1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Ему все казалось, будто привез он в Москву не новую свою семью, а наоборот, сам каким-то чудом воротился к прежнему семейному очагу.

Убог и тесен был полуподвал в Фурманном переулке, выбранный Федей для себя при обмене папиной квартиры, чтобы уступить мачехе вожделенные ею хоромы на Тверской. Но и в этой мрачноватой Фединой берлоге Катин дух не исчез. Старые Рональдовы пенаты встретили возвращение хозяина с новой хозяйкой тайными знаками родства, прощения и благорасположения. Так, по крайней мере, казалось самому Рональду Алексеевичу. Он надеялся, что на этот раз и Федя примирится со второй мачехой, превосходившей его возрастом всего на десяток годов. Сам же Федя держался покамест сдержанно и нейтрально. Но его радовала отцовская встреча со всем тем, что ему с таким трудом удалось сохранить от разгромленного отчего дома.

Полки вполовину уцелевших книг, как и встарь в Малом Трехсвятительском, занимали все стены Фединой комнаты, под самый потолок. Старинный зеленый «Фауст» в роскошном лейпцигском издании XIX века... Мильтон, иллюстрированный Гюставом Доре... Книги японские, немецкие, английские. Русская классика прошлого столетия и поэзия «серебряного века», от Брюсова и Анненского до Зоргенфея и Всеволода Рождественского... Сборничек Волошина «Иверни», подаренный Рональду самим поэтом... Катины японские фигурки, отдыхающая собака датского фарфора с вытянутыми лапами... В золоченой раме портрет бабушки Анны Ивановны работы некогда модного петербургского живописца Эберлинга... Отсутствует очень любимое Рональдом овальное зеркало в ажурной серебряной раме XVIII века — эту вещь долго и умильно выпрашивала у Феди мачеха. Пасынок уступил, нехотя, — ради мира перед расставанием.

Три соседки показались на взгляд вполне одинаковыми слащавыми старушками-толстушками, с любезными полуулыбками и французскими словечками. Лишь при первом совместном (по их приглашению) чаепитии на общей кухне удалось уточнить, которая мать, которая дочь и которая — тетка младшей. Они с благоразумной предусмотрительностью стали сразу знакомить вновь прибывших в столицу провинциалов с газовым хозяйством на кухне, ибо уже знали, что Федин отец покидал Москву примусов и керосинок...

Как известно, из всех пороков Карл Маркс легче всего прощал доверчивость. К стыду 46-летнего Рональда Алексеевича даже 8 лет тюрем и советских лагерей с приплюсованными к ним тремя годами сибирской ссылки не вполне излечили от порока доверчивости, особенно рокового в эпоху развитого российского социализма. Как только он или Марианна поделились с соседками сведениями о своем неустройстве (сынок болен неизвестной хворью, тает на глазах и родители теперь ожидают результатов анализов; дочка Оля — ребенок шаловливый и очень активный, избалованный бабушкой, теперь уехавшей к сестре в Казань; положение родителей самое шаткое: у папы — запрещение показываться в столичных и областных центрах, у мамы — отсутствие московской прописки), все три дамы стали втрое любезнее и обходительнее, но и строже в оценке малейших кухонных промахов Марианны: вытрясла чайник не в то ведро, поставила Федин кухонный столик слишком близко к плите, пережарила картошку и не проветрила кухню, не выключила свет, уходя в комнату, и т.д.

А декабрьским утром, на второй день Рождества, возник на пороге Фединой комнаты участковый милиционер...

— Ваш паспорт! — потребовал он зловеще. — Предъявите! А вы кто такая будете? Чьи это дети?

Марианна побледнела и инстинктивно схватила детей, как бы заслоняя их от опасности... При виде штампа о 38-й статье, пункт «А» на паспортной крышке, милиционер поднял на Рональда угрюмый взор и произнес классическую формулу:

— Пройдемте!

Прошли они в особую комнату при домоуправлении. И тут-то Рональд Алексеевич, в сущности впервые, сам поверил в то, что оттепель действительно происходит... Потому что грозный страж социалистического правопорядка неожиданно, прямо на глазах, преобразился: из угрюмого службиста в мгновение ока сделался вполне человекообразным и даже приветливым собеседником!

— Вы, Рональд Алексеевич, в прошлом — офицер? В Генштабе служили? Сейчас, верно, реабилитации ждете? В Главной военной прокуратуре на Кирова? Когда обещали?

— Надеюсь, что скоро. О том, что невиновен — уже сказали. Только, мол, через Верховный суд надо провести.

— Ясно! Слушайте, дорогой, неужели у вас в Москве другого угла пока нету? Ведь эти ваши соседки кажинный божий день к нашему начальнику с доносами на вас бегают! Уж я сколько раз откладывал — сегодня пришел, как они мне сказали: «Будем и на вас жаловаться за неприятие мер против беглого преступника. Уберите его из нашей квартиры, а не то мы вас самого с работы в милиции уберем». Во как... Я вас прошу, уходите хоть в соседний переулок: встречу вас, и в лицо не узнаю! А покамест я, согласно вашему паспорту, не имею права вас более 24 часов на своем участке терпеть. Видите, какое дело! Просто прошу вас: переждите эту полосу где-нибудь в другом месте, где на вас не настучат. Хоть, может, на даче, или у друзей, или где-нибудь в Загорске, либо в Петушках. Только не у этих теток под боком. Надоели они со своим этим стуком — силов никаких нету! Договорились? Тогда расписывайтесь: мол, обязуюсь покинуть квартиру в 24 часа. А на меня не обижайтесь!

В тот же день Рональд забрал черновик своего романа — бывший нарядчик Василенко прислал ему этот черновой экземпляр еще в Енисейск — и отправился к старым друзьям Кати, жившим около Андроньева монастыря. Они устроили гостя на уютном диване в столовой, оставили в его распоряжении трофейную пишущую машинку и небольшую справочную библиотечку... Он решил, пока суть да дело, придать своему роману профессионально-издательский вид. А роман-то, можно сказать, сам собою рыл и рыл себе подземный ход в мир печатной издательской продукции... Как это произошло — Рональд Алексеевич знал от сдержанного Феди только в самых общих чертах. Оказывается, получив от отца и его мнимого «соавтора» доверенность на выдачу ему рукописи из КВО ГУЛАГа, Федя встретил в этом учреждении полное сочувствие. Сотрудник, с которым Федя беседовал, рассуждал о «Господине из Бенгалии» с таким почтением, будто речь шла о «Войне и мире».

— Ты, парень, — говорил сотрудник КВО, — смотри, не потеряй эти три тома рукописи. Это — хорошая вещь, ее издать надо! Вот тебе все три, ступай с ними хотя бы в «Молодую Гвардию» и не трепли языком, что написана эта вещь у нас! Скажи, мол, в экспедиции над ней работали авторы! А там, глядишь, они и сами объявятся!

Федя решил посоветоваться со знакомым профессором-зоологом Дружининым. А у того были дела с профессором-палеонтологом и писателем-фантастом Иваном Ефремовым... И уговорил зоолог палеонтолога прочитать роман, на что тот согласился с великой неохотой, обещав исполнить просьбу через полгодика.

И Федя понес оба первых тома писателю-ученому. Тот повторил, что через полгодика осилит два толстых тома и тогда решит, надо ли принести и третий.

Но через неделю раздался у Дружинина нетерпеливый телефонный звонок; в трубку кричал... профессор Ефремов:

— Какого черта ваш Федя не несет мне... третий том! Гоните его ко мне скорее! А то у нас тут в семье от нетерпения все нервы расшатались. Могу и сам послать к этому Феде сына Аллана: он должен бы уезжать, но не может ехать, не узнав, чем там в романе дело кончилось!

Ефремов передал три синих тома Рувиму Фраерману. И тот через жену направил эти тома в издательство. Занялся ими там редактор И.М. Кассель... Он потом талантливо рассказывал автору этих строк, как Фраерман проявил чисто профессионально-писательскую проницательность в отношении авторства романа. Фраерман сказал Касселю:

— Тут, на обложке, стоят две фамилии. Но приложен один портрет, исполненный акварелью притом — малоталантливо, но изображен на портрете страшный урка. Подписано: В. Василенко. От всего этого на версту пахнет лагерем. Вещь, конечно, родилась где-то там, на Севере диком... При всей художественной слабости портрета, акварелист все-таки сумел передать характер человека, выступавшего здесь в качестве одного из авторов книги. Поверьте мне: этот человек никогда ничего не писал, но, по всей вероятности, истребил немало людей писавших! Вы только взгляните на эти глаза, нос и шею... Это — урка, почему-то выдающий себя за автора.

— Ну, а второе имя? — спросил провидца Кассель. — Что вы о нем думаете?

— Да мы с Паустовским уже толковали об этом. Фамилия ВАЛЬДЕК ни мне, ни ему ничего не говорит, однако мне удалось найти справку о некоторых людях, носивших эту фамилию в старой Москве. Упоминается адвокат Вальдек и профессор текстильной химии с той же фамилией. Того звали Алексеем. У этого нашего Вальдека отчество тоже на «а». Может, Алексеевич? Короче, возможно, что это второе лицо и есть автор романа. Думаю, что в ходе вашей работы над романом все это обязательно выяснится. А напечатать роман надо, несмотря на огрехи. Покажите его, кроме меня и Ефремова, коли мы оба для вас недостаточные авторитеты, какому-нибудь приключенцу или хорошему прозаику. Ну, вот, хотя бы Валентину Иванову, автору отличных авантюрных вещей...

Такова была предыстория рукописи в издательстве, когда автор «Господина из Бенгалии» незаконно объявился в Москве и пришел в редакцию. Благожелательный к нему редактор Исаков предложил с места в карьер заключить договор. Но для этого надо было предъявить паспорт, а там стоял штамп, который сразу мог отпугнуть любое издательство. Рональд прочитал три положительные рецензии трех уважаемых писателей, послал им мысленные благодарственные слова самого высокого накала и, сославшись на срочный отъезд «недельки на две», отправился к друзьям — перелопачивать и править свое таежное детище...

...Пересмотр его дела Военной Коллегией Верховного суда Союза ССР состоялся 12 января 1956 года. Вел заседание полковник Борисоглебский, впоследствии — крупный «юридический генерал»... В конце заседания он сам поздравил бывшего подсудимого с полной реабилитацией, за отсутствием состава преступления...

* * *

Рональд вышел из серого здания Верховного Суда на Поварской, перечитывая на ходу документ о полной своей реабилитации. Скромного вида бумажка в треть машинописной странички. Казенный штамп, плоховато оттиснутая печать, небрежная подпись.

Вот так подведена черта под одиннадцатью отнятыми у него годами жизни. Чувствует ли он себя обедненным? Нет, конечно! Скорее, напротив, намного обогащенным, однако же очень дорогой ценою! Он же ясно осознавал, что его собственный случай нисхождения в аид завершен на редкость благополучным финалом! Велико ли число тех теней гулаговского ада, кому довелось переплыть Стикс... в обратном направлении? Чтобы вновь обрести человеческое обличие, ступить на согретый солнцем асфальт родного города, увидеть ночную звезду из своего окна? Именно последнее удалось лишь отдельным единицам из тех миллионов, с кем герою повести приходилось делить гулаговскую судьбу. Ведь даже профессор Винцент, ученый с мировым именем, вернувшийся с такой же благополучной бумажкой из мира теней, жил теперь не в невской столице, а на Большой Калужской в Москве... Встреча с ним была для Рональда первым настоящим праздником после возращения.

Когда Рональд рассказал профессору о предостережении инженера Воллеса, Винцент только улыбнулся: мол, ваш инженер либо не представляет себе масштабов реабилитационного потока (туда — шли миллионы; обратно, как-никак, — тысячи), либо он выполнял директиву, советуя не возвращаться туда, откуда все начиналось... Возможно, инженер ГУШОДОРа МВД имел в виду не интересы реабилитированных, а как раз опасения стороны противоположной, желающей предотвратить «скопление обиженных».

Пожалуй, пропуск на бесконвойное хождение по тайге, обеспеченный Василенко, или паспортная книжка с ограничениями, завоеванная в единоборстве со всей енисейской комендатурой, вызвали в свое время более сильные эмоции, чем драгоценная бумажка, вернувшая владельцу всю полноту прав простого, беспартийного советского человека. В том числе и право на хлопоты о жилье. Томило Рональда не очень конкретное, но опытом жизни уже заранее внушенное предвидение тех неимоверных бюрократических барьеров, какие теперь предстоит еще одолеть во имя собственного благополучия.

В активе был почти принятый издательством вчерне роман в полусотню авторских листов; годичная «звездная пенсия» в Райвоенкомате; возмещение стоимости кое-каких имущественных ценностей, изъятых при аресте (пишущая машинка, охотничьи ружья и т.п.); компенсации за «День Победы», какую получали все военнослужащие после окончания войны.

Все это позволит всему семейству приодеться, отдохнуть, даже помаленьку подыскать какое-нибудь загородное убежище, чтобы вытащить детей на свежий воздух из Фединого сырого полуподвала, а самому Рональду Алексеевичу создать сносную рабочую обстановку для писания будущих книг. Ибо после «Господина из Бенгалии» он как-то уверовал в свои возможности и решил еще поработать в избранном жанре приключенческого, исторического романа...

А в пассиве?

Важнейшая из потерь — утрата чего-то чисто внутреннего, нравственно определяющего. Сам он еще не мог да конца осознать глубины и силы потерянного, но что-то произошло и мучило душу. Он некогда читал у Герцена о тех беседах, что вел с автором «Былого и дум» художник Александр Иванов. Будто бы (если верить Герцену, который сам некогда в юности пережил нечто схожее) работа над «Явлением Христа народу» и размышления философского порядка привели художника к утере веры. Сам Герцен расценивал это как трагедию духа, но, конечно, не ему, атеисту, дано было постичь всю безмерность такой трагедии, если вера Александра Иванова составляла нравственную опору его духа, творческой судьбы и всей жизни. В одном из лагерных своих стихотворений Рональд писал:

Есть такие сердца, что и в гуще боев

Берегут в себе лик Богородицы,

Только знаю: отсюда, из этих краев,

С детской верой никто не воротится!

Истинную же ценность, как ему представлялось, имеет лишь вера чистая и ясная, именно самая детская, неприкосновенная. Что же в нем поколебалось? Безусловная вера в справедливость дела всей жизни его поколения, поколения предшествующего, дела жизни Катиной и ее первого мужа Валентина Кестнера, дела построения коммунистического общества и создания нового, совершенного человека без родимых пятен и грехов человека прежней формации. Иначе говоря, как бы потускнение светлого идеала «социалистического романтизма», осмыслявшего и его, и Катину жизнь, скорее страдальческую нежели счастливую, но всегда озаренную сквозь душный мрак действительности «звездой пленительного счастья» поколений грядущих... «Для вас, которые свободны и легки»...

Опыт фронта, одиннадцати лет ГУЛАГа и комендатуры сделал эту звезду еще дальше и недоступней, а тех поколений, кому суждено быть свободными и легкими, он реально представить себе уже не мог, хотя прежде вместе с Катей пробовал рисовать картины идеального общества. Решали они перенести мировую столицу идей куда-нибудь в Средиземноморье, но далее девических хитонов и парения граждан на бесшумных индивидуальных геликоптерах фантазировать не дерзали. Главное — чтобы на Земле (и планетах «освоенного» космоса) совсем исчезла толпа, скученность, духота, вражда. Пусть будет общение и парение высоких, независимых друг от друга личностей!.. Что-то близкое живописал потом в «Туманности Андромеды» Иван Ефремов, мыслитель и мудрец, чья поддержка и дружба стали для героя повести одним из больших жизненных стимулов...

Итак, выражаясь в доселе привычных Рональду Вальдеку марксистских терминах, он испытывал некую, еще им самим не очень ясно осознанную эрозию идеологической почвы... Страстная Катина вера в «классовую справедливость», усвоенная и им, теперь под влиянием пережитого перестала быть абсолютом, догматом, оправданием: слишком многое противоречило этому главному тезису ленинизма, хотя бы тем, что потери трудящихся классов в том же сталинском ГУЛАГе исчислялись миллионами, и никакими «классовыми» интересами трудящихся объяснить это было нельзя. Если же «классовый» анализ этих потерь, этого океана страданий попытаться провести глубже и объективней, получалось, что в общественных недрах страны, вопреки идеологическим канонам, поистине создан некий мощный класс типа джек-лондонской некой «Железной пяты», класс самовластный и тиранический, полностью оттеснивший от рычагов реальной власти весь трудовой народ и управляющий государством посредством лжи и террора. Однако таким мыслям Рональд еще ходу не давал и даже пытался их «душить в себе».

Таков был, так сказать, духовный пассив Рональда Вальдека. Он неизбежно (в случае углубления) сулил душевную раздвоенность, «двойную идеологию» для мира внешнего и мира внутреннего, но отодвинутый вдаль коммунистический идеал, несколько полинявший и потускневший против времен довоенных, все еще озарял жизнь и скрашивал ее противоречивые реалии, ничем не оправданные трудности, нелады и недостатки, чаще всего вызванные нерадением и бездарностью все растущего, гигантского чиновнического аппарата, государственного Левиафана советского образца...

А в сфере практической было, пожалуй, не лучше. Болезнь мальчика оказалась лямблиозом, сильно задержавшим физическое и духовное развитие ребенка. Врачи пояснили, что их помощь пришла буквально в последний момент: еще немного, и болезнь, забравшись в главные внутренние органы (печень), привела бы к последствиям непоправимым. Теперь предстоит победить крайнее истощение, авитаминоз, диатез — хорошо бы мальчика на море и к целебным водам юга...

Сложны были отношения Рональда с матерью Ольгой Юльевной и сестрой Викой. Обе, конечно, обрадовались возвращению сына и брата, но... супруг Вики, давший кров и матери, принадлежал к слою высокопартийной номенклатуры и просто не разрешал жене и теще общаться с гулаговским узником, затем ссыльнопоселенцем, а теперь — реабилитированным лицом, еще не проявившим себя в мире благополучных. Мать и сестра Рональда помогали все эти годы Феде, потихоньку слали в лагерь посылки, передавая их Валентине Григорьевне, но та не спешила отправлять их по назначению, ссылаясь на нужды Федины.

Сразу же проявилось осложнение с родственниками — они не очень сердечно отнеслись к Марианне, сочли ее неискренней и что называется «себе на уме». А Марианна, предвидя скорые литературные гонорары, опасалась, как бы родственники не предъявили на них особые претензии, в ущерб нуждам семейным, необходимости вить свое гнездо и занять надлежащее место под столичным солнцем...

Рональд томился по своим друзьям, обретенным за годы заключения и ссылки. Люди, не знающие слова «вертухай», «нарядило» или «формуляр» были ему просто не интересны и казались малыми детьми. Он тревожился о судьбе Вильментауна, никак покамест не облегченной в заключении, о новом жизнеустройстве своего аклаковского друга Володи Воинова, тем временем реабилитированного и собиравшегося в Москву, где у него не имелось ни кола ни двора; он думал о том, как перебивается теперь техник Виктор Миронов, тоже покинувший Игарку по отбытии срока и женившийся на артистке Леночке, лишь только та очутилась на весьма условной «воле», без куска хлеба и видов на жилье... Оба они встретились на единственной улочке в станке Ермакове, когда он искал ночлега, а она — спасения от домогательств настойчивого кума-опера... Взяли и вместе улетели самолетом на Урал. Рональд Алексеевич с той поры потерял связь с ними, тревожился и ждал хоть какой-нибудь весточки. Сколько «верных и сильных» обрел и вскоре утратил он на своих северных путях! Об иных он пытался наводить справки, но всегда терпел неудачи — ведомство ГУЛАГ мало заинтересовано в том, чтобы сохранять лагерные дружбы и любови: вся его система была рассчитана на разрыв, подавление, нарушение таких связей. Однако воскресшие, вновь обретавшие плоть и кровь тени айда искали друг друга, и порой находили.

Воротился с Севера в Москву и «сумасшедший полковник» Виктор Альфредович Шрейер, старый коммунист, генштабист, разведчик, чекист, герой гражданской войны на юге, тайный агент большевиков в Манчжурии, командированный туда с двумя зашитыми в полушубке алмазами «для подготовки революции в Китае и Индии», иногда писавший в графе специальность слова «профессиональный диверсант». Рональд много о нем думал и рассказывал.

Еще в дни подготовки XX съезда он сумел не только воротиться в Москву (не имея на то официального права, как и Рональд Алексеевич), но и погрузиться с головою (рискуя ею!) в тайную струю предсъездовской подготовки. Эту, еще почти конспиративную подготовку, вели люди, близкие Хрущеву. Шрейер добился полной своей реабилитаций, восстановился в партии и во всех прочих позициях (военное звание, право на оружие и т.п.) и получил назначение в специальную комиссию, ведавшую после съезда «восстановлением норм и традиций Ф. Дзержинского в органах госбезопасности». Восстановил связи с прежними дальневосточными большевиками-подпольщиками, некогда работавшими под его руководством.

И одновременно стал на хлопотный и опасный путь разоблачения тех бериевских, сталинских, ежовских и даже более поздних молодчиков, какие были ему известны как самые рьяные палачи, каратели, пыточных дел мастера и особые любители «допросов с пристрастием».

После XX съезда, в феврале 1956 года, через месяц после реабилитации Рональда Алексеевича, Шрейер прочитал своему лагерному товарищу Рональду полный текст хрущевского доклада на заключительном закрытом заседании съезда. Ничего нового в смысле конкретных фактов друзья из этого доклада не узнали, однако новость заключалась не в приведенных фактах, а в самом решении ЦК партии сокрушить пьедестал кумира, обнародовать нечто половинчатое о сталинских преступлениях и осудить их хотя бы в закрытом, партийном порядке. Ведь за несколько дней до этого доклада делегаты съезда стоя выражали траур по великому ленинцу, в первый день партийного форума!

И вскоре после сенсационного съезда Шрейер стал частенько навещать Рональда. У старого чекиста не было еще своей пишущей машинки, и он диктовал Рональду, как только тот обзавелся собственной «Эрикой», письма в ЦК, направленные порой против могущественных и высоких лиц партийного и чекистского аппарата. Одно из этих писем начиналось так:

«Товарищи! По Москве в форме генерал-лейтенанта внутренних войск ходит фашистский палач, изувер и убийца. Вот факты...»

По отдельным намекам Шрейера Рональд догадался, что идет полный пересмотр, в частности, кировского дела. Кое-что из раскрытого материала было впоследствии оглашено и не оставило сомнений, чья рука направляла револьвер Николаева...

Друзья подарили Шрейеру фигурку Дон-Кихота Ламанческого, намекая на затеянную им борьбу, сулящую те же результаты, что пожинал в своих битвах благородный идальго. Через несколько лет после весьма успешных разоблачений Шрейер загадочно погиб при хирургической операции, не сулившей никаких осложнений.

...Рональд Алексеевич уже выпустил своего «Господина из Бенгалии» массовым тиражом и пожинал этот успех как своего рода компенсацию за 11 лет аида. Роман был на другой же год переиздан еще двумя издательствами, на автора обрушился водопад шальных денег, была куплена дача вблизи заветных для хозяина урочищ, памятных по далекому детству (невдалеке от станции 38-я верста), а Вадим Вильментаун продолжал бедствовать и горько мечтать о крыльях... Его, правда, выпустили из заключения, но оставили в строгой ссылке, запретили покидать край на Енисее и отпускали в Москву на самые малые сроки, и то лишь после больших хлопот.

Сразу же после выхода в свет первого издания «Господина из Бенгалии» Рональд Алексеевич решил посвятить себя делу спасения Вильментауна. Дважды он летал в Красноярский край, записал почти стенографически точно все повествование Вильментауна о своей эпопее в немецком плену и, несколько усиливая героизм своего главного персонажа, написал повесть под названием «Крылатый пленник». А одновременно удалось познакомить Вадима с весьма влиятельным деятелем советской юстиции. Этот деятель, близкий к высшим литературным и юридическим сферам одновременно, так блестяще использовал новую ситуацию, хрущевскую оттепель и промахи следственных документов Вильментауна, что Военная прокуратура сочла необходимым полный пересмотр дела. Сыграли свою роль и отрывки повести, опубликованные Рональдом в нескольких газетах. Полный экземпляр этой документальной повести был передан в Прокуратуру, где, по-видимому, тоже произвел благоприятное впечатление. Словом, после всех этих мер Вильментаун очутился на воле, восстановил кандидатство в партии и... занял снова пилотское кресло за штурвалом АН-2.

Но сталинщина сдавалась нелегко, врывалась в повседневное бытие, отравляла его. Ощущалась ненависть партийной чиновничьей массы к реабилитированной сволочи, и, как в знаменитой песне Галича, много бывших приверженцев вождя чаяли его «второго пришествия» и наведения порядочка...

Нелегко было Рональду Вальдеку положить конец явно завышенным финансовым аппетитам Василенко.

Тот терпеливо ждал выхода романа в свет, но когда книга под двумя фамилиями исчезла с прилавков, блатные дружки шепнули бывшему нарядчику, что пришло время постричь автора-фрея! Из товарищеской солидарности к бывшему лагернику, Рональд Алексеевич не внял совету издательских юристов заранее снять имя мнимого соавтора, а тот без конца успокаивал автора, будто никаких материальных претензий не будет, и лишь умеренная сумма из гонорара за помощь при написании книги вполне ублажит надежды инициатора всего этого литературного мероприятия. Рональд Алексеевич прекрасно и сам понимал, что без инициативы Василенко книги не было бы вовсе, а сам автор, вероятно, пребывал бы в вечной мерзлоте, наподобие доисторических мамонтов... Поэтому он высчитал, какова будет сумма ЧИСТОГО дохода от романа (за вычетом всех производственных расходов) и нашел, что этой суммой (около 50 тысяч) надлежит честно поделиться с мнимым соавтором и организатором дела. Он передал и переслал Василенко половину этой суммы чистого дохода (около 25 тысяч) и считал себя полностью свободным от обязательств перед ним. Не тут-то было!

Василенко, подзуженный блатными дружками, потребовал в юридическом порядке ПОЛОВИНУ ВСЕГО гонорара! Это равнялось бы, примерно, 100 тысячам и было просто невыполнимо, ибо деньги поглотила работа над романом, покупка книг, разъезды, общение с рецензентами, оплата материалов, неизбежные подарки и т.д. Выиграй Василенко дело — Рональд с семьей остался бы голым и нищим, а может быть, и бездомным.

К тому же Василенко прозрачно намекнул, на случай Рональдова неудовольствия, что, мол, Костя-Санитар... по-прежнему недалеко живет! Имелся в виду бандит, служивший Василенко для «мокрых» расправ.

Пришлось обратиться в Союз писателей и к МАТЕР ЮСТИЦИА в лице того же видного юриста[73], что выручил Вильментауна при посредстве Рональда Вальдека.

...Процесс был уникален и неповторим! Василенко держался сперва с воровской наглостью, но быстро сник, увидев в зале полдюжины живых свидетелей рождения романа «Господин из Бенгалии». Это были: художник Ваня-Малыш, экономист Феликс, полковник Шрейер и еще кое-кто из лагерных помощников Рональда и слушателей романа при его написании. Василенко не моргнув глазом сдался и заявил: «Да, романа я не писал! И даже не все читал! Писал Вальдек! НО... жизнь-то я ему спас! Что же он, такой дешевый, что ли? Если бы не я — гнить бы ему под кустиком, с биркой на пальце!»

Это было неоспоримо! И Рональд тут же согласился на мировую. Василенко попросил официально 20 тысяч, а неофициально еще 15 (видимо хотел делиться всей суммой с дружками). Зачем ему требовалось «хилять за писателя», — только ли из побуждений чисто корыстных, материалистических — верно, задумывался каждый, кто встречался с этим темным, невежественным, малограмотным, но недюжинным лагерным персонажем. Может, он даже страдал каким-то психическим недугом — такое мнение выразил именно сам юрист, окончивший все это дело. Не исключено, что «хиляние за писателя» перед темным лагерным сучьем и ворьем, перед невежественными надзирателями, инспектором КВО, лагерными придурками поднимало авторитет нарядчика, создавало некий ореол таинственности, сулило внимание к его голосу, наконец, давало право быть «батей-романистом» в этапе, то есть «тискать» в вагоне или на нарах в бараке нескончаемую канитель о черных каретах и красавицах Эльзах, увозимых графом Вольдемаром... Это, как-никак, давало права в этапе, в частности, право возлежать на нарах рядом с королями вагона или лагпункта...

Короче, право единоличного авторства, подтвержденное на суде бывшим мнимым соавтором, позволяло отныне Рональду Вальдеку распоряжаться романом только по собственному усмотрению, и друзья от души поздравляли его с этим выходом из рискованной зависимости от темных подспудных сил, играющих, как оказалось, немаловажную роль в жизни граждан даже при развернутом социализме.