2. ВЛАСТЬ НКВД
2. ВЛАСТЬ НКВД
Вскоре мы подъехали к серому зданию в центре Вильнюса — управлению НКВД. Когда-то в длинных коридорах этого здания не умолкали голоса адвокатов, судей, подсудимых и полицейских: это был польский окружной суд. Осенью 1940 года отсюда словно ветром сдуло истцов, ответчиков и их адвокатов; остались, вернее — появились новые заключенные, стражники, судьи. Сцена нисколько не изменилась; сменились только действующие лица. И эта перемена более любых других символизировала, пожалуй, происшедший в нашей жизни революционный переворот.
В университете студенты-коммунисты часто пели песню, каждый куплет которой заканчивался словами «И судьями будем мы». В этой песне слышались одновременно глубокая вера и угроза страшной мести. Не думаю, чтобы эти бедные парни, идеалисты, всерьез намеревались стать судьями своих судей. Но они глубоко верили в возможность мести: наступит день, и судьи предстанут перед судом, тюремщики будут посажены в тюрьмы, а преследователи подвергнутся преследованиям. Это программа революции, хотя и не ее конечная цель. И вот этот день наступил. В здании, где польские судьи судили коммунистов, коммунисты судят польских судей. Однако многих моих несчастных сверстников, отчаянных борцов за коммунизм, эта месть не могла утешить: их прежние преследователи подверглись-таки преследованиям и судьи предстали перед новым судом, но сами-то они, приверженцы «нового мира» оказались не среди новых судей, они — на скамье подсудимых! Об их трагедии, равной которой нет в истории человечества, я еще расскажу. Я видел их восторг и видел их душевный надлом; я видел их на вершине счастья и видел в бездне человеческого отчаяния. В жизни я не видел более дикого восторга, более черного отчаяния, более глубокого падения.
С одним из новых судей, появившихся на «сцене справедливости», я столкнулся, едва переступив порог порогов советского государства — порог НКВД. Я сидел в обычной комнате у стола и читал о похождениях молодого Дизраэли. Вдруг в длинном коридоре послышались гулкие шаги, бесшумно открылась дверь, и я увидел двух арестовавших меня агентов и еще одного — нового. Нетрудно было догадаться: началось следствие.
Новый, оказавшийся следователем, сухо поздоровался, уселся за письменный стол напротив меня и спросил, как меня зовут (наверняка мое имя было ему известно). Я ответил. Второй вопрос касался раскрытой книги. Он не удовлетворился названием и попросил рассказать что-нибудь о ее авторе и содержании.
Это напоминало скорее не следствие, а дружескую беседу. Мы посмотрели друг на друга. Он глядел, моргая маленькими глазками, с пытливым интересом, характерным для людей его профессии; я был не первым подследственным, с которым он завязывал «дружескую беседу», а потом наносил неожиданный удар. Для меня же это был первый следователь НКВД, с которым меня столкнула жизнь. Передо мной открывался новый, полный таинственных загадок мир. Я знал, что за «изучение» этого мира взимается очень высокая «плата», но было какое-то удовлетворение в том, что я могу, хотя и в результате фантастических пертурбаций, познакомиться вблизи, изнутри с владыками царства НКВД, с их методами и стилем. Сидя напротив следователя, я чувствовал себя скорее не заключенным, а сторонним наблюдателем, учеником. Такова сила любознательности! Но далеко не все время пребывания в НКВД мне удавалось сохранять внутренний статус наблюдателя — часто оставался только статус заключенного. И все же но опыту могу сказать: в любых условиях стоит разбудить в себе любознательность, скрытую в каждом человеке. Даже если окажешься на дне жизни, в непроглядной тьме — открой пошире глаза и наблюдай, учись! Пока ты учишься, следователи-мучители не сумеют установить желанных им отношений: они «наверху», а ты — «внизу». Разговаривай с ними, как равный с равными. Тверди себе, что грубость и низость вокруг тебя есть одновременно и материал для познания, и тогда сумеешь выдержать испытание унижением и остаться человеком.
В ходе беседы-следствия я хотел понять характер своего следователя. Кто он, «чекист»? Типичный чекист, воспитанник школы, в которой преподают таинственные методы ломки человека? Как он будет меня допрашивать? Что он хочет вытянуть из меня?
Я не заметил ничего особенного ни во внешности, ни в поведении своего визави. Он был в гражданском сером костюме и при буржуазном галстуке. Похож немного на еврея, но быть в этом уверенным нельзя. Даже если его мать зажигала в канун субботы свечи, мне это не сулило никаких поблажек, но я много дал бы, чтобы узнать, верно ли мое предположение. Мой любопытный взгляд не ускользнул от следователя, он вдруг прервал беседу и сердито спросил:
— Почему вы на меня так смотрите?
Я вынужден был извиняющимся тоном ответить, что смотрел на него безо всяких задних мыслей.
— А вам известно, для чего вас сюда пригласили? — спросил он вдруг.
— Для чего пригласили? — переспросил я с удивлением.
— Да, я хочу знать, известно ли вам, для чего вас пригласили?
— Причина мне не известна, но я знаю, что меня не пригласили, а арестовали.
Я сделал ударение на слове «арестовали», а не на вежливом определении «пригласили».
— Кто сказал, что вас арестовали? — с упреком спросил следователь. — Никто вас не арестовывал. Я просто хотел с вами побеседовать. Я задам вам несколько вопросов. Если ответите искренне, как честный человек, тут же вернетесь домой. Кстати, вы женаты?
— Да.
— Сколько ей лет?
— Двадцать.
— Молодая. Наверняка ждет вас. Но не беспокойтесь, как только ответите на вопросы, вернетесь к ней. Вы должны считать себя свободным человеком, а не арестованным. Говорю вам еще раз: вы не арестованы, а приглашены на беседу со мной, и в вашей власти решить, вернетесь ли вы домой.
С совершенно естественным смехом в голосе я сказал:
— Для чего создавать иллюзии? Я знаю, что я арестованный и в качестве такового отказываюсь отвечать на вопросы.
Он все еще не хотел отступить и с растущим недовольством спросил:
— Кто сказал, что вы арестованы? С чего вы это взяли?
— Люди, которые привели меня сюда, сказали, что я арестован.
Он подскочил, словно ужаленный змеей.
— Что? Они сказали, что вы арестованы?
Он не стал ждать повторного подтверждения и, оставив дверь открытой, выбежал в коридор. Со своего места я заметил офицера, приглашавшего меня в горсовет, а потом услышал громкий голос следователя. Сквозь поток донесшихся до меня слов я ясно расслышал несколько загадочных ругательств, которые, как я позже узнал, пользуются правами гражданства в царстве тьмы, хотя формально они запрещены советским законом. (Видно, даже при всемогущей власти некоторые писаные законы отступают перед законами жизни. Да и как может русский человек, пусть ему даже поручено охранять закон, выражать свои чувства — в минуту ярости или в минуту радости — без матерщины?) Бедный чекист что-то ответил (до меня донеслось лишь несколько приглушенных слов), и следователь вернулся в комнату с полоской пены на губах.
Теперь стало ясно, для чего требовалась вся эта комедия с приглашением в горсовет, для чего агенты десять дней играли со мной в прятки: они решили арестовать и «ликвидировать» меня обычным путем. Они могли просто и открыто сделать это, но им хотелось скрыть от меня свои истинные намерения. Позднее я узнал, что не только меня наметили поймать в капкан с помощью невинного на вид «гражданского» приглашения. В большинстве случаев люди приходили во всякие там учреждения по приглашению, шли с тяжелым чувством, в надежде, что после разбора дела их отпустят домой. (Предупреждение Данте о надеждах, которые следует оставить, не украшает вход ни в одно вспомогательное учреждение советской секретной службы.) Эту первую (но не последнюю) иллюзию всеми силами стараются заронить в душу арестованного чекисты. Человек, сознающий, что он арестован органами НКВД, вряд ли поверит в серьезность обещания, что если раскажет правду, то сразу пойдет домой. Но человек, «приглашенный для беседы», человек, которого вежливо просят ответить на несколько вопросов, вполне может поверить такому обещанию. Желание уйти из рук любой секретной службы очень сильно, но ничто не может пойти в сравнение со стремлением вырваться из лап энкаведистов! Создатели науки НКВД знают, что обработку жертвы лучше всего начинать с использования этого инстинкта. Поэтому ордер на арест остается в деле, а факт ареста отрицается. Первый допрос — это «беседа», и «если расскажете правду — не то, что вам известно, а то, что следователь хочет услышать, — пойдете домой, вернетесь к своей семье».
Таков метод. Трудно сказать, к какому успеху он приводит. Тот, кто своими глазами видел возможности НКВД, почувствовал на себе работу «специалистов», не может понять, для чего столь мощной машине понадобился такой примитивный метод воздействия. Разве станет человек признаваться в приписываемых ему страшных преступлениях только потому, что следователь (вернее — «собеседник») обещал отпустить его на свободу (вернее — не лишать свободы)? Разве Наркомат внутренних дел так уж прославился частым и скорым освобождением арестованных или «приглашенных»? Тысячи людей «приглашались на беседы» и бесследно исчезали. Но какими бы примитивными и детскими ни называли эти «приглашения» и «обещания», в них все же есть какая-то логика, утвердившаяся система. Дело в том, что, когда появляется у человека надежда, он отказывается видеть опыт других, он всегда считает себя исключением: «Может быть, у меня все же есть шанс?»
Лишь испытав на себе эту систему, можно понять смысл парадоксального выражения «реакционный прогресс». Когда-то, еще до эпохи «прогресса» коммунизма и социализма, были выработаны определенные отношения общества и государства к человеку, совершившему преступление или подозреваемому в этом. «Именем закона вы арестованы», — говорил представитель властей и клал на стол ордер на арест, подписанный прокурором. Арестованного отвозили в заключение, он устанавливал связь с семьей и адвокатом, и таким образом начинался открытый судебный процесс, который завершался либо доказательством вины и наказанием, либо оправданием и освобождением. Эти простые и привычные правила не достались человечеству «бесплатно»; многие сотни лет эти правила не соблюдались, и введение их вновь революционным путем обошлось человечеству в море крови и слез. Но вот наступил «революционный прогресс» наших дней, и мы отступили в давнишнюю эпоху, когда власти вправе тайно арестовывать, похищать граждан и держать их в подземельях.
Помню, как мои сверстники студенты-коммунисты смеялись над гарантией свободы личности, называя ее пережитком прошлого. С помощью диалектического материализма они доказывали, что все эти гарантии — мнимая «надстройка», возведенная на истинном «базисе» эксплуататорского строя, чтобы обмануть эксплуатируемых и зародить в их сердцах иллюзию свободы. При встрече с ними или с еще более важными коммунистами в царстве НКВД я уже не слышал насмешек по адресу пережитков прошлого. Беседуя на эту тему в перерывах между допросами, они глубоко вздыхали: они истосковались по «старому миру», который в этом «новом» еще более старом мире, казался не менее удивительным, чем мифы Древней Греции.
Органы Наркомата внутренних дел создали еще один парадокс. Их власть над людьми почти безгранична. В любой момент они могут кого угодно арестовать и — с признанием или без оного, со свидетелями или без них — осудить. И все же НКВД предпочитает не арестовывать, а «приглашать», действовать не открыто, а тайно. В отношениях между странами сегодня подобные секретные, окольные действия обычны, но в данном случае этот метод применяется в пределах одного государства, к целому народу — узникам НКВД. Истории известно немало случаев, когда граждане создают подполье, чтобы действовать против власти; в Советском же Союзе власть создала подполье для действий против граждан.
Следствие возобновилось, и я, разумеется, не мог думать обо всем этом; минутное удовлетворение сделанным открытием и недоумение по поводу детского примитивизма еще больше сбивали с толку. Следователь снова повторил — не таким, правда, убедительным тоном, — что «если расскажу правду», то отпустят домой. Какую же «правду» хотел он из меня вытянуть заведомой ложью, произносимой с добродушной улыбкой?
— Вы политический деятель? — спросил он.
— Да.
— Какой?
— Сионист.
— Членом какой сионистской организации вы являлись?
— Бейтар.
— Были рядовым членом или состояли в руководстве?
— Состоял в руководстве.
— Какой пост занимали?
— Возглавлял организацию Бейтар в Польше.
— Много людей было в организации?
— Да, десятки тысяч.
— Прекрасно. А теперь расскажите мне все, все до конца о вашей антисоветской деятельности в Вильнюсе.
— В такой деятельности не участвовал.
— Врешь!!
До сих пор следователь вежливо обращался ко мне на вы, но в этом месте допроса он вдруг перешел на ты. В моем положении не стоило, может быть, обращать внимание на такие мелочи, но «пережитки прошлого» не позволили мне смириться с неожиданной переменой в отношении следователя.
— Я читал, — сказал я ему, — что представители советской власти обращаются с гражданами вежливо, и поэтому прошу мне больше не тыкать. Во-вторых, я не вру.
— Я не хотел вас обидеть, — сказал следователь. — Вижу, что вы человек грамотный, но быть таким гордым не стоит. Главное — рассказать правду, но этого вы, кажется, делать не хотите. Подумайте немного, вы себе же оказываете медвежью услугу.
В течение часа этот диалог повторялся с легкими вариациями множество раз. В сказанном мною (или в «признании», по словам следователя) было, по понятиям энкаведистов, достаточно обличительного материала, чтобы меня «ликвидировать». Правда, в моих ответах не было ничего нового для следователя: в Польше мы действовали открыто и легально, и материал о нашей деятельности был в избытке передан советским следственным органам осведомителями-евреями. Верно, что я не рассказал ему о ночных собраниях в Вильнюсе, Каунасе и других городах Литвы, посвященных памяти Зеэва Жаботинского. Не рассказал о траурном митинге в день Поминовения (Азкара) руководителя Бейтара на вильнюсском кладбище, где собрались десятки бейтаровцев: Йосеф Глазман, который потом руководил бойцами вильнюсского гетто; Исраэль Эпштейн, погибший в Риме на боевом посту как офицер ЭЦЕЛя; Авраам Ампер, один из помощников Авраама Штерна, погибший, как и его командир, от рук британских агентов; Натан Фридман и д-р Шайб — будущие руководители ЛЕХИ, д-р Ютан, который чудом избежал советских лагерей, но угодил в британский концлагерь в Эритрее, Иерахмиель Вирник, редактор газеты «Йозма» в Государстве Израиль, поэт Шломо Скульский и многие другие. На этот митинг мы тайно принесли наше знамя; собрались у могилы молодого бейтаровца, погибшего в снежную бурю неподалеку от Вильнюса при попытке добраться до Эрец Исраэль. Мы молились, пели песни Бейтара, гимн восстания и веры в возрождение Израиля, и под развевающимся над кладбищем бело-голубым знаменем мы поклялись при любых обстоятельствах и любой ценой выполнять завещание Учителя, сохранить веру в возрождение нашего народа. «Мы еще удостоимся чести сражаться за Сион, — сказал я собравшимся. — Но если этой возможности нас лишат, мы будем страдать за Сион. В любом случае мы выполним свой обет».
Разумеется, с точки зрения советской власти, все это было политическим преступлением, то есть самым тяжким на свете преступлением. Но чем могли эти траурные собрания повредить Москве? При власти, с пеной у рта преследующей любое «отклонение от нормы», этот вопрос звучит, конечно, более чем наивно, но задавали мне его искренне, и поэтому на вопрос следователя о моей «антисоветской деятельности в Вильнюсе», я отрицал эту деятельность тоже совершенно искренне. Но в ходе следствия я понял, что речь шла вовсе не об этих мелочах; следователь добивался «признания в шпионской деятельности и подготовке актов саботажа»! За такую «правду» он обещал мне на словах — возвращение домой, а в душе — могилу.
Арестованный в качестве «политического преступника» гражданин не обвиняется в совершении конкретных действий — в начале следствия ему инкриминируют самые тяжелые преступления, причем шпионаж и саботаж относятся к «обычным» обвинениям. Пораженный их абсурдностью, арестованный все отрицает; следователь упорно требует «полного признания» и «всей правды»; арестованный доказывает свою правоту, но часто, опровергая ужасные, фантастические измышления, он признается в других (тоже не совершенных им) действиях.
Верил ли мой следователь в выдвигаемые им обвинения? На это мне трудно ответить. Допрос длился уже несколько часов, и следователь, еще раз повторив, что своим поведением я оказываю себе медвежью услугу, прервал вдруг монотонный диалог и сказал:
— Я оставлю вас одного. Вот бумага, ручка, чернила. Пишите. Пишите все о своей жизни и деятельности. Но советую писать правду. Нам и так все известно… Вы еще можете вернуться к жене. Подумайте хорошенько и пишите правду.
По-русски я писать не умел, а на вопросы отвечал, пользуясь смесью русских и польских слов и выражений. Поэтому я спросил следователя, на каком языке мне писать автобиографию: на польском или идиш.
— Все равно, — ответил он. — У нас переводят со всех языков. Но я лично предпочел бы идиш. Ведь я тоже еврей.
— Правда? — непроизвольно вырвалось у меня.
— Да, я еврей, и поэтому можете мне доверять. Пишите правду.