3. ШЕСТЬДЕСЯТ ЧАСОВ ЛИЦОМ К СТЕНЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. ШЕСТЬДЕСЯТ ЧАСОВ ЛИЦОМ К СТЕНЕ

Иногда вспоминаются те Curricula Vitae, что приходилось сочинять перед поступлением в школу или перед экзаменами. Кто мог тогда предположить, что наступит день и придется писать: «Родился в 1913 г… Поступил в школу… Закончил учебу…» и т. д…для поступления в Высшую Школу Страдания, для университета НКВД? Я всегда тосковал по школьной скамье, но никогда тоска по ушедшей юности не была столь щемящей, как в те минуты, когда я сочинял «Автобиографию» по требованию «правдолюбцев» из НКВД. В такие минуты в душе человека происходит чудесное превращение: реальность как бы перестает существовать, приятные грезы вытесняют действительность. Собственно говоря, это минуты слабости: человек, сдающий самый трудный из всех экзаменов — испытание страданием за веру и стремления, — не вправе задаваться вопросом, вернется ли прошлое. Он обязан помнить, что любящая мать не утешит его своим прикосновением и счастье юношеских лет больше не вернется. Реальность — это жестокое пробуждение от грез: нет дома, нет матери, нет сестры, нет друга; есть НКВД, есть следователь, требующий «правды»… Поэтому пиши короткую историю жизни и готовься к длинному пути. Перед тобой бумага, чернила и перо, предоставленные стражами революции, а позади — солдат с винтовкой и штыком. Пиши!

Солдат с винтовкой появился в комнате, как только меня оставили наедине с письменными принадлежностями. Его впустил низкорослый вертлявый старшина, и с этого момента я не знал одиночества — ни в кабинете следователя, ни в другом месте. Солдат стоял посреди комнаты, положив руку на приставленную к ноге винтовку и буравил меня своим неподвижным взглядом. Он молчал. Я писал.

В своем сочинении я подтвердил, что со школьной, скамьи и до назначения руководителем Бейтара в Польше трудился для дела возвращения еврейского народа на его историческую родину. Затем я раскрыл книгу Моруа и снова погрузился в давнюю эпоху, когда уже были, правда, сионисты, но ни один из них не мог предположить, что наступит день, когда его мечты будут объявлены преступлением. Охранник не мешал мне читать. Я увлекся книгой и забыл о времени.

Вдруг открылась дверь, и в комнату быстрыми шагами вошел мой следователь. К моему удивлению, он подошел сперва к солдату и предъявил удостоверение. Солдат внимательно рассмотрел бумажку, сказал: «Порядок» — и вышел из комнаты. Затем энкаведист уселся за стол и участливым тоном спросил:

— Ну, кончили уже писать? Дайте почитать.

Я протянул ему свою биографию.

Он взял в руки листок, исписанный моими каракулями, бросил взгляд на квадратные буквы и отложил мой труд в сторону. Он не читал. Даже не пробовал. Да и знал ли он вообще свой родной язык?

Был ли следователь знаком с древними буквами или нет — не важно. Он не обратил внимания на им же заказанное сочинение и снова задал свой нудный вопрос:

— Теперь вы готовы рассказать мне правду?

Я ответил, что все изложено на бумаге, и это правда. Если за эту правду мне положено сидеть в тюрьме, — буду сидеть.

— Знаете, у нас имеются средства, чтобы заставить вас говорить правду.

На это мне нечего было ответить.

— Вы почему молчите? — взорвался следователь. — Думаете, отделались этим клочком бумаги? Я еще прочитаю, что здесь написано, но советую еще раз хорошенько подумать о своем положении; стоит поумерить свое упрямство.

Много раз (кто знает сколько?) повторил следователь свои требования, предупреждения, намеки и угрозы. Много часов прошло с минуты, когда я переступил порог темной камеры. Меня арестовали в полдень, а к концу второй «беседы» на улице была уже непроглядная тьма. Хотелось есть и еще сильнее — пить. Я спросил следователя, могу ли я получить воду.

— Да, разумеется, я организую вам чай.

Я не понял, почему нужно что-то «организовывать», но приятному обещанию обрадовался, так как жажда меня очень мучила.

Следователь снова вышел, но тут же появился мой сторож с винтовкой. В ожидании чая я снова раскрыл книгу о жизни лорда Биконсфилда.

Стрелки часов, которые все еще были на моей руке, успели обежать несколько кругов. Я читал до смены караула в здании НКВД. В комнату вошла группа солдат, и низкорослый старшина приказал одному из них остаться, а моему сторожу и остальным солдатам велел выйти. Мой прежний сторож прошептал что-то на ухо старшине.

— Так? — прогремел старшина и тут же обратился ко мне:

— Я слышал, вы проводите время за чтением книг. Вы, может, думаете, что у нас тут изба-читальня? Кто позволил вам читать?

— Следователь позволил, — ответил я.

— Следователь? Следователь не имеет здесь права слова. В этой комнате командуем мы. Охрана подчиняется мне, а у меня свой командир. Следователь не уполномочен… С этой минуты — никаких книг! Садитесь!.. Сюда!

Старшина велел мне встать и переставил стул в угол комнаты. Край стула едва не касался стены. Идея старшины все еще не дошла до меня во всей своей глубине, и я уселся более или менее «по-человечески»: лицом к двери и спиной к стене.

— Нет, у нас так не сидят, — поторопился старшина исправить мою ошибку. — Повернитесь лицом к стене. А ты, — обратился он к новому сторожу, — следи, чтобы он не двигался и не брал книгу.

Мое положение изменилось коренным образом: вместо книги перед глазами была стена. Но в первые минуты после изгнания из рая (в любой ситуации у каждого человека имеется свой «рай», из которого он может быть изгнан) я думал не о блеклой стене и об историях, которые она могла бы рассказать мне вместо Моруа. Я думал только о странном и решительном заявлении старшины: «Следователь не уполномочен… Здесь командуем мы…»

Следователь тоже говорил: «Мы знаем все», «Лучше расскажите нам правду». Чем отличается «мы» следователя от «мы» старшины? Один из них офицер НКВД, другой — младший командир в том же учреждении. Я вспомнил, как офицер НКВД, мой следователь, предъявил документы караульному, то есть рядовому НКВД, и лишь после этого приступил к исполнению своих обязанностей. Значит, на первом этапе ареста в системе НКВД имеется четкое разделение обязанностей. Задача следователя — вытянуть признание, и ему, несмотря на офицерское звание, разрешается только вести «беседу» в известной форме; непосредственная власть над арестованным находится в компетенции другого аппарата, и это двоевластие наверняка исчезает где-то там, на одной из высших ступеней руководства НКВД.

Ни в заключении, ни на свободе мне не удалось узнать, когда и кем было введено это единственное в своем роде разделение власти. Вполне возможно, что оно было введено еще в ЧК или ГПУ Дзержинским; но можно предположить, что оно возникло позднее, когда пришел конец идеалам Октябрьской революции. Если органы арестовывают большевистских руководителей, имена которых еще вчера с трепетом и почтением произносили миллионы людей, то вполне естественно, что смотреть за арестованными поручают караульному или стрелку — рядовому солдату, который шутить и умничать не любит. Офицер-следователь тоже выполняет волю властей и добивается увещеваниями и угрозами «полного признания» от арестованного, которому он только вчера кричал ура. Но офицер-следователь «грамотный», он знает, кто сидит перед ним, и в этом, видимо, кроется определенная опасность. Как бы чего не вышло… А рядовой не знает ничего, кроме дисциплинарного устава. Он едва умеет читать, и поэтому на него можно положиться. Если старшина приказал ему охранять арестованного, «преступника», он будет его охранять от всех, и от офицера-следователя в том числе… Арестованный — Ягода, бывший командир командиров НКВД? Ну и что? «Преступник» — бывший Председатель Президиума Верховного Совета СССР? Это не имеет ровно никакого значения для рядового. После революции в России сформировалась новая собственная интеллигенция, но власти и ей не доверяют. Полагаться можно только на малограмотных.

Советской власти или власти НКВД свойственны и другие парадоксы. Сила этой власти безгранична, но ее используют с необычайной осторожностью, часто граничащей с манией страха. Власть существует и создана для народных масс, но доверяет она только НКВД, при этом основа даже и этого доверия — в недоверии. Если судить по числу людей, находящихся под наблюдением и «на попечении» НКВД, у советской власти очень много врагов; но власть не верит не только своим настоящим и мнимым врагам; она не верит своим почитателям, слугам, своим защитникам… «Мы здесь командуем», — сказал мне низкорослый старшина, и перед моими глазами предстал «судья», в руках которого, казалось бы, моя судьба, а он у рядового солдата просит разрешение продолжить следствие.

В дальнейшем следователю не раз приходилось доказывать свою правомочность часто сменявшейся страже. Около шестидесяти часов я просидел лицом к стене. Прошла ночь, прошел день; еще одна ночь и еще один день — и лишь на исходе третьей ночи кончилось необычное сидение и началось сидение «обычное»… Возможно, слова «шестьдесят часов» не произведут никакого впечатления на читателя; спустя тринадцать лет я и сам пишу их с неимоверной легкостью. Мне даже повезло: многие просидели лицом к стене восемьдесят, сто часов и даже больше. Но я предлагаю каждому читателю проделать очень простой эксперимент: приставить стул к стене и просидеть на нем два часа, упираясь коленями в стену и глядя в одну точку. Уверен, что, проделав этот частичный эксперимент — он частичный не только по времени, — читатель поймет мою жалкую, но искреннюю радость, когда после шестидесяти часов мне разрешили лечь на тюремный тюфяк. Сосредоточив взгляд на пятне на стене, можно листать воспоминания, как раскрытую книгу. Тогда пятно поможет оживить давно забытые картины. Оно напомнит о родительском доме; о слезах мальчика, получившего в школе плохую отметку — не за незнания, а потому что не хотел писать в субботу… Пятно на стене позволит памяти развернуть великолепный парад новой гордой еврейской молодежи, вызвавшей слезы восхищения на глазах и благодарственную молитву на устах стариков; оно вернет узнику первую встречу с Учителем: небольшой зал провинциального театра переполнен, и для тебя, подростка, нет места ни в партере, ни на шумной, грозящей обвалиться галерке; с трудом тебе удается пробраться под сцену, в оркестровую яму; ты сидишь внизу, слушаешь и вдруг ощущаешь, что слова оратора поднимают тебя ввысь, ввысь. Ты покорен? Нет, это не то слово. Кто-то шепчет на ухо: «Ты будешь верен мне, идее, всегда, всю жизнь?» И ты отвечаешь: «Да, буду верен». Пятно на стене воскрешает повесть о юношеской любви, о счастье, которое приносит человеку только первая любовь. Пятно заставляет вспомнить о голодной студенческой жизни, о крыльях, вырастающих у студента, сдавшего экзамен, несмотря на нищету (а может быть — благодаря ей?!). Оно вызовет в памяти первое важное поручение, которое тоже ведь выполнялось на голодный желудок Оно расскажет о первом неудачном выступлении, завершившемся словами утешения и колкими насмешками (а утешения были хуже насмешек), и о последующих речах, закончившихся по-иному. Оно напомнит о первой тюремной камере, в которую ты попал из-за «неспокойной» демонстрации у британского консульства, демонстрации протеста против закрытия границ Эрец Исраэль перед евреями. Пятно на стене очень кстати воскресит в памяти первую встречу с польскими уголовниками (и этот опыт очень пригодится при последующих встречах с русскими урками). Помнишь опытного преступника, постоянного обитателя тюремной камеры, профессионального вора-комбинатора по кличке Граф и по фамилии Потоцкий? А дальше, упершись взглядом в пятно на стене, ты вспоминаешь о борьбе против превращения Эрец Исраэль в «Палестину», о группе еврейской молодежи из Бейтара, которая на небольшом суденышке добралась до заветного берега, высадилась под покровом ночи и проложила дорогу тем, кто, пройдя мучительный путь нелегальной иммиграции, попал в Эрец Исраэль до Второй мировой войны, во время войны и по ее окончании. В первой группе — ты помнишь? — был Шалом Табачник из нищего квартала еврейского гетто Луцка, он прославился позднее под именем Шломо Бен-Йосеф. Ты вспоминаешь съезды и конференции, встречи и споры, взлеты и падения, горести и радости, истории о любви и ненависти, дружбе и вражде. Держись взглядом за пятно на стене — и, нырнув в глубины полузабытого прошлого, ты выплывешь мечтой к грядущим событиям: к радости встречи после долгой разлуки с любимой и друзьями, к продолжению борьбы за идею, ставшую целью жизни… Одно-единственное пятно на стене может вывести тебя из четырех стен страшного здания, поднять над «мертвым домом» НКВД и перенести в мир живой — в твой внутренний мир. В эти часы в душе человека, по внутреннему приказу, одна действительность сменяется другой: полностью исчезает навязанная тебе реальность и появляется та, к которой стремится душа и над которой не властен даже НКВД.

Я не излагаю теории, не занимаюсь мистикой. Я рассказал о том, что происходило вокруг и внутри меня в те шестьдесят часов неподвижного сидения вплотную перед стеной. Так прошли часы. Одному Богу известно, как бы они прошли без всего этого,

«А как со сном? — спросит читатель. — Неужели не хотелось спать все эти трое суток?» Вопрос весьма уместный. В Талмуде говорится, что человек, не смыкающий глаз трое суток, умирает. Но может быть, человек просто не может не закрывать глаза семьдесят два часа подряд? Те, кому в жизни повезло и не пришлось испытать пережитое многими моими современниками, не знают, в каких условиях человек может обрести спасительный покой, называемый сном. Разве не может человек спать стоя? В этом я убедился не только в России, но и в Польше и Чехословакии, когда я дни и ночи ездил в битком набитых поездах. А разве нельзя спать на ходу? Этот способ я испробовал, когда мы с Натаном Фридманом и нашими женами пешком проделали путь из Варшавы до восточной границы Польши, убегая от немецких танков. Целые недели мы шли почти безостановочно под градом немецких бомб, которые довоенная польская пропаганда называла «бумажными» и которые теперь безжалостно снимали свой смертельный урожай. Я не преувеличиваю: мы шли и спали на ходу.

По сравнению со всем этим здесь, в помещении НКВД, у меня были «идеальные» условия для сна. Я не стоял, не шел — я сидел. С другой стороны, прав был старшина: комната для допросов — не изба-читальня, и кресел в ней нет; жесткий стул почти упирается в стену, и неизвестно, что делать с несчастными коленями. Все же я сидел, то есть занимал лучшее из четырех возможных положений (за исключением, разумеется, «горизонтального»). Поэтому за шестьдесят часов задремывал не один раз. И сны не всегда были кошмарами. Но едва я засыпал в ярко освещенной солнцем или электричеством комнате, солдат мягко прикасался ко мне рукой и тихим голосом (а то разбудит?) говорил:

— Спать запрещено.

И снова открытые глаза смотрели в одну точку. И снова снились сны наяву. На сей раз кошмары.

Но не только солдат (его, беднягу, тоже лишали нормального сна) прерывал ленту сновидений. Время от времени, днем и ночью, в комнату-камеру входил следователь и задавал все тот же вопрос:

— Ну, вы готовы говорить правду?

На стандартный вопрос я давал стандартный ответ. Следователь не сердился и не угрожал. Он улыбался.

Я не пожаловался ему на приказ старшины и на сидение у стены. Есть положения, в которых — попал ты в них по собственному желанию или против своей воли, — необходимо отказываться от многого, и прежде всего следует избегать жаловаться. Как правило, жалобы не приносят облегчения, а лишь доставляют дополнительное удовольствие мучителям. Входя в камеру, следователь, конечно, видел, как я сижу. Улыбаясь, он задавал свой вопрос, улыбаясь, выслушивал ответ и уходил, оставляя меня в той же позе. Он все видел и жаловаться не имело смысла.

Но одна жалоба, вполне законная, у меня имелась: он обещал «организовать» чай, но чая все не приносили. Еда — Бог с ней: тут бутербродами не обносят. Впрочем, еда иногда не так важна: организм забывает о ней. Трехдневный пост в таких условиях выдержать не так уж трудно. Но жажда — дело иное, о ней организм не забывает ни при каких обстоятельствах.

Следователь обещал мне чай, так пусть принесет! Каждый раз я напоминал ему о чае, как ростовщик должнику. Следователь каждый раз с улыбкой отвечал:

— А, вы все еще не получили? Ничего, потерпите, я организую чай.

Снова: «Организую».

Шестьдесят часов я прождал, но чай так и не был «организован». Если следователь еще жив — не погиб на фронте, не ликвидирован как еврей, не переведен в положение подсудимого — он наверняка и теперь продолжает «организовывать» чай.

Прошло шестьдесят часов. В гомеопатической дозе мне дали почувствовать особый метод воздействия; возможно, лишение сна является самой страшной пыткой, изобретенной еще инквизиторами.

В последнюю ночь мой следователь не явился. Пришли другие люди, и один из них приказал мне одеться и взять с собой вещи. Меня посадили в машину, в которой уже были незнакомые мне люди. Ехали быстро и в довольно «комфортабельных» условиях. Один из пассажиров плачущим голосом жаловался, что его арестовали по ошибке; дома, — рассказал он, — остались без средств к существованию жена и грудной ребенок. Все молчали. Один из конвоиров цыкнул на говорившего и на чистом русском языке объяснил:

— Если вы невиновны, вас после допроса освободят. В Советском. Союзе, в отличие от капиталистических стран, людей без причины не арестовывают. Но если и придется вам немного посидеть, о жене и ребенке можете не беспокоиться. Не забудьте: вы живете в советской стране!

Арестованный замолчал. Конечно, он не забыл, он помнил и продолжал беспокоиться.

У меня же было одно желание — спать.