Последние годы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последние годы

Начало зимы 1902 г. Чехову опять пришлось жить в Ялте: мучил кашель и не пускал в Москву.

Жизнь однообразная, скучная. Болезнь, жалобы на ялтинскую скуку, тоска по жене, которая опять в Москве. Даже литературная работа — и та не радует Чехова.

«Я с удовольствием перестал бы быть в настоящее время писателем» — признается он жене. А в другом письме объясняет, что ничего не сообщает о рассказах, которые пишет, потому что «ничего нет ни нового, ни интересного. Напишешь, прочтешь, и видишь, что это уже было, что это уже старо. Надо бы чего-нибудь новенького, кисленького».

Но в этом признании и объяснение: не хочется быть писателем, потому что надо найти новую форму, иначе окажется, что он как литератор «уже отжил». А ведь «какая масса сюжетов», «как хочется писать», — признается он в другом письме. И эти восклицания как будто бы в полном противоречии с его рассуждениями о том, что надо перестать быть писателем.

Бюст А. П. Чехова. Фото-копия со скульптуры Коненкова. 1908 год. Из собр. Лит. музея при б-ке СССР им. Ленина

Два момента раскрывают нам противоречивость этих высказываний. Во-первых, обстановка, в которой он живет. Чехов так и заявляет: «не следовало бы мне в Ялте жить, вот что. Я тут как в Малой Азии». Во-вторых, боязнь повторений, страх впасть в шаблон. Когда был начат рассказ «Невеста», он говорил жене, что пишет на старинный манер, на манер семидесятых годов. И дальше: «пишу рассказ, но медленно, через час по столовой ложке, может быть оттого, что много действующих лиц, а может быть и отвык. Привыкать надо».

«Невеста» пронизана новым настроением для Чехова. Старой жизни пропета отходная. Наденька — невеста — идет навстречу новой жизни. Какой будет эта новая жизнь, и какой в ней станет Наденька — мы не знаем. Не знает и Чехов. Но никогда еще с такой ненавистью не говорил он о пошлости, как в этом предсмертном своем рассказе.

«Пахло жареной индейкой и маринованными вишнями, и Наде казалось, что так теперь будет всю жизнь без перемен, без конца». И оказалось, что «жареная индейка» убила в ней радость.

С шестнадцати лет она мечтала о замужестве — ей теперь двадцать три года. Вот Наденька осматривает свою будущую квартиру, которую ей приготовил жених Андрей Андреевич — этот бездельник, болтающий об искусстве и играющий на скрипке.

«Была гостиная с круглым столом, диваном и креслом, обитыми ярко голубой материей». Потом — «столовая с буфетом, потом спальня. Здесь в полумраке стояли рядом две кровати и похоже было, что когда обставляли спальню, то имели в виду, что всегда будет очень хорошо и иначе быть не может. В зале был блестящий пол, выкрашенный под паркет, венские стулья, рояль, пюпитр для скрипки. На стене в золотой раме висела большая картина: нагая дама и около нее лиловая ваза с отбитой ручкой».

— Чудесная картина, — проговорил Андрей Андреевич и из уважения вздохнул. — Это художника Шишмачевского.

А Наденька «ненавидела все эти комнаты, кровати, кресла, ее мутило от нагой дамы». Жених был счастлив, расхаживая по своей квартире, а невеста «видела во всем одну только пошлость, глупую, наивную, невыносимую пошлость».

В ее сознание неизгладимо врезались новые слова — их произнес чудак, над которым она привыкла ласково смеяться. А он пророчествовал: «От вашего города мало-помалу не останется камня на камне, — все полетит вверх дном, все изменится, точно по волшебству, и будут тогда здесь громадные великолепнейшие дома, чудесные сады, фонтаны необыкновенные, замечательные люди».

Чудак рисовал ослепительную картину будущего и в то же время набрасывал резкий очерк существующего. «Сегодня утром рано зашел на кухню, а там четыре прислуги спят прямо на полу, кроватей нет, вместо постелей — лохмотья, вонь, клопы, тараканы… То же самое, что было двадцать лет назад, никакой перемены… И никто ничего не делает. Мамаша целый день только гуляет, как герцогиня какая-нибудь, бабушка тоже ничего не делает, — невеста тоже и жених тоже ничего не делает.

Надя сделала выбор: от клопов, лохмотьев, тараканов, от безделья, сладких звуков жениховской скрипки, от пошлости будущей квартиры с картиной художника Шишмачевского она ушла в науку, в работу над осуществлением мечты о чудесных садах, фонтанах необыкновенных, замечательных людях, — она ушла в будущее.

“Три сестры”. Маша — народная артистка Республики О. Л. Книппер-Чехова

Для предсмертного Чехова эти новые настроения в его творчестве весьма знаменательны. Он избавился, наконец, от своей «нейтральности».

Еще так недавно — в самый разгар процесса Золя, выступившего в защиту невинно осужденного Дрейфуса, Чехов, хотя и разделявший вместе со всеми передовыми умами Европы уважение к Золя, говорил, что не дело писателей заниматься политикой — напротив, они должны всячески от политики обороняться.

С. Я. Елпатьевский (Елпатьевский Сергей Яковлевич (1854–1933). Беллетрист. Изданы три тома собраний его сочинений в изд-вах «Общая польза» и «Знание». Ялтинский домовладелец, он был ближе к Чехову в его предсмертные годы и оставил о нем воспоминания (см. книгу «Близкие тени» — Успенский, Михайловский, Чехов, Гарин — и «Литературные воспоминания», М. 1918)) отметил в своих воспоминаниях, что при разговорах об «острых и больных вопросах, давно стоявших перед «русской жизнью», лицо Чехова делалось усталым и скучным». Но вот «конфликты русской жизни» делались все острее и больнее. Надвигались события, которым суждено было вскоре всколыхнуть застоявшуюся русскую жизнь. Елпатьевский говорит, что это была пора, когда стала проходить русская скука, и равнодушие Чехова к общественным вопросам сменилось глубочайшим к ним интересом.

Оказалось, что Чехов, по наблюдениям того же Елпатьевского, «читая газеты, искал в них не проявления скуки, хмурости и сумеречности русской жизни, а факты подъема и роста оппозиционного настроения России». В нем исчезла прежняя мягкость и терпимость к людям, стоявшим у кормила власти. Они уже стали для Чехова «мерзавцами, прямо мерзавцами! Да Вы еще не знаете, что они за подлецы!» — восклицал он.

Конечно, не следует делать вывода о ясно осознанном политическом мировоззрении Чехова. Не может быть речи и о революционных настроениях Чехова. Усердный читатель зарубежного «Освобождения», издававшегося ренегатом от социализма Струве, Чехов не шел в своих идеалах дальше конституции. Но вместе с тем каторжный быт Сахалина, инцидент с удалением М. Горького из Академии, погромная политика русского правительства, юдофобские статьи «Нового времени», расправа с бастующими студентами и все то, что либеральный Елпатьевский назвал «конфликтами русской жизни», не могло пройти бесследно для Чехова. Ему стало ясно, что нельзя быть только «свободным художником».

Свою последнюю пьесу «Вишневый сад» Чехов хотел написать так, чтобы она звучала бодростью. Поэтому он и задумал ее как комедию, почти как фарс.

«Следующая пьеса, какую я напишу, будет непременно смешная, очень смешная, по крайней мере по замыслу». (Из письма к О. Л. Книппер 7 марта 1901 года.) И еще: «Минутами на меня находит сильнейшее желание написать для Художественного театра четырехактный водевиль или комедию».

Эти мечты упорны: 18 декабря 1901 года в письме к жене мы опять читаем: «Я все мечтаю написать смешную пьесу, где бы чорт ходил коромыслом». Но только летом 1902 года этим упорным мечтам было дано конкретное содержание: Чехов набрасывал план «Вишневого сада».

Этим летом Чехов задержался в Москве — болела О. Л. Книппер, некоторое время находившаяся между жизнью и смертью, и Чехов при ней был неотлучно. Однажды, чтобы чем-нибудь развлечь жену, Антон Павлович показал ей маленький кусочек бумаги, на котором было написано заглавие: «Вишневый сад».

Когда Ольге Леонардовне стало легче, Чехов предпринял небольшое путешествие по Волге и Каме вместе с С. Т. Морозовым, в имении которого, близ Перми, он гостил некоторое время.

Затем он вернулся в Москву и принял приглашение К. С. Станиславского на все лето поселиться в его имении Любимовка — в двадцати пяти верстах от Москвы.

Здесь Чехов продолжал разрабатывать план новой пьесы. К. С. Станиславский вспоминает, что некоторые обитатели Любимовки послужили Чехову как бы моделями для персонажей «Вишневого сада»: чудачка англичанка, служившая бонной, воплотилась в Шарлотту, чертами какого-то молодого студента воспользовался А. П. для Пети Трофимова, были здесь и «оригиналы» Епиходова и Яши.

Начать пьесу Чехов предполагал с конца 1902 года. Он писал из Ялты в декабре, что замыслил «Вишневый сад» в трех актах. Устанавливается, что центральной фигурой пьесы явится старуха.

За центральной фигурой — старухой (об этом в письме к В. Ф. Комиссаржевской: «в этой пьесе центральная роль старухи») начинают вырисовываться другие образы. И прежде всего — образ «глупенькой». «Глупенькая» предназначается Книппер. «Ты будешь играть глупенькую». «Твоя роль — дура набитая. Хочешь играть дуру, добрую дуру?»

К началу марта, когда и «бумага разложена и название написано», «доброй дуре» дано имя. «Ты будешь Варвара Егоровна или Варя, приемыш двадцати двух лет». Это — роль комическая. Но возникает и другой комический образ, по своему значению не менее важный, чем образ старухи. Это — роль, предполагавшаяся Станиславскому. «У Станиславского роль комическая». Поясним, что эта «комическая роль Станиславского» — роль Лопахина.

В середине марта Чехов начал писать. Дело шло туго. «А пьеса, кстати сказать, мне не совсем удается. Одно главное действующее лицо еще недостаточно продумано и мешает, но к Пасхе, думаю, это лицо будет уже ясно и я буду свободен от затруднений».

Автора заботили не только общие вопросы композиции, но и количество актов: «В. С.» я хотел сделать в трех длинных актах, но могу сделать и в четырех, мне все равно, ибо три или четыре акта — пьеса все равно будет одинакова». И количество действующих лиц: «…стараюсь делать, чтобы было возможно меньше действующих лиц: этак интимнее».

Могила А. П. Чехова на Новодевичьем кладбище в Москве

Но главным образом заботит его вопрос об исполнителях и, в первую очередь, об актрисе для роли старухи: «А вот кто будет играть старуху? Кто?» И 11 апреля он вновь спрашивает О. Л. Книппер: «Будет ли у вас актриса для роли пожилой дамы в «В. С»? Если нет, то пьесы не будет, не стану писать ее».

Пьеса, начатая в середине марта 1903 года, в первой своей редакции была закончена 26 сентября, то есть через шесть месяцев. В этой первой своей редакции она была сделана как веселая, легкомысленная комедия с двумя центральными ролями: «старухи» (Раневская) и «комической ролью для Станиславского» (Лопахин). Кроме того, мы знаем, что образ Вари был задуман опять-таки в комических очертаниях.

Но этот замысел в дальнейшем процессе работы претерпел сильнейшие изменения. Закончив черновик, Чехов приступает к его переписке, которая тянется необыкновенно долго. 9 октября переписка все еще не кончена. Оказывается, что за это время он дважды переписывал пьесу набело, меняя и переделывая. Только 14 октября он телеграфирует: «Пьеса уже послана». Она была послана в театр, а жене Чехов переслал особый конвертик, в который вложил записку с распределением ролей.

По окончании работы над пьесой, Чехов пришел к выводу, что «хотя вышла не драма, а комедия, местами даже фарс», но что в пьесе в целом, «как она ни скучна», есть «что-то новое». Между прочим, маленькая деталь в оценке этой новизны приема. «Во всей пьесе ни одного выстрела, кстати сказать».

«Новое» заключается, однако, конечно не в этом отсутствии выстрелов: оно в своеобразном сочетании гротескно комического с лирико-драматическим. Но это сочетание не всегда кажется органическим, естественно вытекающим из существа пьесы. «Вишневый сад» не избавлен от двупланности, от несглаженных противоречий. Как, в самом деле, оправдать определение автора «В. С.», как комедии, «местами даже фарса», с глубокой драматичностью целого ряда моментов, хотя бы в сцене прощания Гаева с Раневской, несмотря на «веселость», как полагал Чехов, всего четвертого акта?

Но Чехов не замечает противоречий. Убеждая Немировича-Данченко в том, что Аня «Вишневого сада» не похожа на Ирину «Трех сестер» хотя бы потому, что «Аня ни разу не плачет», и доказывая, что у него в пьесе «нет плачущих», Чехов ошибался. У него не только есть ремарки, указывающие на то, что персонажи говорят «сквозь слезы», но у него есть и прямые указания о нескрываемых слезах и рыданиях. И все-таки Чехов был убежден, что вышла у него «не драма, а комедия, а местами даже фарс».

Наконец, пьеса после целого ряда переделок была отослана в Художественный театр, а в декабре и сам Чехов приехал в Москву. Он усердно посещал репетиции, но О. Л. Книппер свидетельствует, «что дело не ладилось — режиссеры с автором никак не могли понять друг друга».

Первое представление состоялось 17 января 1904 года.

Премьерой «Вишневого сада» воспользовались для того, чтобы организовать чествование Чехова, под предлогом двадцатипятилетия его литературной деятельности.

А он вообще был против юбилеев и уверял, что его собственный будет еще не скоро. Он даже отказался быть в театре. За ним поехали и привезли его только к третьему акту. О. Л. Книппер говорит, что в этот вечер не было чистой радости. Было беспокойно, в воздухе висело что-то зловещее.

И К. С. Станиславский в свою очередь свидетельствует, что Чехов не был весел. «Когда после третьего акта он, мертвенно-бледный и худой, стоял на авансцене, не мог унять кашля, пока его приветствовали с адресами и подарками, у нас болезненно сжималось сердце. Из зрительного зала ему крикнули, чтобы он сел. Но Чехов нахмурился и простоял все длинное и тягучее торжество юбилея, над которым он добродушно смеялся в своих произведениях. Но и тут он не удержался от улыбки. Один из литераторов начал свою речь почти теми же словами, какими Гаев приветствует старый шкаф в первом акте:

«Дорогой и многоуважаемый… (вместо слова «шкаф» литератор вставил имя Антона Павловича)… приветствую вас» и т. д.

Антон Павлович покосился на меня, — исполнителя Гаева, — и коварная улыбка пробежала по его губам. Юбилей вышел торжественным, но он оставил тяжелое впечатление. От него отдавало похоронами. Сам спектакль имел лишь средний успех и мы осуждали себя, что не сумели с первого же раза показать наиболее важное, прекрасное и ценное в пьесе…». И Чехов удостоверял: «Вчера шла моя пьеса, настроение поэтому у меня неважное».

Чехов уезжал из Москвы в дурном настроении. Подарки, которые он получил на юбилее, его радовали мало. Он недоумевал, глядя на кустарные изделия в старинном русском духе и жалел, что никто не догадался подарить ему простых удочек.

Из Ялты он писал О. Л. Книппер резкие строки о «погубленной пьесе» и о том, что К. С. Станиславский и Вл. И. Немирович-Данченко прочли в ней то, чего он сам не писал. Ему продолжало казаться, что «Вишневый сад» только веселая комедия. Толкование пьесы Художественным театром как драмы русской жизни было ему непонятно.

Здоровье его делалось все хуже и хуже.

Его постоянный врач в Ялте И. Альтшуллер в своих воспоминаниях отмечает, что именно в этом году болезнь особенно шагнула вперед. «Все реже возвращалось хорошее настроение и все чаще я заставал его одиноко сидящим в кресле и в полулежачем положении на диване с закрытыми глазами без обычной книги в руках. Начавшаяся война его очень волновала. Работал он в это время немного и только урывками, а планов было много, и это огорчало его».

Как принял Чехов войну с Японией?

Как известно, война была непопулярной в широких кругах русского общества. Но Чехов на первых порах отнесся к событиям чисто по-обывательски. Когда-то, за девять лет до войны, он писал по поводу перехода к России Порт-Артура следующее: «Мне кажется, что с этим незамерзающим портом (то есть Порт-Артуром) мы наживем себе массу хлопот. Он обойдется нам дороже, чем если бы мы вздумали завоевать всю Японию». Почти пророчество. Но вот началась война, в которой Порт-Артур сыграл немаловажную роль, и Чехов пишет: «Погода в Ялте теплая, мартовская. На улицах шумят по случаю войны. Все чувствуют себя бодро, настроение приподнятое и если будет то же самое завтра, и через неделю, и через месяц, то японцам не сдобровать». (Из письма к Харкевич, 31 января 1904 года.)

«Наши побьют японцев, в этом я уверен», — читаем мы и в письме к О. Л. Книппер. И ей же пишет он, что ее родственники вернутся после победоносной войны в чинах и орденах.

Война затягивалась, не могло быть и речи о ее скором конце, а тем более о поражении Японии. Чехов начинает серьезнее относиться к развертывающимся на Дальнем Востоке трагическим событиям. Он изучает войну и это делает с такой же добросовестностью, с какой в свое время штудировал вопросы, связанные с колонизацией преступников или стенограммы по делу Дрейфуса-Золя. Выписывает все газеты, в том числе даже «Правительственный вестник», и с огромным вниманием читает все специальные статьи. Он уже сознает, что война будет достаточно длительной и очень тяжелой. Тогда в нем возникает решение ехать на Дальний Восток, но не корреспондентом, а непременно врачом.

Эта последняя зима в Ялте была очень тягостной. Здоровье Антона Павловича настолько ухудшилось, что врачи послали его в Москву.

Совсем расхворавшимся он приехал в Москву в мае. Ходить не мог, несколько недель пролежал в постели. Ясно сознавал грозящую опасность: Н. Д. Телешеву, пришедшему его навестить, сказал, что «едет умирать», — доктора посылали его за границу, где, в Берлине, он должен был посоветоваться о дальнейшем курсе лечения у знаменитого Эвальда.

5 мая Антон Павлович вместе с женой выехал в Берлин. Эвальд послал его в Шварцвальд на курорт Баденвейлер. Здоровье его, вначале улучшившееся, стало опять сдавать и настолько, что хозяин виллы, где жили Чеховы, испугавшись возможной катастрофы, предложил им покинуть его дом.

Антон Павлович умер в ночь на 2 июля. Последний его день прошел так. После трех тяжелых, тревожных дней ему к вечеру 1 июля стало легче и он попросил Ольгу Леонардовну прогуляться по парку. Когда же она пришла, Чехов стал беспокоиться, почему она не идет ужинать. Жена отвечала, что гонг еще не прозвонил.

Гонг, как оказалось после, они прослушали и Антон Павлович начал придумывать рассказ, описывая «необычайно модный курорт, где много жирных банкиров, здоровых, любящих хорошо поесть, краснощеких англичан, американцев, и вот все они, кто с экскурсии, кто с катания, кто с пешеходной прогулки, — одним словом отовсюду, собираются, мечтая хорошо и сытно поесть после физической усталости. И тут вдруг оказывается, что повар сбежал и ужина никакого нет, — и вот как этот удар по желудку отразился на всех этих избалованных людях».

Антон Павлович импровизировал этот рассказ во вкусе Антоши Чехонте, а Ольга Леонардовна, прикурнувши на диване, после тревоги последних дней, от души смеялась. Ей и в голову не могло прийти, что через несколько часов она будет стоять перед телом Чехова.

В начале ночи Чехов проснулся и в первый раз в жизни сам попросил послать за доктором. Ольга Леонардовна вспомнила, что в отеле живут знакомые русские студенты — два брата, и попросила одного из них сбегать за доктором, а сама пошла колоть лед. Пришел доктор. Чехов сказал ему по-немецки: «я умираю». Положили лед на сердце.

«На пустое сердце льда не кладут», — отозвался Чехов. Доктор велел выпить шампанского. Чехов взял стакан и сказал:

«Давно я не пил шампанского».

Улыбнулся, выпил весь стакан до дна, повернулся на бок и вскоре навсегда уснул (В Баденвейлере по инициативе немецких властей был поставлен в 1908 году памятник Чехову — работы русского вице-консула во Франкфурте — Шлейфера. В первые же дни мировой войны этот памятник под влиянием шовинистических настроений, переживаемых Германией, был уничтожен. Бронза бюста пошла на «военные нужды»).

Тело его было перевезено в Россию. Везли через Петербург, и тут пошлость, неутомимым врагом которой был Чехов, отомстила ему, как писал М. Горький, «скверненькой выходкой — положив его труп, труп поэта, в вагон для перевозки устриц».

И было вообще что-то нелепое в этой сутолоке, которая началась на петербургском вокзале. Час прихода поезда с прахом не был известен, и на перроне собрались немногие — представители литературы почти отсутствовали.

В Москве — иная картина. Здесь все было подготовлено к встрече траурного поезда. На особый комитет, образовавшийся во главе с В. А. Гольцевым при редакции «Русской мысли», редактором беллетристического отдела которой состоял Чехов в последние два года его жизни, была возложена организация похорон.

И похороны Чехова — памятный в истории Москвы день. Впечатление, оставленное известием о кончине Чехова, было потрясающее. Словно каждый переживал личное горе.

Чуть не с рассвета стала готовиться Москва к встрече праха Чехова.

С пяти часов утра по улицам, ведущим из города к Каланчевской площади, начали подъезжать фуры с бесчисленными венками и цветами. Платформа Николаевского (теперь Октябрьского) вокзала обратилась в оранжерею.

В шесть часов утра платформа начала наполняться. С первым дачным поездом прибыли студенты Сельскохозяйственного института — полным составом.

Собрались писатели, бывшие в Москве, артисты Художественного, Малого и других театров.

Гроб Чехова подняли студенты и на руках несли его до самого кладбища. В Новодевичьем монастыре — подле могилы отца — была приготовлена могила Антону Павловичу.

Когда гроб опустили в землю, тысячная толпа пропела «Вечную память».

Небо, хмурившееся еще с утра, стало заволакиваться тучами. К пяти часам вечера пошел мелкий дождь.

На могиле быстро вырос целый холм венков и цветов…