сейчас держать в комнате. У вас есть портреты каких-нибудь важных японцев? Бывшего японского консула? Ну вот видите! Я сегодня с утра уже развесила. У меня фотография одного крупного японца с личной надписью.

Портреты китайцев были запрятаны на самое дно сундука.

— Может быть, сжечь? — неуверенно говорила Софья Павловна.

— Не нужно, — отвечала практичная Анна Дмитриевна, — они еще могут пригодиться. Не навеки же японцы здесь засели!

Жизнь стала труднее. Японцы платили за уроки гроши, были тупы, непонятливы.

— Стору. Стуру, — говорил ученик, — стору.

И на лице его отражалось напряжение.

Анна Дмитриевна устроилась в школу учительницей и в праздники вместе с другими преподавателями низко кланялась висевшему в зале портрету «императора Пу-и». Вечером прибегала к Софье Павловне и жаловалась шепотом:

— Платят гроши, жалованье задерживают… Какие-то гимнастические упражнения для учителей ввели. Я человек немолодой, у меня сердце… Не могу я бегать наперегонки. Да и перед учениками неловко. К тому же эти идиотские церемонии с поклонением портрету! Впрочем, это чепуха. Мы, в конце концов, здесь гости. Сегодня одним хозяевам приходиться кланяться, завтра другим…

В Шанхае друзья сказали Софье Павловне:

— Послушайте, почему у вас эти японские хари над столом висят? Здесь японцы не в фаворе.

— Ах, Боже мой, какая я рассеянная! — говорила Софья Павловна, моргая близорукими беспомощными глазами, — я же хотела портреты китайцев повесить и вот перепутала…

Потом у Софьи Павловны появились новые портреты: фотографии двух малокровных девочек — детей крупного служащего французского муниципалитета, и портрет жены какого-то важного лица из французской трамвайной компании.

Анна Дмитриевна, которая приехала в Шанхай несколькими месяцами позже, смеясь, говорила:

— Ну вот, вы пошли по французской линии, а я по английской.

Анна Дмитриевна устроилась учительницей в английскую муниципальную школу.

По вечерам они по-прежнему часто сходились в маленькой комнатке Софьи Павловны, где на плюшевой скатерти лежали романы в желтой обложке, и опять говорили о Лили Червадзе и о ее тетке, бывшей фрейлине, и о том, что Арсеньевы закопали серебро под курятником, когда бежали, и что, можете себе представить, Коко со своим отрядом несколькими днями позже захватил эту деревушку, серебро откопали, и оно до сих пор цело у Арсеньевых! Лампа под зеленым абажуром бросала ровный свет на круглые чашки; синим, зеленым, лиловым светом вспыхивал на пальце Софьи Павловны последний непроданный бриллиант. Диссонансом в этот почти уголок Петербурга врывался лишь грубый женский голос, кричавший на лестнице:

— А кто за ими свет будет закрывать? Лакеев нет за кажным бегать!

Софья Павловна вздрагивала от отвращенья. Анна Дмитриевна продолжала ворковать о Коко и о серебре, делая вид, что не слышит. На улице поднимался ветер и в стекло жалобно стучали вырезные листья тропической пальмы.

Когда город оккупировали японцы, опять пришлось менять портреты на стенах. Анна Дмитриевна советовала на всякий случай снять со стены портрет служащего британского консульства — одного из учеников Софьи Павловны.

— Сегодня приходится одним хозяевам кланяться, завтра другим, — повторяла Анна Дмитриевна. — Мы люди беззащитные.

В школе, где работала Анна Дмитриевна, с новыми хозяевами завелись новые порядки. Теперь школа была в ведении японцев.

— Заставляют нас учить японский язык, — рассказывала, прибегая, Анна Дмитриевна, — я человек немолодой, куда на старости дет начинать! Скоро дойдем до поклонов портретам каких-нибудь там императоров. А знаете, милочка, мне сегодня мадам Павлюк сказала, что нас, эмигрантов, возможно, всех выселят в Нантао. Французская концессия самим японцам нужна.

Иногда, после длинного рабочего дня, после бесконечного калейдоскопа лиц учеников, с одинаковой настойчивостью повторявших чужие слова, Софья Павловна долго не могла заснуть. В стекло жалобно бились листья пальмы. Софья Павловна вспоминала все слухи, слышанные за сегодняшний день и, хотя чувствовала, что большинство из них ерунда, но все ж пугалась: а вдруг правда? За долгие годы привыкли кланяться то одним хозяевам, то другим, а у разных хозяев были разные нравы и повадки. За долгие годы привыкли к своей беззащитности, привыкли бояться верить слухам… Сегодня наверху французы, немцы, японцы. Завтра — китайцы, англичане, американцы.

Софья Павловна закрывала глаза, и перед ней опять бесконечным калейдоскопом мчались лица учеников и двигающиеся рты, повторявшие незнакомые слова. Завтра придет Анна Дмитриевна, и, пожаловавшись на дороговизну, на учеников, на жизнь вообще, они снова начнут вспоминать балы в морском корпусе и училище правоведения, и Лили Червадзе, и анекдоты с ее теткой — бывшей фрейлиной. В жизни этих одиноких старых женщин с бесконечной сменой портретов и хозяев, в их шаткой жизни, где не было ничего твердого, своего, а было все неверное, чужое, зависящее от каждой перемены ветра, — и от этого наполненной страхом и слухами, — воспоминания о навсегда ушедшем были нужны, как наркотик.

Этими воспоминаниями о прежнем «блеске» они поддерживали в себе чувство собственного достоинства, и чем больше унижений и щелчков приходилось переносить в настоящем, с тем большей страстностью они погружались в прошедшее.

Своими близорукими глазами они не умели разглядеть иного.