7. НОЧНЫЕ ДОПРОСЫ ПРОДОЛЖАЮТСЯ
7. НОЧНЫЕ ДОПРОСЫ ПРОДОЛЖАЮТСЯ
Ночные допросы продолжались. Иногда с перерывами, иногда один за другим, беспрерывно.
Однажды мне пришла в голову мысль, которую я высказал вслух.
— Гражданин следователь, — сказал я, — до ареста я читал Советскую Конституцию, и, если не ошибаюсь, есть в ней параграф, гарантирующий защиту иностранным гражданам, подвергшимся преследованиям за национально-освободительную борьбу. Думаю, я отношусь к этой категории лиц. Всю свою жизнь я посвятил национальному освобождению своего народа и в Вильнюс прибыл из-за преследований нацистов — врагов еврейского народа. Если бы я остался в Варшаве, немцы, без сомнения, казнили бы меня одним из первых. По Конституции я в Советском Союзе должен получить убежище, а не сидеть в тюрьме.
Следователь до сих пор вел себя тихо, спокойно и вежливо, но тут лицо его — от моей наглой декларации — пошло пятнами. Он буквально вышел из себя. Никогда я не видел его таким сердитым. Последние остатки вежливости испарились. Он грохнул кулаком по столу и заорал:
— Что, Сталинскую Конституцию вы мне цитируете? А знаете, как вы себя ведете? Вы себя ведете, как тот международный шпион, бешеный пес и враг человечества — Бухарин! Да-да, вы делаете буквально то же, что делал Бухарин. Он находил какое-нибудь место в сочинениях Маркса и говорил: «Видите, я был прав. Так писал Маркс». Но Сталин учит, что нельзя опираться на вырванные из контекста фразы. Иначе вместо доказательств получается большое надувательство. Да, имеется в Конституции такой параграф, но имеется и много других, и все их надо видеть в целом. Слышите? — продолжал греметь сердитый голос следователя. — Умник нашелся, цитирует Конституцию и этим хочет убедить меня. — Следует ругательство. — Вот!
Я поразился его бурной реакции. Никак не мог понять, почему следователя вывел из себя именно этот наивный, пожалуй, даже слишком наивный, вопрос. Не мог он, что ли, ответить спокойно: «Этот параграф на вас не распространяется». Но он не только кричал и стучал кулаком по столу, подвергая опасности графин; в ту ночь следователь впервые выругался матом, и это сразу уменьшило в моих глазах значение поднятого вопроса о параграфе Конституции. Я сказал следователю, что процитировал не обрывочное предложение, а целый параграф, который может быть рассмотрен отдельно от других параграфов. По существу вопроса я спорить больше не стал. Чем мог этот спор помочь мне? Но с грубыми ругательствами я решил не мириться и сказал следователю:
— Еще я читал, гражданин следователь, что советский закон запрещает употребление ругательных слов, и попрошу в разговоре со мной их больше не применять. Я арестованный, моя судьба в ваших руках, но оскорблять меня вы не должны.
— Не будьте таким гордым, — почти слово в слово повторил следователь ответ своего коллеги из управления НКВД на просьбу не тыкать, но до конца следствия он так и не матерился больше. Взрывов негодования было еще немало, но при всей их грубости они не сопровождались ругательствами. Иногда «пережитки прошлого» помогают.
В одну из ночей я задал следователю другую задачу — тоже наивную, тоже юридическую и тоже из чисто спортивного интереса.
— Гражданин следователь, — сказал я, — вот вы утверждаете, что моя сионистская деятельность в Польше была преступной с точки зрения советского закона и поэтому я предстану перед судом. В настоящий момент не буду говорить о существе проблемы, так как это вопрос веры и я верю, что действовал на благо своего народа. Мне хотелось бы затронуть юридическую сторону проблемы. Вы тоже юрист и, уверен, поймете меня. Я действовал в Польше, и там моя деятельность была абсолютно легальной. Ни один из законов страны не запрещал нашей официально признанной деятельности. Теперь я нахожусь в Советском Союзе, и на меня распространяются законы этой страны, но как они могут быть применены ретроактивно к действиям, совершенным в прошлом? В юриспруденции существует важное правило: не подлежит наказанию человек за действия, совершенные на территории, где в момент их совершения они не считались незаконными. Можно предположить, что это правило признается и советской юриспруденцией. Как же можно привлечь меня к ответственности за действия, совершенные в прошлом?
На этот раз вопрос не рассердил следователя. Напротив, у него даже улучшилось настроение. Он улыбнулся и сказал:
— Ваша юриспруденция может только рассмешить нас. Известно вам, Менахем Вольфович, по какой статье Уголовного кодекса вы обвиняетесь?
— Нет, не известно.
— Вы обвиняетесь по 58 статье Уголовного кодекса Российской Советской Социалистической Республики. Знаете, о чем говорится в этой статье? Знаете, кто ее сформулировал?
— Нет, не знаю.
— А стоило бы. В 58 статье говорится о контрреволюционной деятельности, измене и диверсии, и сформулировал ее сам Владимир Ильич Ленин.
— Но как может эта статья распространяться на действия, совершенные в Польше?
— Ну и чудак же вы, Менахем Вольфович! 58 статья распространяется на всех людей во всем мире, слышите? — во всем мире. Весь вопрос в том, когда человек попадет к нам или когда мы доберемся до него.
Хотя я уже попал к ним и они добрались до меня и уже применили — не в теории, а на практике — 58 статью, слова следователя заставили меня содрогнуться. Много дней не выходил у меня из головы этот чистосердечный, поразительный ответ, переворачивающий вверх дном все понятия цивилизованного человека о правосудии. Значит, существует в мире страна, Уголовный кодекс и прежде всего статья о контрреволюционной деятельности которой распространяется на каждого из двух с половиной миллиардов жителей земного шара! А кто не занимается контрреволюционной деятельностью? Может быть, коммунисты, труженики, которые с риском для жизни борются за революцию? В Лукишках и в концлагерях я встречал польских коммунистов, которые боролись в подполье, которых из года в год в канун Первого мая брали под арест, которые много лет провели в тюрьмах, — и вот пришел день, когда к ним была применена 58 статья. Они защищались: «Во имя коммунизма, во имя победы революции я сидел в тюрьме капиталистической Польши, вы можете это проверить, я могу привести свидетелей, как же вы обвиняете меня в контрреволюции?» Следователи смеялись: «В тюрьме ты сидел, предатель? Скажи, сколько времени сидел?» «Три года, пять лет, семь лет», — отвечали несчастные. «А что случилось после этого?» — продолжали следователи выпытывать у коммунистов-«контрреволюционеров». Те отвечали с поразительной наивностью: «После этого я продолжал на свободе бороться за революцию». «Значит, — кричали следователи, — тебя освободили из тюрьмы?» — «Да, по окончании срока, в соответствии с приговором, меня выпустили из тюрьмы». — «Ну и лгун же ты. Был верным коммунистом, а капиталистическая полиция выпустила тебя из тюрьмы? Кому сказки рассказываешь? Кого хочешь с толку сбить своими «сроками»? Будь ты настоящим коммунистом, тебя после нескольких лет не выпустили бы из тюрьмы. Тебя освободили за обещание выдать польской тайной полиции преданных коммунистов! Думаешь, мы этого не знаем? Теперь рассказывай правду, рассказывай все!»
Та же участь ожидала защитников коммунистов — многие адвокаты, зачастую с мировым именем, защищавшие коммунистов в судах Польши и Литвы, были при советской власти привлечены к ответственности по 58 статье. Адвокаты защищались: «Как можно обвинять нас в контрреволюции? Ведь все свое время и энергию мы отдавали защите коммунистов от капиталистического полицейского режима». Следователи НКВД смеялись: «Коммунистов защищали? Кому байки рассказываете? Кто разрешил бы вам защищать коммунистов в капиталистическом суде, если бы вы не сотрудничали с тайной полицией? Ваше выступление в суде неопровержимо доказывает, что вы были агентами тайной полиции и выдавали ей преданных коммунистов».
Несчастным нечего было возразить.
Но самое жуткое во всей этой истории с коммунистами и их защитниками, попавшими в руки НКВД, не в обвинениях, а в том, что следователи в данном случае не лгали себе. Они были уверены, что у них верные доказательства, не предположения, а неопровержимые факты. Снова один мир противостоял другому, и в бездну между мирами снова низвергались факты и правда. В мире НКВД, как правило, политического преступника, который «хуже убийцы десяти человек», по истечении срока заключения не освобождают. В этом мире нет адвоката, не связанного с преследователями и обвинителями своего подзащитного. Как же может поверить воспитанник, выкормыш НКВД, что в другом мире, да еще в мире «гнета и притеснения», срок заключения кончается и заключенный, политический или уголовный, выходит на свободу? Как может он поверить, что там защитник, отстаивая своего клиента, выступает против тайной полиции, против ее порочных методов, против прокурора, против правительства? Два мира, разделенных глубочайшей пропастью, бездной, над которой носится дух 58 статьи Уголовного кодекса СССР, страны, призывающей: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Однажды на допросе следователь спросил:
— Какие связи были у вас с польской тайной полицией?
Я ответил мгновенно и инстинктивно:
— Я отвергаю этот вопрос, гражданин следователь.
— Как это вы отвергаете вопрос? — спросил следователь. — Вы обязаны отвечать на любой мой вопрос.
— Можете записать в протоколе, гражданин следователь, что я отказался отвечать и объясню свое поведение в суде.
— Вы не имеете, никакого права отказываться отвечать на вопросы. Кстати, это же очень простой вопрос: «Какие связи были у вас с польской тайной полицией?»
— Это оскорбительный вопрос, гражданин следователь. Я уже сказал, что ради своей веры готов принять любые муки, но оскорбления, пока это в моих силах, не потерплю. Я трудился на благо своего народа и не имел ничего общего ни с какой тайной полицией. Я сидел в польской тюрьме, и однажды начальник полиции даже грозил отправить меня в концлагерь Береза-Картуски, если не прекратятся демонстрации против британской политики. И после всего этого меня просят рассказать о моих связях с польской полицией?
Следователь рассмеялся:
— Видите, у вас была связь с польской тайной полицией. Вы сами только что сказали, что с вами беседовал начальник варшавской полиции.
— Раз так, гражданин следователь, напишите, пожалуйста, в ответе: «Начальник варшавской полиции вызвал меня в 1939 году и грозил отправить в концлагерь Береза-Картуски».
Следователя не покидало приподнятое настроение.
— Странный вы человек, Менахем Вольфович, ударились в свое геройство. Я не откажусь от своего вопроса, а вы обязаны мне ответить. Я напишу в ответе: «У меня не было связи с польской тайной полицией», но не думайте, что суд вам поверит.
— Ладно.
На одном из допросов следователь предложил мне вопрос в утвердительной форме:
— Мне ясно, что вы остались здесь по поручению своей организации для проведения контрреволюционной деятельности.
— Несколько дней назад я рассказал вам, гражданин следователь, что из Каунаса пришли на мое имя и имя жены laisser-passer и визы в Эрец Исраэль… Мы собирались туда, и этому помешал только мой арест. Эти факты можно в любую минуту проверить, и они ясно доказывают, что никто меня здесь не оставлял и я не собирался здесь оставаться. Мои намерения были совсем иные.
— Значит, вы планировали бегство из Советского Союза, — отчетливо выдавил каждое слово следователь. — Бегство из Советского Союза — это очень серьезное преступление, и вы понесете заслуженное наказание.
Когда я рассказал об этом диалоге соседям по камере, мы трое покатились со смеху. Смех был такой громкий, что разбудил охранника за железной дверью.
Охранник со стуком открыл окошко и громко крикнул:
— Вижу, вам здесь очень весело. Хотите, добавлю кое-что к вашему веселью?
Мы замолчали. Когда окошко закрылось, бывший офицер сказал:
— Он тоже прав. НКВД всегда прав. Остался в Советском Союзе — совершил преступление; хотел уехать из Советского Союза — совершил преступление. Тот не преступник, кто на свет не родился!
После одного допроса, когда был уже подписан протокол, следователь сказал мне:
— Завтра вы встретитесь с близким вам человеком. Будет очная ставка.
— С кем? — поспешно спросил я.
— Увидите завтра. Привыкайте не задавать лишних вопросов.
В эту ночь не спалось, и днем я не находил себе места. Капрал с обычным усердием готовил уроки, я только задал ему несколько вопросов, но ответы выслушал невнимательно. Он и бывший офицер поняли меня и оставили наедине с моими мыслями и переживаниями.
С кем мне хотят устроить очную ставку? Почему следователь не сказал, кто этот «близкий человек», с которым я встречусь? Может быть, они арестовали… мою жену? От этой мысли я не мог уже избавиться. «Нет, не может быть, — говорил я себе, шагая от окна к двери. — Наверняка это так, — шептало сердце на обратном пути, от двери к окну. — Нужно свыкнуться с этой мыслью, что делать? Мы не единственные, чья жизнь разрушена мировой бурей, — успокаивал я себя. — Но почему? Почему? Почему она должна страдать из-за меня? Ладно, я — другое дело: я всегда искренне призывал к самопожертвованию и теперь, столкнувшись со страданиями и муками, жаловаться не стану. Но почему и она должна оказаться в этой дыре, почему? И как она будет здесь жить? Как будет жить в тюрьме со своей болезнью, без лекарств? — снова накатывалась волна страха. — А может быть, она все же не арестована и находится среди друзей? — возвращалась мысль к исходной точке. — Боже милостивый, почему так тянется день? Когда начнется очная ставка? Когда я все узнаю?»
Взволнованная память воскрешает те далекие дни — дни радости и надежды. Вспоминается день, когда я впервые увидел семнадцатилетнюю девушку и сердце сказало: «Это твоя будущая жена». Назавтра я покинул город, в котором встретил ее, в котором должен был учиться, и написал девушке письмо, всего одну строку: «Я видел вас один раз, но мне кажется, что знал вас всю жизнь». А потом — потом я сказал ей, что жизнь будет нелегкая, что денег всегда будет недоставать, что несчастья будут в избытке, и тюрьма тоже будет, потому что надо бороться за Эрец Исраэль. Она ответила, что не боится трудностей.
А потом я ждал ее на железнодорожной станции; она пришла из дому, а я, как обычно, — с публичной лекции. Отвез ее к себе. Отец и мать ее полюбили, а я назавтра же уехал — читать очередную лекцию. А потом пришло письмо от Учителя, от руководителя Бейтара: «Желаю вам всего, что пожелал бы своему сыну. В моей жизни было много плохих дней, но было и много хороших. Теперь я постарел и знаю, что лучшим был день, когда я надел кольцо на палец девушки…»
А потом свадьба. Старики счастливы, друзья искренне радуются, среди них — Зеэв Жаботинский. А потом — ни одного месяца, ни одной недели, ни одного дня покоя. Назавтра же — в Варшаву, организовать массовую эмиграцию, эмиграцию без сертификатов. И снова она одна, но не жалуется. Ведь я свое обещание, что будут трудности, выполнял, а она тоже выполняла свое обещание — не бояться трудностей, не опускать рук. А потом все рухнуло. Вспыхнула война. Нам пришлось покинуть Варшаву. Начались, странствия с рюкзаками за спиной, под градом бомб. Все она выдержала, но в момент передышки, в одном из местечек южной Польши, тяжело заболела. Я отвез ее к родителям, хотел оставить на некоторое время, но никакие увещевания не помогли: «Куда ты, туда и я». И снова в путь. Мы собирались выехать в Эрец Исраэль до закрытия «балтийского коридора», но сертификаты пришлось отдать товарищу, и она не жаловалась. «Ничего, — сказала она, — поедем в следующий раз». А потом надежда на выезд стала на глазах таять; все реальнее становился «шанс» попасть в тюрьму и расстаться на неопределенный срок. «Раз так, — говорил я в дни ожидания, — выполню свое обещание до конца: будет тюрьма». (Я думал о тюрьме другой, в Эрец Исраэль, но Лукишки — тоже тюрьма). И снова она не жаловалась, не уговаривала меня скрыться или бежать.
Все эти картины то появлялись, то исчезали. Душа радовалась им, но страх не уходил: «Арестовали или оставили в покое? А может быть, — глухо сменял один вопрос другой, — может быть, это очнаяставка с арестованным товарищем? Кого, черт побери, имел следователь в виду, говоря, что завтра встречусь с близким мне человеком?»
День прошел. Нам дали «ужин». Сокамерники потребовали, чтобы я съел свою порцию, так как для предстоящей ночи требуются силы. Я ждал сигнала отбоя и с еще большим нетерпением — вопроса: «Кто здесь на «Б»?» Услышав наконец долгожданный вопрос, я оделся со скоростью пожарного. Если бы можно было бежать в кабинет следователя! Но бежать нельзя: надо идти размеренным шагом, не слишком медленно и не слишком быстро. Не встретить бы в пути других заключенных и не потерять время на «поверни вправо» или «поверни влево». В эту ночь коридоры были свободны, и время ушло только на ходьбу. В комнате оказался только следователь.
— Садитесь, — сказал он.
Вспомнив его вчерашнее замечание, я не стал задавать вопросов.
— Вы, по-видимому, хотите знать, с кем встретитесь сегодня вечером, верно?
— Конечно хочу знать, гражданин следователь.
— Так подождите немного. Сейчас узнаете.
Черт…
Но ждать долго не пришлось. Дверь открылась, и в сопровождении другого следователя, тоже капитана НКВД, в комнату вошел доктор Яаков Шехтер.
Доктор Шехтер, один из руководителей краковских сионистов, известный оратор, был арестован в Вильнюсе за несколько недель до того, как я не откликнулся на «приглашение» Вильнюсского горсовета. До него один за другим были арестованы инженер Шескин и Давид Кароль, руководители Брит ахаял — крупнейшей организации ветеранов войны, пошедшей за Зеэвом Жаботинским. Позднее выяснилось, что после меня в Вильнюсе не был арестован ни один из видных деятелей движения и в конце концов всем им удалось совершенно законным путем — через Москву и Одессу — выехать в Эрец Исраэль. Надо полагать, что немалое значение имела здесь игра случая. Еще до моего ареста отца Давида Ютина вызвали в НКВД и сказали, что сын должен все время быть дома — за ним придут. Давид Ютин действительно прождал несколько дней, но за ним так и не пришли…
Очная ставка удивила доктора Шехтера еще больше, чем меня. Мне не известно было, для чего нас свели, но я знал, что он арестован; доктор Шехтер же ничего не знал о моем аресте, и вот я предстал перед ним во всем великолепии узника НКВД.
Следователи провели очную ставку, соблюдая все формальности. Они предупредили, что мы не имеем права разговаривать друг с другом и должны только отвечать на задаваемые вопросы. Но, несмотря на всю «церемонность», эта встреча между двумя арестованными представляла для НКВД незначительную ценность.
Следователи спросили каждого из нас по очереди, кто несет ответственность за визы, полученные до и после «революции» в Литве. После прихода советской власти визы для членов нашего движения поступали с ее ведома и согласия. Получение визы было абсолютно законно — пока ты на свободе. Если же ты арестован, виза — доказательство преступления: пытался бежать из Советского Союза и подбивал других…
На вопросы следователя я ответил, что визы из консульства в Каунасе (существовавшего некоторое время и при советской власти) поступали на мое имя, так как я в прошлом занимал пост руководителя Бейтара. Доктор Шехтер заявил, что визами занимался он. Оба мы повторили свои показания, их по всем правилам внесли в протокол, и очная ставка кончилась.
Для чего провели очную ставку, мне и до сегодняшнего дня не понятно. Неужели они думали, что мы будем валить друг на друга вину за «преступление» — страшное в глазах НКВД, похвальное в наших глазах — и товарищи-следователи смогут насладиться унижением арестованных?
Если они на это рассчитывали, их ждало разочарование. Но, возможно, проведение этой очной ставки было выполнением одного из канонов НКВД. Очная ставка является частью их метода. Иногда она приносит им пользу: один заключенный дает показания против другого. В таком случае радуется сердце следователя.
Кончилась встреча с Шехтером. Мы расстались взглядами: еще встретимся… еще взойдет солнце…