2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Человеку свойственна радость при виде доброго дела рук своих. Автору этой повести доводилось видеть, как улыбается гончар звону еще теплого глиняного кувшина; как праздновали плотники и хозяева постройку новой избы; как мастер-палешанин сам дивится неожиданно яркому узору, только что им рожденному на лаковой шкатулке...

А вот герою этой повести и всем его товарищам не довелось увидеть завершения их северной железнодорожной стройки, куда вложили они и свой скорбный труд, а кое-кто и дум высокое стремленье. Было их на 500-веселой стройке, как говорят, триста тысяч. Проверить это число будет непросто даже будущим историкам, скажем, в XXI веке, но руководители строительства называли именно эту цифру в доверительных беседах.

Через полтора десятилетия появится в «Новом мире» эссеобразная «Мертвая дорога». Напишет ее человек, глядевший с самолета, как где-то внизу копашатся в комарином болоте подневольные люди. Повесть же эта пишется человеком, который, копашась внизу, в комарином болоте, глядел вверх, на мелькнувший в облаках силуэт алюминиевой птицы, что несла куда-то к югу гуманного эссеиста... Поэтому, если в эссе и повести не все совпадает — вините в этом... различие точек зрения!

В первой книге «Горсти света» автор уже упоминал, что, в отличие от человека западного, не имеющего уверенности в завтрашнем дне, советский человек, на любой ступени общественной лестницы, не имеет уверенности даже в следующем часе. И уж вовсе, можно сказать абсолютно бесправным и беззащитным является советский заключенный.

В сентябре 1952 года, согласно собственному обещанию, начальник топоотряда товарищ Корсунский дал Рональду Вальдеку, заключенному бесконвойному топографу, подписать обязательство — после освобождения остаться на той же работе по вольному найму. Освобождение благодаря зачетам рабочих дней при отличной оценке должно было осуществиться зимой, в феврале-марте 1953-го (по приговору ОСО — 4 апреля 1955-го).

Но тут-то и приспел приказ свернуть строительство дороги!

14 октября 1952 года, т.е. через месяц после подписания своего обязательства, Рональд Вальдек не был выпущен из зоны на работу, у него отобрали пропуск, инструменты и журналы работ, деловые бумаги и части проекта. Он был уже предупрежден, что работы свертываются, но все еще надеялся «уцелеть» на стройке; в обед собрали группу заключенных, назначенных в этап. Переодели — отобрали, например, сапоги и полушубок. Посадили в прокуренный вагон-теплушу, привезли в Ермаково. В последний раз он мельком взглянул на 33-ю колонну, где написал своего «Господина из Бенгалии», на 25-ю, где трудился целую зиму на общих, на просторное Вымское озеро, по берегам уже оледенелое; в тот же вечер этап погрузили на баржу. Погода подгоняла — это был последний караван на юг, потому что у Енисея ледовые забереги грозили бедой тонкостенным буксирным судам. Пассажирская навигация уже закончилась.

Этап для нормального, особенно интеллигентного, зека обычно является эталоном, вершиной физического и нравственного страдания. К нему надо морально себя готовить, иначе можно не выдержать. Надо преодолеть ассоциации: такие же баржи служили для многих этапов... подводными или глубоководными гробами. Если обстоятельства требовали — нагруженную людьми баржу выводили в глубокое место и топили. По рассказам, так были уничтожены в 1939 году соловецкие узники, которых грузили для перевозки на материк, в Карелию, на Беломорканал. Одних перевезли, других погребли заживо в море. Это связывали с тем, что финны будто бы планировали удар по Соловкам... Отличный повод, чтобы избавиться от неугодных и чуждых... Заключенным на 500-веселой стройке было известно, что и на этом строительстве одна баржа с людьми затонула в Оби, по дороге в Новый Порт. Было ли это сделано с умыслом или случайно — Ты, Господи, веси! В той барже утонул один из близких друзей Рональда, осужденный по 58-й.

Теснота в трюме — обычная. Человек на человеке. Люки сперва закрыты, потом приоткрываются, когда вохра приглядится к этапникам и поймет, что опасаться в этом человеческом месиве некого.

Верховодят и хорохорятся блатные. Молчат затравленно «фашисты», т.е. 58-я. Много юродствующих, пресмыкающихся, готовых за пайку, за малейшую мзду, вроде окурка, предать, ползать, лгать, доносить, унижаться...

* * *

Поначалу Рональд сидел в проходе, опираясь на чью-то спину. Но его скоро узнали в лицо («батя-романист» и он же «хитрая трубка»!) и устроили поудобнее. Он смог лечь на спину и отключиться.

...Сначала пришли из далекого детства слова первых его молитв. Их сменили стихи. Немецкие баллады, потом Волошин, брюсовский «свет вечерний на твоем лице», Блок и Гумилев. Они привели цветные сновидения. Очень ясно представились картины из собственного романа. Англия париков и кринолинов, когда рыцарски настроенные флотские офицеры Британии пропускали из вражеского французского тыла разодетую по моде куклу «Мадлену», чтобы английские леди не отстали от последних парижских фасонов и причесок. Воевали мужчины-англичане с мужчинами-французами. Ни английских, ни французских дам, равно как и модельеров, война не касалась! И кукла возвращалась в Париж, чтобы в точно назначенный срок совершить такой же рейс к берегам Альбиона...

...Кукла «Мадлена» плывет из Кале в Дувр на носу французского пакетбота, минуя бортовые орудия сторожевых британских фрегатов и береговых артиллерийских батарей. Даже неспокойные воды Ламанша благожелательно улеглись, а паруса пакетбота чутко улавливают дуновение попутного бриза.

Плеск волны за деревянным бортом. И свисток встречного судна. Это — уже не пакетбот, а туер «Ангара», и не воды Ламанша, а Казачинский порог на Енисее. Туер помогает буксиру и барже одолеть белопенную стремнину порога. Рональду освободили место на нарах: позаботился бывший театральный электрик. Сновидения туманятся...

Теперь грезится прошлогодняя северная весна, расщедрившееся для конца здешнего апреля солнце, радужные сосульки на делянке геодезистов близ Чирского моста. И образ молодой женщины в меховом капоре...

...Приехала она на Север ненадолго, по приглашению дирекции Ермаковской средней школы, поддержанному месткомом управления. Намеревалась помочь учителям-словесникам разобраться в особенностях сибирских диалектов и собрать здешний «фольклор» для научной конференции, намеченной в Томске.

Даму в капоре интересовали здесь только старые поселения, вроде Ермакова или Янова Стана. Она искала встреч с местными рыбаками, охотниками и промысловиками. Но стройка так их всех разбросала, так изменила местность и условия жизни, что приезжая уже отчаивалась: интересных языковых сборов не предвиделось! В Яновом Стане она повстречала ленинградских геодезистов, и те познакомили ее с бесконвойным топографом, тоже лишь недавно появившимся в этих краях и тоже, мол, неравнодушным к фольклору и этнографии.

Сначала они бродили вдоль трассы, причем Рональд более всего старался никому не попадаться на глаза! У него в сторонке от дороги, в глухом распадке, уже был свой очаг. Шалаш, густо оплетенный свежей хвоей, с таким же хвойным ложем, прикрытым шкурой, уступленной ему геодезистами. Было в этом убежище и подобие печи, точнее, кострища, обложенного крупными обломками камня, умеющими долго хранить и излучать тепло. Вход заделывался особой завесой, дым уходил в потолочную дыру, потом Рональд ее закрывал и печь распространяла теплую благодать...

Здесь он рассказывал гостье о своих фольклорных наблюдениях, и она поначалу кое-что записывала. А потом... перестала записывать и только слушала рассказы о здешних людях, о театре, природе и тайнах Севера, что так труднодоступны людям с «Большой Земли».

Вскоре она неожиданно уехала, передав через ленинградцев, что будет помнить своего северного Вергилия долго и серьезно, в надежде когда-нибудь увидеться снова, под другими небесами... Было ли все это во сне или наяву — этапируемый заключенный Рональд Алексеевич Вальдек, осужденный по 58-10, часть вторая, сроком на 10 лет, конец срока, согласно формуляру — 4 апреля 1955, — никому поручиться бы не мог!

...В Красноярске его направили на лагерный пункт, где заключенные обслуживали речную базу Норильскстроя на правом берегу Енисея. Назначили, как водится в местах незнакомых, в «тяжелую» бригаду, строившую речной причал. Бригада работала по пояс в ледяной воде, устанавливала береговые ряжи из могучих бревен, и тут-то опять легко могла бы подстеречь героя повести погибель, если бы не помог бывалый и ловкий зек, бывший летчик, ныне — работяга в конторе порта.

* * *

В недавнем прошлом — сталинский сокол, ныне — сталинский лагерник, Вадим Алексеевич Вильментаун[65] наделен был от природы двумя завидными качествами: отменной физической крепостью и рыбьей пронырливостью.

Он и в лагере еще не успел утратить той барственной холености кожи, какая обретается еще в юности чадами привилегированной московской элиты — некогда буржуазной или дворянской, ныне — партийной. Эта барственная холеность щек, губ, ногтей, волос, ресниц, ушных мочек, ступней, коленок свидетельствует о просторном родительском жилье где-нибудь в Покровском-Стрешневе, Серебряном бору, или поселке Сокол, о летней даче под старыми соснами и о хорошо дозированной спортивной подготовке с гимнастикой, лыжами, теннисом, футболом в команде юниоров, купанием до морозов и хоккейном лидерстве на самодельном дворовом катке (женская холеность требует еще и умеренной косметической гигиены, парижской парфюмерии и, разумеется, особых видов физкультуры, вроде фигурного катания или легкой атлетики).

Димин отец — конструктор авиаприборов; брат отца, Димин дядя, — один из зачинателей советской авиации. Этот старый авиатор погиб в разгар ежовщины, но племяннику удалось окончить аэроклуб Дзержинского района Москвы, поступить в Борисоглебское летное, выйти из него летчиком-истребителем, а к 1943 году, сменив несколько летных частей, попасть наконец, в самое что ни на есть элитарное военно-воздушное соединение — авиационную дивизию под командой самого сына Сталина, Василия...

В звене он летал ведущим, но недолго. Участвовать в крупных сражениях ему не довелось. Дивизия дислоцировалась под Орлом и начинала готовиться к важным действиям на Орловско-Курской дуге. Случилось ему однажды совершить успешный разведывательный полет над немецким аэродромом в Орле. Снятый им аэрофотоматериал позволил подготовить бомбардировочный налет на этот важный военный объект в германском тылу. Димин полк прикрывал эскадрилью бомбардировщиков. Звено истребителя Вильментауна оторвалось от эскадрильи и было атаковано «Фокке-Вульфами». Сам он рассказывал, что в этом по существу первом своем воздушном бою смог продержаться считанные секунды, сбил наседавшего на него немецкого аса и выбросился с парашютом из своего подожженного ястребка. Тут же был схвачен немцами и как военнопленный доставлен в Орловский централ, служивший гестаповцам так же исправно, как до того (и после того!) служил бериевцам.

Все, что дальше произошло с Вадимом Вильментауном, уложилось впоследствии в авантюрную повесть, отрывки из которой мелькали на газетных полосах. Были тут мытарства по фашистским лагерям военнопленных, сперва на оккупированной русской земле, потом — в глубине Германии. Было две попытки групповых побегов, повлекших за собой отправку в страшный лагерь Дахау. В одном из его филиалов Вадим сблизился с французским коммунистом и уже в последние дни войны отважился на новый побег, приведший его в расположение американских войск, только что вступивших в Баварию.

Он упорно добивался от американцев, чтобы те передали бывших узников Дахау советскому командованию, хотя один из переводчиков довольно четко обрисовал Вадиму, какая участь его ждет в Советском Союзе. Вадим был уверен, что картина нарисована нарочито мрачными красками, и настаивал на своем.

Эшелон, украшенный цветами и лозунгами о том, как радостно Родина встречает своих сынов, пересек советскую границу, как сотни ему подобных, увозивших из Европы и сынов, и дочерей России, бывших пленных, перемещенных, завербованных насильно и добровольно, эмигрировавших еще до немцев и при немцах, граждан советских и российских, включая старые казачьи сотни, власовские дивизии, белые военные формирования и всех тех, кого союзническое командование предавало Сталину. Судьбы этих преданных Европой русских людей окончились на виселицах, вместе с дряхлым Красновым на норильской и воркутинской каторге, в заполярных и карагандинских рудниках, как об этом впоследствии поведает миру Солженицын. Сотни их встречались и Рональду Вальдеку. Что касается Вадима Вильментауна, то спецпроверочка, которой он был подвергнут в особом лагере под Уфой, окончилась для него благополучно: его освободили «по чистой», демобилизовали и даже официально не препятствовали ему искать применение себя в авиации гражданской, поскольку военная для него закрылась. Пытался он восстановить и партийный стаж, ибо успел еще в истребительном полку вступить кандидатом в партию. Естественно, что ответы получал уклончивые, а затем и прямо отрицательные: мол, коммунисты в плен не сдаются! Все попытки доказать, что это утверждение ложно и что в плену он вел себя так, как должно именно коммунисту, вызывали холодно-презрительное отношение. Ни один отдел кадров не брал его на летную работу. А желание летать было сильно, тем более, что ничего другого он покамест и делать не научился.

Помогли старые отцовские связи и неуемная настойчивость. Министерству геологии потребовались летчики в самой глуби Сибири в помощь изыскательским партиям на самолеты, насмешливо именуемые «кукурузниками». В эскадрилью этих «кукурузников» Димка Вильментаун и определится, кое-как одолев трудности, связанные с нерусской фамилией (старым пилотам она была известна еще со времен дореволюционных!), плохой анкетой (два года плена в фашисткой Германии!) и репрессированным дядей (о последнем он просто умалчивал в анкете). К тому же, приходилось изворачиваться и в отношении сведений о родном отце: Димка, указывал, будто отец погиб на фронте в первые дни войны, но где, как и в качестве кого отец в те дни подвизался, Димка ничего не сообщал ни ближайшим друзьям, ни отделам кадров. Уклонялся он от ответа на сей пункт и в беседах с Рональдом, поэтому у того сложилось впечатление, что Димкин папа разделил судьбу брата-авиатора, притом взят был, по-видимому, перед самой войной... Словом, требовалась вся изворотливость молодого Вильментауна, чтобы в итоге все же взять в руки штурвальчик «кукурузника» в Сибири.

Работал он усердно, радостно, помогал геологам, чем мог, вошел у них в доверие, набрал прекрасных характеристик (это он умел делать мастерски!), однако по десяткам мелких примет неизменно и постоянно чувствовал над собою пристальный взор недреманного ока. Приметы свидетельствовали, что он живет, пишет письма, звонит по телефону, беседует с новыми товарищами... будто под незримой, но четко ощутимой стеклянной крышкой, как растение в оранжерее. Настроение портили и дела в его неокрепшей собственной семье, ибо там, в Москве, подрастала маленькая дочь и полувдовствовала за годы войны ее мать, Димкина жена, с которой он провел, может быть, меньше часов вдвоем, чем, скажем, с любой официанткой из офицерской столовой! Одна из них, кстати говоря, уж очень ему нравилась, да и она сама присматривалась к нему с явным интересом! Что же касается до законной половины, то та, по собранным от соседей сведениям, не слишком остро тосковала об отсутствующем муже, утешаясь обществом некоего модного эстрадного певца. Димка Вильментаун уже твердо решился на развод, но не слишком с ним торопился, опасаясь лишних новых осложнений в своей многострадальной анкете!

Между тем, эскадрилью, где он служил, передали другому ведомству — гигантскому комплексному комбинату на севере Красноярского края. Благодаря своим отличным характеристикам от геологов Димка и здесь, в городе Красноярске, где эскадрилье отвели место на плоском енисейском острове в городской черте, был замечен начальством и даже временно назначен командиром этой эскадрильи, весьма пестрой по составу и неслаженной в работе. Димкины административные меры, направленные к укреплению дисциплины среди пилотов, не принесли ему популярности у товарищей и не очень обрадовали начальство, которому пришлось разбирать многочисленные жалобы на временного руководителя эскадрильи: у начальства и без того хватало кляузных дел в самом Красноярске и там, в северном граде металлургов Заполярья. А недреманное око копило и копило «материал»...

И когда в одном из полетов над средним течением реки Ангары пилот Вильментаун потерпел незначительную аварию, ему поторопились, что называется, пришить дело чуть ли не о транспортном бандитизме. Под следствием Вильментаун держался неосторожно, допускал в камере довольно рискованные высказывания, и, для верности и надежности, следствие дополнительно пришило ему еще и статью 58-ю, пункт 10-й, сиречь антисоветскую агитацию. Обе статьи по совокупности потянули на полный наркомовский паек, то есть на 10 лет лагерей с последущими ограничениями. Взяли его под арест, кстати говоря, на квартире той самой хорошенькой официантки, чьими ласками он уже давненько, как он сам полагал, пользовался монопольно, не деля их с прочими посетителями столовой... Эта молодая русская женщина, коренная сибирячка с решительным и самоотверженным характером, полюбила поднадзорного пилота (он подробно рассказал ей всю свою историю и не скрыл о недреманном оке, под коим живет) и стала считать свою связь с ним как бы навечной. Он же в разговорах с Рональдом называл ее своей женой, пусть покамест еще и «нерасписанной». Она носила ему в лагерь передачи, махала из-за проволоки синим платочком и, будучи вызванной на допрос как свидетельница, встала за Димку горой и настаивала на его невиновности. Рональд проникся к этой женщине немалой симпатией. Через проволоку он видел ее складную и крепкую фигурку, мог различать большие серые глаза и меховую шапочку, сидевшую на маленькой кудрявой головке изящно и мило.

Вот этот-то бывший летчик и смог выручить из новой беды Рональда Вальдека, угодившего, по отсутствию лагерного блата, в бригаду особо тяжелых и опасных работ на причале. Димка Вильментаун успел вовремя поговорить с самим главным инженером базы, человеком добрым, умным и отзывчивым. Бывший сталинский сокол объяснил главному, что, мол, з/к Вальдек будет надежным исполнителем любых топографических, геодезических и прочих инженерных заданий портового начальства и гноить его на причале, в ледяной воде Енисея, просто не имеет смысла... Вильментаун уступил (это в лагере — услуга немалая!) свою собственную должность Рональду, а сам перешел за него в бригаду. Действовал он весьма уверенно: его здесь знали как бывшего начальничка, в воду, разумеется, не послали, да и всю организацию работ на причале решили изменить на более человеческий лад, как впрочем, давно предлагали поступить сами работяги. Их, разумеется, никто не слушал, а Вильментауна послушали сразу. Рабочие вздохнули облегченно, сам Вильментаун перешел от них на должность кладовщика, к которой давно стремился, а Рональд стад инженером-приемщиком энергетического оборудования, отправляемого на дольний Север.

...Вадим Вильментаун был холодно расчетлив и не альтруистичен. И Рональд Вальдек интересовал его не только как товарищ по несчастью и сосед по лагерным нарам. Вадим присматривался к людям, хоть как-то связанными с печатью, литературой, журналистикой.

Его знакомство с Рональдом началось в бараке вечером, в самый день прибытия баржи с новым северным этапом. Как только Вильментаун услыхал от этапников, что прибыл некий «батя-романист», бывший летчик позаботился освободить новичку место на соседней вагонке.

— Скажите, вы не знакомы с Ильей Оренбургом? — заинтересованно осведомился летчик у «бати». И целый вечер Рональд слушал рассказ Вадима о его перипетиях. Когда Рональд признал, что из этого повествования можно при некоторых манипуляциях с истиной создать развернутую новеллу под названием, скажем, «Крылатый пленник» и что такая тема ему самому, Рональду Валь деку, в принципе не чужда и посильна, Вадим отказался от идеи обратиться к Илье Григорьевичу и решил всячески способствовать скорейшему освобождению будущего автора задуманного произведения. Цель его — вернуть сталинского сокола в его родную стихию — в авиацию!

Вечерами они вдвоем сочиняли прошение о пересмотре дела летчика Вадима Вильментауна. На милосердие местных красноярских органов Вадим не уповал — не для того они его сажали, чтобы так вот за здорово живешь разжалобиться да выпустить! Показания против Вильментауна давали люди, крепко его невзлюбившие, например, один из пилотов-разгильдяев, списанный им за пьянку из эскадрильи. Брат этого пилота занимал пост в краевой прокуратуре и отлично знал, что недреманное око давно присматривается к человеку, прибывшему... легко сказать! из американского тыла в Германии! Такой просто не может быть чистым, несмотря на данные проверки в спецлагере. Ну как же так? Чтобы американцы не завербовали отпускаемого на родину? Чтобы они упустили такую возможность иметь в СССР своего шпиона? Если такое допустить... зачем тогда и органы существуют? У недреманного ока есть железный, неизменный закон, нигде не записанный, но строжайше соблюдаемый практически: лучше посадить десять невиновных, чем упустить одного виновного! Закон, завещанный самим Лениным! Так при нем действовала ЧК. Так должно действовать недреманное око и сегодня! Поэтому Вильментаун — за прочной решеткой.

Прошение получилось обстоятельным и, как будто, весьма убедительным. Пошло оно в Москву с оказией, неофициальным путем, минуя местные красноярские инстанции.

Ответ последовал через лагерную спецчасть и не оставил никакой надежды на пересмотр дела: сиди, мол, и не рыпайся!..

* * *

Накануне Дня Советской армии, 23 февраля 1953, Рональда Вальдека вызвали в УРЧ. Дали расписаться в том, что с учетом заработанных отличным трудом зачетов рабочих дней, он, з/к Вальдек, вместо 4 апреля 55-го обретает свободу 21 февраля сего, 1953 года. Однако...

В связи с немецкой национальностью он должен проследовать по этапу в место назначенной ссылки — в Енисейский район Красноярского края, на соединение с семьей, имеющей прибыть туда же.

Это был гром среди... зимы! Поднять бунт и требовать пересмотра графы о национальности? Переделал ее в формуляре злонамеренный следователь, и он будет доказывать свою правоту. Дело затянется. И может действительно затронуть и близких: Федю на его 4-м курсе Зооветеринарной академии, сестру Вику, Ольгу Юльевну. Они все пока в Москве, а поднимешь шум, — начнут тревожить и их... Лучше просто подписать и следовать в одиночестве к месту ссылки по нацпризнаку! Ссылаемых по такому признаку ныне миллионы, а наций, подлежащих рапрессированию, около полутора десятков: тут и немцы, и болгары, и греки, и татары крымские, и балкарцы, и калмыки, и карачаевцы, месхи, и ингуши, и чеченцы, и еще какие-то кавказские народности, чем-то не угодившие Сталину и Берии, организаторам этой неслыханной акции. На Кавказе осуществлял высылку генерал Серов. По лагерям уже было много очевидцев высылки — беспощадной, поголовной и кровавой. Стреляли по любому беглецу, кто пытался проскользнуть мимо сакли в горы... Били детей, скот, отцов и матерей очередями из автоматов, в упор, при малейшей попытке к сопротивлению и неповиновении. А как при этом неодолима была вера в Вождя, внушенная ежечасной пропагандой, ясно было из фразы, весьма частой у пострадавших и посаженных: «Товарищ Сталин не знал!»

...Главный инженер базы напрасно ждал своего «освободившегося» сотрудника. Его продержали в лагере два лишних дня, ибо пришла инструкция не выпускать никого перед праздником Красной армии! Они с Вадимом мрачно сидели на своих нарах в бараке и обсуждали всевозможные планы на будущее. Самым существенным в них было во что бы то ни стало сохранить дружбу, работать над новеллой «Крылатый Пленник», искать юридической поддержки Вадиминого ходатайства и про себя, втихаря, подумывать и о... рывке, коли все остальное окажется безрезультатным! Утром, в понедельник 24 февраля, Рональд обнялся с Вадимом, проверил адреса и пешком через весь город, следом за вооруженным конвоиром, зашагал к пересыльной тюряге, что лепилась у подножия той самой горы, где красуется видимая отовсюду часовенка, служащая главным ориентиром и приметой города над Енисеем. Кстати, реку перешли по льду — моста еще тогда не было.

В тюрьме его приняли, как обычного арестанта: стрижка наголо. Баня. Прожарка. Шмон без милосердия. И... снова камера. Под номером 20. Эдак, человек на сто, кабы даже не больше!

* * *

Тюрьма в начале срока, конечно, пугает, подавляет, отталкивает, но эти эмоции несколько облегчаются тем, что человек попадает в этот мир впервые и невольно испытывает еще и известное любопытство, даже какую-то гордость: вот, мол, и я сподобился познать эти тайны!.. Но тюрьма в конце десятилетнего срока ничего таинственного не таит и лишь глубоко угнетает зекскую душу!

В этапной камере Красноярской пересылки народ подбирался бывалый! Из Тайшет лага, Озерлага, Дубровлага, Караганды, лагерей Мариинских, словом, как кто-то пошутил «от Потьмы до Тотьмы». Шла вербовка ссыльных на железнодорожную стройку под Енисейском, и Рональд записался кандидатом в топографы, однако сокамерники почему-то выражали скептицизм и плохо верили в надежность вербовщиков. Ибо они, похоже, были не из ГУЛАГа, а какая же желдорстройка без ГУЛАГа! Так, что-то несолидное! Интересно, что скептицизм (или осведомленность?) бывалых зеков оказался оправданным, и стройка развалилась еще до начала подготовительных работ. В дальнейшем это обстоятельство даже осложнило судьбу Рональда — работу пришлось подыскивать!

Наступил март. Прибыла группа украинцев из Тайшетлага. Они разместились позади Рональда, на общих здесь нарах, в нижнем ярусе. И вот, в ночь на 5 марта он услышал в их углу шелестящий полушепот:

— Сообщение о болезни. По радио — медицинский бюллетень... Состояние серьезное.

Другой голос: — А в случае чего... кого ж на его место?

И первый, на чистом украинском, в раздумий: — Мабудь, Микита буде... Во подлийше его... немае!

Герой повести затаил дыхание. Понятно было, что речь — о Самом. Значит, дни его сочтены. Как это отзовется на народе, на стране? Ведь вся она шагу без него ступить не могла, как приучили думать народ! Вспомнился предновогодний приступ друга-пианиста в театре, его глубокая вера, что вместе с котом ус-с-сатым уйдет из нашей жизни вся скверна, все Зло... Но ему самому, Рональду Вальдеку, в это не очень верилось.

Следующий день прошел в мучительном неведении: новеньких не поступало, но чувствовалась какая-то особенная напряженность во всей атмосфере тюрьмы. Волновались блатные — они тоже в немалом числе были представлены среди кандидатов на этап. Разумеется, это было не мелкое ворье, а такие рецидивисты, какие уже не считались «социально близкими» и кого тоже наметили в ссылку или на спецпоселение (среди них были и «националы», т.е. жулики из репрессированных наций). Но большинство этих воров были чистыми русаками, вели себя шумно, однако «фашистов» не задирали, понимая, что жить предстоит с ними в ссылке, где они, воры, не унизятся ни до какой черной работы, а «фашисты» будут, вероятно, как везде, руководить делами; и обижать их заранее явно не следует. Да хватало блатарям и своих распрей. К примеру, — свара между «суками» и «ворами», искусственно разжигаемая гулаговцами, приведшая к истреблению очень многих представителей преступного мира, притом, как казалось Рональду, как раз наиболее «благородных» рыцарей этого особого мира.

Уже под вечер 5 марта надзиратель предложил группе арестантов, у кого имелись деньги, сходить в тюремный ларек. Рональд был в очереди последним, и, покупая банку яблочного джема, рискнул спросить шепотом у ларечницы: «Ну, как там, здоровье-то самого?..» Та, скосив глаза на конвоира, глазевшего в сторону, на товары, шепнула одними губами:

— Умер!

Рональда будто по ногам ударили, так они подогнулись от волнения. А тут — бегущий навстречу солдат охраны, криком, обращаясь к надзирателю, что уводил группу в камеру:

— Скорей, скорей! Уводи побыстрее! А то опоздаешь на построение. К траурному митингу!

Значит, сомнений нет!

И когда за ним закрылась камерная дверь, он задержался у раздаточного окошка, откуда слышно было всем, и внятно произнес:

— Товарищи! Братцы! Сейчас передали сообщение: товарищ Сталин скончался!

Ответом камеры было гробовое молчание в течение двух-трех минут. А потом, из «блатного» угла слова:

— Ну, тут мы ничем помочь не можем! Следом, из того же угла, тихий, приглушенный смешок...

Уже в следующую ночь, на 6 марта, после того, как надзиратели помешали блатным учинить в 20-й камере шутовское погребальное шествие (блатари завернулись в простыни, взяли в руки какие-то подобия свечей, слепленных из хлеба иди свернутых из бумажек, и двинулись с гнусавым пением вокруг столов и нар), Рональд, когда камера успокоилась, услышал вдруг странные звуки, довольно мелодичные, из тюремного коридора: что-то волочилось по каменному полу со слабым металлическим позвякиванием.

Рональд тихонько, в носках, подбежал к двери и заглянул в глазок, чуть приоткрытый снаружи. Мелькнуло ему в коридоре странное ведение: надзиратель шел по коридору и в обеих руках тащил связки наручников. Притом, не простых, а самых строгих. Вырабатывала их Бескудниковская мастерская ХОЗУ МВД, и назывались они по номенклатуре изделий ДЕТАЛЬ НОМЕР ТРИ. Эти наручники служили самым жестоким видом наказания, точнее пытки, заключенных, преимущественно рецидивистов-утоловников. Рональд ни разу не видел, чтобы они применялись к 58-й. Уголовники же боялись их, как огня. Мало кто выдерживал пытку этими наручниками более 40 минут. При малейшем движении руки защелкнутый у запястья наручник тихонько звякал и его зубчики заскакивали на следующую ступеньку, сжимая руку, врезаясь в кожу, потом и в кость.

Человек обычно с ревом падал в обморок от нестерпимой боли в суставе, боли от врезавшегося наручника. Так вот, на глазах Рональда Вальдека целых две связки этих «деталей №3» надзиратель волок к выходным дверям в самую первую ночь после объявления о смерти Вождя Народов и «лучшего чекиста страны»...

20 марта этап подготовили к отправке. Подали к тюрьме крытые брезентом студебеккеры. Этапников усадили на скамьи, но очень тесно. Завывал ветер, мела метель, просторы енисейские угадывались лишь смутно. Было острое ощущение Азии, совершенно чужой европейцу. И страшной. В этапе следовало человек около ста на трех больших грузовиках. Снова конвой, собаки, вохра, мат и бестолковщина. А везли-то... «вольных граждан страны!».

Повезли на Север, в сторону Енисейска, но кое-кого должны были высадить в Аклаково[66], где лесозавод нуждался в рабочих руках. На первой остановке в Большой Мурте Рональд вошел в столовую и заказал лучшее мясное блюдо — котлету! При этом он первый раз за все годы неволи получил в руки ... вилку!

...«И большое познается через ерунду», — писал Маяковский.

Глубинный, символический смысл мирового события — внезапной кончины Сталина, чье бессмертье казалось абсолютом, — постигался умами и сердцами заключенных людей — лагерников, камерников, этапников — не сразу и не прямо! Вести шли не от начальства — оно, видимо, прямых инструкций не получило и просто воздерживалось от каких-либо суждений и объяснений. По-прежнему в камеры не допускались газеты (блатные из них кроили карты) и не проникали волны эфира... Только обрывки слухов, подхваченных случайно, питали возбужденные умы Рональдовых сокамерников. Обсуждать, перетолковывать эти слухи было слишком опасно — народ вокруг был чужой, сборный, «непроверенный». Герой повести, в одиночку выдернутый из лагеря, не встретил среди этапников ни одного игарца, абезьенца, ермаковца или кобринца... Лагерный же опыт предписывал соблюдать давнишнее правило матери, Ольги Юльевны: «абер’с науль хальтен!» То есть, в приблизительном переводе на язык страны Лимонии: «не разевать хайла!»

Однако событие так переполнило все общественное сознание России, да и остального мира, так потрясло саму душу огромной страны и каждого человека в ней, что в подневольных умах срабатывала простая интуиция. И помогали закрепощенному духу очнуться какие-нибудь случайные наблюдения и «ерундовские» детали... Вот куда-то поволокли жестокие наручники: значит, надобность в них отпала? В этапном грузовике —скамьи, будто для людей, а не для зеков... И не полсотни впихнуто, а десятка три, все же повольготнее. В общую столовую пустили... Вохра в том же зале, вместе с этапниками уселась, ту же котлету с лапшой ест... Вилки дали, в лагерном обиходе запрещенные, как «колющие и режущие»... И слышно, будто главою советского правительства стал Маленков Георгий Максимилианович — имя-то какое... дореволюционное! И очень обнадеживало еще одно имя рядом — Георгий Жуков, назначенный верховодить вооруженными силами. Сталин его после войны прижимал... А что до Хрущева, то, вопреки мнению соседей-украинцев («бо подлийше его немае»), герой повести, на своих путях журналистских, с Никитой Сергеевичем встречался, писал репортажи о его речах и докладах, слышал о нем нечто положительное в годы ежовщины — он будто бы тогда возражал против применения пыток к старым большевикам: стало быть, прямо-таки гуманист! А прежние сталинские соратники — Молотов, Каганович и, главное, Берия, хоть и выступали над гробом с траурными речами, оказались в правительстве как-то заслоненными фигурами Жукова и Хрущева... Правда, сталинские органы оставались всецело в руках маршала Лаврентия Берия, и, кроме ничтожных послаблений, вроде дозволения съесть котлету вилкой, пока перемен к лучшему ждать было трудно! Лагерные этапы на ссылку шли прежним порядком, амнистии, как того чаяли оптимисты, никакой не последовало, тюремный и этапный режимы оставались в главных чертах прежними... И лагерные вышки по-прежнему торчали главными ориентирами по всей Сибири, по всему Северу России...

В городе Енисейске памятник товарищу Сталину был весь в венках и цветах. Их явно освежали и обновляли — прошло-то с официального дня смерти (он внушал людям сомнения, ибо скептики считали, будто Вождь был уже мертв, когда публиковались Правительственные сообщения о болезни) — более двух недель — и траурные венки из еловой хвои, перевитой лентами, теряли бы свою свежесть... Енисейский Сталин царил над площадью на фоне краеведческого музея. Старый, некогда губернский город, уступивший первенство Красноярску, когда там прошла железная дорога, хранил следы былого губернского величия: солидные каменные дома купцов и контор, прочные церковные строения и живописный монастырский ансамбль, несколько колоколен и красный минарет татарской мечети, мощеные улицы, здание гимназии и библиотеки, довольно обширной, пристань над обрывом, широкий, неоглядный простор Енисея и по всему горизонту синеющая кайма тайги — все это сулило этапникам, кому предстояло жительство в самом городе, некоторые виды на сносное существование, по крайней мере, в смысле чисто пейзажном...

Этапников разместили сначала в какой-то школе, пустовавшей по случаю каникул, однако в первый же вечер блатные успели зарезать енисейского горожанина, и весь этап посадили, так сказать, под домашний арест. Потом его рассортировали «по статейному признаку»: блатных куда-то направили всех вместе, бывшую 58-ю объявили из-под ареста освобожденной, однако предварительно дали подмахнуть документ, где спецпоселенцу предписывалось еженедельно, в установленный день и час являться на регистрацию к коменданту (следовал адрес, номер комнаты и фамилия лейтенанта). Документ кончался следующим пунктом:

«В случае обнаружения спецпоселенца на расстоянии, превышающем 5 километров от места указанного ему поселения, он будет отвечать в несудебном порядке 20 годами каторжных работ». Следовала подпись спецпоселенца... Рональд поставил ее аккуратно и осведомился, как обстоят дела с железнодорожной стройкой, куда он еще в тюрьме завербовался. Комендант сообщил, что стройка пока откладывается, работу придется подыскать другую, но сам он в этом помочь не может. Равно, как и с квартирой, искать которую можно у горожан...

— Вас, впрочем, товарищ Вальдек, — добавил лейтенант, — назначили на жительство несколько севернее Енисейска, в связи со стройкой, куда вы собирались поступить. Я выясню, разрешено ли вам оставаться у нас, в Енисейске. Пока можете устраиваться временно. Как уж сумеете!

Он побрел по чужой, незнакомой улице чужого, северного города. Как везде, улицы и здесь были бездарно и казенно переименованы: «Рабоче-Крестьянская», «Ленина», «Максима Горького», «имени Перенсона»...

Для первой прогулки он избрал «Рабоче-Крестьянскую». Она тянулась от центра к окраинному Татарскому кладбищу... Три четверти городской застройки были деревянными — типичные сибирские дома в два этажа, под четырехскатной крышей, со ставнями, крыльцами, кирпичными печными трубами. Морозец изрядно поджимал, но метеорологи обещали ветер, метель и снегопады. Неуютно, когда крова над головой нет! Не в комендатуру же обращаться, чтобы спрятала от бури!

Лица прохожих, впрочем, как-то обнадеживали. Много интеллигентных, пристально глядящих на встречного, лиц. Одна, писанная красавица северного типа, Рональд даже обернулся вслед этому прекрасному женскому лицу. Но очень нарядна, с легкой походкой и такой ясной полуулыбкой, какую никто бы не сохранил после этапов и пересылок: значит, местная? Но одета по-московски, а скорее, пожалуй, по-питерски...

Начинало смеркаться. Уже где-то на подходе к городу из заречья летел обещанный буран. И тут ангельское крыло снова простерлось над грешным героем этих страниц...

Спасение пришло в образе старика с топориком, в коротком тулупчике, по-старинному перетянутом кушаком. Он медлительно плотничал перед своим недостроенным домом, шкурил еловую слегу. Свежесрубленный, еще не конопаченный пятиоконный дом, фасадом на Рабоче-Крестьянскую, уже подведен был частично, под крышу и, похоже, старик трудился над будущей стропильной ногой... Клинышек его седенькой и реденькой бородки был чуть сдвинут вбок, что свидетельствовало о привычке отжимать его левой рукой, подпирающей подбородок, пока правая выводит ученые строчки...Господи, да ведь это сам... товарищ директор того исследовательского института с международным именем, где полжизни проработала Катя.

Это он, севший 16 лет назад, как говорили, преданный Бела Куном; кандидат в члены ЦК, автор спорной теории об абстрактном труде, атакованной сталинскими ортодоксами; посаженный вместе с его ученой женой, Беллой Борисовной Бреве, специалисткой по русской истории нового времени, защитившей докторскую незадолго перед посадкой...

— Не узнаете, Степан Миронович[67]?

— Боже мой, Рональд Алексеевич! Давно вас... то есть давно ли вы... здесь? По костюму догадываюсь, что недавно... Где и как устроились?

— Еще нигде и никак... Я здесь — с нынешнего утра.

— О! Белла! Белла! Ты слышишь: приехал Рональд Вальдек! Муж нашей Екатерины Кестнер! Скажите, как она-то? Как ее здоровье?

— Скончалась... до моей посадки. Наш Ежик убит в Германии. Ну, а я вот, пока в Енисейске. Федя скоро институт должен бы закончить...

— Послушайте, Рональд Алексеевич, вам необходимо поторопиться! Ступайте на улицу Перенсона, дом сто тридцать седьмой. Там СЕГОДНЯ съехал студент, занимавший угловую комнату. Бегите и проситесь! Хорошие старики-ссыльные, давно здесь осели.

Буря уже налетела на город. Нужный номер дома он различил в чистой догадке. Добрые старики приняли его, как только он назвал имя Степана Мироновича и Беллы... Он перекрестился на икону, попросил позволения лечь, и слушал ветер в трубе русской печи... Ангел-хранитель крестообразно сложил оба белых крыла над первым вольным кровом своего подзащитного. А над Енисейском двое суток бушевала редкостной силы пурга, и когда она стихла и солнце озарило наметанные снежные сугробы, герой повести глянул из обеих окон своей угловой комнатки, сквозь узоры изморози на типичнейший пейзаж новой социалистической Сибири: левое окно выходило на тюремный замок, окруженный белокаменной стеной в три человеческих роста с вышками по углам, где за пулеметами, в меховых тулупах, дежурили стрелки охраны («попки»). За стеной отчетливо виднелось кирпичное кубическое строение главного тюремного корпуса с видимыми над стеной оконными щитками-намордниками. Правое же окно комнаты глядело прямо на кладбище, даже на два — ближе было русское, подальше — татарское, первое — с крестами, ясно различимыми сквозь морозное сверкание этого утра; кладбище же татарское издали казалось просто красивой хвойной рощей, со слабо намеченной к ней тропою, в то время как место упокоения православных так и манило к себе настежь раскрытыми воротами с ликом Спасителя над ними и широкой подъездной дорогой, покамест еще не полностью разметенной после метели...

Старики-хозяева так привыкли к этому пейзажу, что находили в нем даже приятность, прежде всего практическую. У них не было родных, и в случае кончины — толковали они про это с чисто русским, крестьянским спокойствием — похороны были бы делом рук добрых соседей, а затруднять им эту обязанность старики не хотели бы...

— Видите, везти нас будет недалечко, а гробики... вон они, готовенькие, в сарае припасены: как размету двор, так покажу вам, сам строгал и красил, и лаком покрыл... Побольше — тот для меня, поменьше — для нее... Просим у Бога, чтобы уж обоих нас вместе к себе прибрал, ну, да уже в этом — Его воля! Ежели один из нас молитвенником за другого останется — все одно, недолго ему одному бедовать, и знать будет, что постель ему приготовлена.

...Лекцию о трудоустройстве прочитал Рональду Степан Миронович. Он намекнул, что кроме официальных рабочих мест, крайне ограниченных для ссыльных и спецпоселенцев, есть и еще некоторые иные возможности, однако пока от подробностей на эту тему уклонился. Рональд спросил его о встреченной красавице, и запомнившиеся ему приметы сразу помогли выяснить, что красавица является вольной дамой, по специальности она детский врач, работает в больнице и в городе очень известна. А приехала сюда из Горького к мужу-инженеру, конструктору судов на подводных крыльях, автору первой такой советской «Ракеты», чем-то, не угодившему органам и получившему срок и ссылку. Инженер слывет чудаком, мало с кем знается, а жена-красавица его любит и надеется на просвет впереди.

Степан Миронович же, несмотря на свою подчеркнутую лояльность и строго соблюдаемую партийную дисциплину в высказываниях на любые темы, питает не слишком большие надежды вернуться к московской научной деятельности и поэтому решил построить в Енисейске собственный дом: в любом случае он сослужит добрую службу! Либо обеспечит долгую удобную енисейскую фортуну своим строителям и владельцам, либо, при обороте наиблагоприятнейшем, будет продан какому-нибудь состоятельному енисейцу, любителю простора, тепла и света из окон. Средства же на постройку, притом немалые, получены от родных, от продажи кое-какого московского имущества и... от «трудов праведных», здесь, в городе исполненных, о коих мол покамест распространяться не след!

Забегая вперед, нелишне здесь раскрыть этот секрет, ибо он уже едва ли сулит кому-нибудь неприятности, став достоянием читателя. Да и едва ли все это совершалось в полной тайне — знали истину, верно, и некоторые енисейские партийные власти.

В городе был Педагогический институт, тогда — самый северный в России. И его кафедра истории, ректорат, другие кафедры — все это остро нуждалось в настоящих, крупных специалистах-марксистах. А Степан Миронович и Белла Борисовна имели десятки ученых трудов, были известны мировой науке, в Енисейске же занимались выращиванием поросят, коз и огородных культур. Это, кстати, кое-какой доход обеспечивало, тем более, что покупали у них свинину, молоко и овощи добрые знакомые, и на колхозный рынок Белла Бреве, доктор наук, в фартуке продавщицы отправлялась редко. Покупателей обычно хватало у нее и без рынка! Но, конечно, эти доходы были только незначительным вкладом в постройку. Главный заработок давали... ученые диссертации, кандидатские и докторские, написанные супругами... под чужими именами, подобно тому, как Рональд Вальдек сочинял свой роман для Василенко... Рональду стали впоследствии известны и названия диссертаций, и фамилии «авторов», под коими они и получили официальное признание, но оставим их на совести этих «авторов». Это ведь все та же туфта, без которой в СССР «не построили б канала»!