Глава XLV
Глава XLV
Возможность ареста Стародворского и возобновления его дела. — Я был против этого. — В печати требовали, чтобы я назвал имя скрываемого провокатора. Догадки, кто он. — Опасность возобновления дела Стародворского миновала. Правда о Стародворском сообщена его судьям и защитникам. — Признание Мартова Сознание Стародворского. — Мой ему волчий билет. — Смерть Стародворского и его торжественные похороны при большевиках.
С марта по май 1917 г. аресты и разоблачения провокаторов делались ежедневно по всей России.
Я тоже выступал в газетах с большими статьями о предателях и провокаторах: по поводу Малиновского, Доброскока и других, кто в то время могли быть для нас опасны. Особенно много я писал в то время о предательстве большевиков и поименно их всех, начиная с Ленина, называл немецкими агентами.
Но я был решительно против возобновления дела Стародворского и все время опасался, чтобы кто-нибудь не начал его дела помимо меня.
Ко мне не раз обращались с вопросом, почему я не поднимаю теперь дела Стародворского, раз открыты архивы Департамента Полиции. Все понимали, что инициатива возбуждения дела Стародворского должна была принадлежать главным образом мне, — и ждали, что я это сделаю.
В мае месяце мне, однако, показалось, что дело Стародворского будет поднято помимо меня, — вот по какому поводу.
В конце марта 1917 г. в Петрограде был арестован по обвинению в провокации какой-то сотрудник петербургских газет. В газетах по его поводу поднялся шум.
В это время у меня была единственная привилегия, полученная после революции, это — беспрепятственное посещение тюрем. Я мог обходить все камеры, где сидели охранники и провокаторы, и много с ними разговаривал. Меня глубоко возмущало издевательство над ними в тюрьмах. Они содержались в таких условиях, в каких и нам редко приходилось сидеть при царском режиме. Грязь, часто голод, скученность в камерах и т. д. Я стал протестовать против такого тюремного режима, настаивал на предании суду тех из провокаторов, кто окажется виновным в обще уголовных делах, и на освобождении остальных.
Был я в камере и у этого литератора-провокатора, о котором только что я заговорил. Я увидел, какой это был жалкий, ничтожный человек.
На собрании пяти шести литераторов, обсуждавших по предложению прокурора, дело этого провокатора, я настаивал на его освобождении и привел золотую фразу, слышанную мною в английской тюрьме при иных условиях и не про провокаторов:
— Эта сволочь недостойна сидеть в тюрьме!
Более сильного довода в защиту этого ничтожного провокатора у меня не было. Тогда же присутствовавшим литераторам я сказал:
— Не люблю тюрем! Чем меньше тюрем, тем лучше! Тюрьмы у нас должны быть только для опасных лиц. Вот, я знаю одного бывшего революционера, который служил в охранном отделении, получал деньги, но он сейчас тяжело болен и ни в каком отношении не может быть опасным. Если узнают его имя, всем будет бесконечно тяжело. Я не хочу опубликовать имени этого бывшего революционера потому, что не хочу, чтобы его арестовали и держали в тюрьме, и чтобы около его имени был какой-нибудь шум!
Эти слова были мной сказаны мимоходом и в то время мало, по-видимому, обратили на себя чье либо внимание.
Я и сам тогда им не придавал никакого особенного значения.
Но месяца через два, когда известный Д. Рубинштейн повел против меня кампанию, он купил одного из литераторов (кажется Самохвалова, который потом отличался в Польше в 1920 г.), бывшего на этом совещании, и в «Рус. Воле» этот литератор совершенно неожиданно для меня напечатал открытое письмо ко мне, написанное в крайне напыщенном тоне. Автор письма заклинал меня перестать укрывать такого провокатора, при опубликовании имени которого «весь мир содрогнется от ужаса».
Это открытое письмо ко мне в «Русской Воле» моментально повсюду вызвало такую невероятную сенсацию, что не было положительно ни одного уголка в России, где бы в страстных спорах не ломали голову, имя какого провокатора я скрываю, и не требовали меня к ответу.
В день опубликования письма я выехал в Ставку. Дорогой, в вагоне, где никто не знал меня, мне приходилось слышать разнообразные догадки о том, кого я имею в виду в этом своем обвинении. В Ставке я пробыл сутки. Виделся там с очень многими и все, прежде всего, задавали мне тот же самый вопрос. Я приехал в Москву, ко мне пришли интервьюеры от газет, и первый их вопрос был, чье имя я скрываю, от раскрытия которого «ужаснется весь мир». В московских газетах и в толпе говорили, что я имею в виду Чернова, другие же высказывали предположение, что я обвиняю Керенского. Назывались имена, которых я не хочу здесь даже и приводить.
С таким же требованием назвать имя укрываемого мною провокатора в открытом письме обратился ко мне в московских газетах и А. Соболь. Многие другие газеты и отдельные лица требовали от меня того же.
Все были изумлены, когда в первом же интервью в Москве я, прежде всего категорически заявил, что никогда не говорил, что при разоблачении этого имени «весь мир содрогнется от ужаса», а говорил я только, что всем будет бесконечно больно, если будет разоблачено это имя, а потом, как раньше, так и тогда я сказал, что это лицо — больной человек, ни в каком отношении не представляющий опасности, и что поэтому-то я и не считаю нужным отдавать на травлю его имя. При этом я добавил, что все нужные указания относительно него мною давно сообщены таким лицам, как Лопатин, и что я их всех убедил в том, что опубликование имени этого человека в настоящее время не представляет никакого общественного интереса, и только поэтому оно и не было мной до сих пор опубликовано.
Несмотря на все эти мои заявления в газетах, догадки продолжались делаться за догадками.
Летом 1917 г. ко мне как-то на мою квартиру в Петрограде явился Чернов вместе с несколькими своими товарищами допросить меня о моем отношении к известному тогдашнему обвинению его Милюковым, в связи его с пораженческим движением заграницей во время войны.
Чернов, между прочим, спросил меня, не его ли я имел в виду в недавнем своем обвинении литератора, как об этом тогда некоторые прямо утверждали. Конечно, я объяснил Чернову, что, как это видно из моих заявлений, дело идет о больном человеке, не играющем никакой политической роли, а эти признаки к нему совсем не подходят.
Чернов в это время болен не был и играл такую показную роль в русской жизни, что мне очень хотелось ему сказать:,К сожалению, это к вам не подходит!» Конечно, о Чернове я тогда ни в коем случае не промолчал бы!
Я прекрасно понимаю, какое волнение во всей печати и в обществе поднял бы я, если бы тогда, летом 1917 г. или еще раньше — в марте того же года, сейчас же после допроса Доброскока, вместо того, чтобы с огромными усилиями не допустить возбуждения дела Стародворского, я рассказал бы в газетах все то, что пишу в настоящей статье. Я тогда смог бы получить блестящий реванш за всю борьбу, которую в течение десяти лет, в 1908–1917 г.г., вели против меня и сам Стародворский и его сторонники.
Стародворский, несомненно, был бы арестован и вокруг ареста этого шлиссельбуржца тогда большой шум подняли бы как раз те, кто в свое время до революции не понимал задач моей разоблачительной борьбы с провокаторами, когда они были так опасны для всего освободительного движения, и кто в настоящее время не понимает такой же моей разоблачительной борьбы с большевиками.
Задачи борьбы с провокаторами я всегда понимал так, как того требовали русские общественные и государственные интересы, а не как того требовала месть и партийные соображения. Я надеюсь, что в настоящее время, спустя 15–20 лет после того, как я начал свою ответственную борьбу с провокаторами и провел десятки самых громких дел, я имею полное право сказать, что я все время правильно ставил задачи этой разоблачительной борьбы. Конечно, и не для литературной сенсации я в эти годы занимался разоблачением провокаторов, как это иной раз позволяли себе говорить обо мне наиболее злобные мои клеветники.
В 1908–09 г.г. я вел ответственную, трудную и даже рискованную для моей жизни борьбу с Стародворским, когда он мог быть так опасен своими связями с Департаментом Полиции и когда он пользовался общим доверием, уважением и известностью, а потом, в 1917 г., я его же спасал от ненужного шельмования, когда он был болен, бессилен и ни для кого более не опасен.
Только тогда, когда миновала опасность, что дело Стародворского будет поднято и его имя будет выброшено в толпу для его шельмования, я всю правду о нем рассказал судьям по нашему делу: Мартову, Носарю, Гнатовскому, Пти, так же, как и близким к нему лицам, как, напр., Эс. Ал. Серебрякову.
Теперь, когда Стародворский умер, а Мартов в своих воспоминаниях о нашем суде в Париже сказал: «mea culpa!», я считаю возможным рассказать в печати эту тяжелую историю позорнейшего падения политического деятеля и позорнейшую его защиту слепыми людьми.
В своих воспоминаниях Мартов говорит, что в молодости он увлекался народовольческим движением и предметом его культа главным образом были два участника народовольческого процесса 1887 г. — Лопатин и Стародворский.
«Ирония судьбы, говорить Мартов, захотела, чтобы через 21 год меня пригласили арбитром в третейский суд, который должен был в Париже разбирать дело между этим самым Стародворским и Бурцевым, обличавшим его в подаче из Шлиссельбургской крепости покаянного письма с оттенком доноса… За недосказанностью обвинения суд признал факт предательства неустановленным, а к приемам, какими Бурцев старался восполнить не достававший у него документальный материал против Стародворского, отнесся неодобрительно. С облегченным сердцем я писал этот приговор: мне было бы больно собственными руками грязнить образ, с которым в долгие годы сроднились романтические переживания.
Увы, через 10 лет, сухая грязь архивов, развороченных новой революцией, принесла неопровержимые доказательства того, что мой — тогда уже покойный «подсудимый» на деле не только совершил то, в чем обвинял его Бурцев, но и превратился уже после Шлиссельбурга в оплаченного агента Охранки». (Мартов «Записки соц. демократа».).
Спустя месяца полтора после газетного шума, о котором я только что говорил, ко мне на квартиру пришел больной, на костылях, Стародворский. Он горячо меня благодарил за то, что я не назвал его имени в печати. Он начал рассказывать о себе. Я его прервал и сказал:
— Скажите, я был прав, когда говорил, что все четыре прошения были писаны вами?
Он, несколько потупившись, ответил мне:
— Ну, да, конечно, вы были правы!
— Больше мне ничего не нужно! Я думаю, что вам трудно рассказывать о том, о чем вы начали говорить. Я только попрошу вас возможно подробнее записать все это ваше дело для истории и сохранить эту рукопись. У меня к вам по этому делу нет больше никаких просьб и вопросов.
Я понимаю, что для истории, б. м., разоблачения Стародворскаго имели бы значение, если бы я тогда заставил его ответить на некоторые вопросы. Многое могло бы для меня выясниться. Но я этого не сделал, — во-первых, потому что я и без Стародворского знал, что я был прав во всем, в чем его обвинял, а потом — я никогда палачом не был. Я не хотел им быть и тогда, когда ко мне пришел умирающий Стародворский.
Стародворский понял, что мне тяжело его выслушивать. Он еще раз меня поблагодарил и затем сказал:
— У меня есть дети, есть жена. Она ничего не знает. Я сталкиваюсь с очень многими, как мне объяснить им мое дело, когда они узнают обо всем?
Тогда я ему дал записочку такого рода (копии я себе не оставил и цитирую по памяти): «Во время моих расследований и расспросов лиц, служивших в Департаменте Полиции, и по документам, мне пришлось установить, что Стародворский за период 1906–12 г.г. встречался с ними и пользовался их услугами, но у меня нет никаких указаний, чтобы он когда-нибудь указывал им на какие-нибудь имена действующих революционеров.
Стародворский, молча, в большом волнении, взял у меня эту бумагу и стал молча же прощаться. Он только крепко пожал мне руку и сказал:
— Спасибо за все!
Больше Стародворского я не видел. Знаю, что в печати об его связях с Департаментом Полиции никогда не было ничего сказано. Говорят, когда он умер в Одессе, большевики похоронили его с речами и с цветами, как революционера-шлиссельбуржца.
Я не имею сведений о том, исполнил ли Стародворский мою просьбу: рассказал ли для истории печальные страницы своей жизни и позаботился ли о том, чтобы этот рассказ был бы сохранен, как я его о том просил. Знаю только, что мою записку, данную ему во время последнего нашего свидания, он кое-кому показывал, и она у кого-то и теперь должна сохраняться. Эта моя записка — и Стародворский и я, конечно, одинаково это понимали — была для него только полуволчьим, вернее, волчьим билетом, но большего дать Стародворскому я не мог.
К сожалению, я должен здесь сказать, что сообщения Стародворского Департаменту Полиции не могли обойтись, и не обошлись без того, чтобы в них не упоминались какие-нибудь имена, даже кроме моего. В связи с судом надо мной Стародворский обо мне, конечно, не мог не давать подробных сведений в Департамент Полиции. Но в различное время он давал сведения и о других лицах, напр., о Фигнер. Это все я знал и тогда, когда дал ему этот волчий билет, но я его дал Стародворскому для того, чтобы несколько облегчить его тогдашнее тяжелое положение.
Для революционного движения сношения Стародворского с миром Департамента Полиции, быть может, фактически и не имели никаких особенно тяжелых последствий, потому что он был мной скомпрометирован в самом начале, когда только что вошел в среду народных социалистов и еще не играл никакой серьезной роли в общественном и революционном движениях, а позднее, как скомпрометированный человек, он ни для кого более не был опасным. Товарищ Директора Департамента Полиции Виссарионов, Доброскок, и другие лица говорили мне, что со времени суда над Стародворским его сведения были для них мало полезны, и они скоре тяготились связью с ним. Они неохотно даже принимали его услуги, когда он с различными предложениями, по большей части литературного характера, сам приходил к ним в Департамент Полиции или на их тайные конспиративные квартиры. Со временем систематические связи Стародворского с Департаментом Полиции, (по-видимому, после 1912 г.) даже и совсем прекратились — именно за их бесполезностью для охранников.
В рассказах об освободительном движении имя Стародворского не будет забыто. Там будет рассказана не только его ужасная трагедия, которую он пережил, благодаря своим ошибкам и боле чем ошибкам, но будет рассказано и об его участии в убийстве Судейкина и кое о чем другом.
Третейский суд между Стародворским и мной формально кончился летом 1909 г. — месяцев через шесть после разоблачения Азефа. Но для меня это дело сразу потеряло острый характер в тот самый день, когда Азеф был разоблачен.
Если бы наш третейский суд кончился до разоблачения Азефа, то, вероятно, он кончился бы формальным, самым резким осуждением меня и Стародворский был бы судом выставлен, как жертва моей болезненной шпиономании. Такой исход этого дела, конечно, роковым образом отразился бы и на мне лично, и на деле Азефа, и на всех других делах, которые я тогда вел.
После же разоблачения Азефа дело Стародворского продолжалось, независимо от других дел, возбужденных мной или против меня, и им никто не мог больше пользоваться для борьбы со мной, как раньше рассчитывали.
Разоблачение Азефа освобождало меня от кошмара, в котором я тогда жил. Мои воспоминания за это время, поэтому, резко разделяются на два периода: до Азефа и после Азефа.
Все, что я делал после разоблачения Азефа, я уже делал при совершенно иных условиях, чем до его разоблачения.
Предо мной открывались новые, широкие перспективы борьбы за свободную Россию.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Глава 47 ГЛАВА БЕЗ НАЗВАНИЯ
Глава 47 ГЛАВА БЕЗ НАЗВАНИЯ Какое название дать этой главе?.. Рассуждаю вслух (я всегда громко говорю сама с собою вслух — люди, не знающие меня, в сторону шарахаются).«Не мой Большой театр»? Или: «Как погиб Большой балет»? А может, такое, длинное: «Господа правители, не
Глава четвертая «БИРОНОВЩИНА»: ГЛАВА БЕЗ ГЕРОЯ
Глава четвертая «БИРОНОВЩИНА»: ГЛАВА БЕЗ ГЕРОЯ Хотя трепетал весь двор, хотя не было ни единого вельможи, который бы от злобы Бирона не ждал себе несчастия, но народ был порядочно управляем. Не был отягощен налогами, законы издавались ясны, а исполнялись в точности. М. М.
ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера
ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера Приблизительно через месяц после нашего воссоединения Атя решительно объявила сестрам, все еще мечтавшим увидеть ее замужем за таким завидным женихом, каким представлялся им господин Сергеев, что она безусловно и
ГЛАВА 9. Глава для моего отца
ГЛАВА 9. Глава для моего отца На военно-воздушной базе Эдвардс (1956–1959) у отца имелся допуск к строжайшим военным секретам. Меня в тот период то и дело выгоняли из школы, и отец боялся, что ему из-за этого понизят степень секретности? а то и вовсе вышвырнут с работы. Он говорил,
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая Я буду не прав, если в книге, названной «Моя профессия», совсем ничего не скажу о целом разделе работы, который нельзя исключить из моей жизни. Работы, возникшей неожиданно, буквально
Глава 14 Последняя глава, или Большевицкий театр
Глава 14 Последняя глава, или Большевицкий театр Обстоятельства последнего месяца жизни барона Унгерна известны нам исключительно по советским источникам: протоколы допросов («опросные листы») «военнопленного Унгерна», отчеты и рапорты, составленные по материалам этих
Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА
Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА Адриан, старший из братьев Горбовых, появляется в самом начале романа, в первой главе, и о нем рассказывается в заключительных главах. Первую главу мы приведем целиком, поскольку это единственная
Глава 24. Новая глава в моей биографии.
Глава 24. Новая глава в моей биографии. Наступил апрель 1899 года, и я себя снова стал чувствовать очень плохо. Это все еще сказывались результаты моей чрезмерной работы, когда я писал свою книгу. Доктор нашел, что я нуждаюсь в продолжительном отдыхе, и посоветовал мне
«ГЛАВА ЛИТЕРАТУРЫ, ГЛАВА ПОЭТОВ»
«ГЛАВА ЛИТЕРАТУРЫ, ГЛАВА ПОЭТОВ» О личности Белинского среди петербургских литераторов ходили разные толки. Недоучившийся студент, выгнанный из университета за неспособностью, горький пьяница, который пишет свои статьи не выходя из запоя… Правдой было лишь то, что
Глава VI. ГЛАВА РУССКОЙ МУЗЫКИ
Глава VI. ГЛАВА РУССКОЙ МУЗЫКИ Теперь мне кажется, что история всего мира разделяется на два периода, — подтрунивал над собой Петр Ильич в письме к племяннику Володе Давыдову: — первый период все то, что произошло от сотворения мира до сотворения «Пиковой дамы». Второй
Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском)
Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском) Вопрос о том, почему у нас не печатают стихов ИБ – это во прос не об ИБ, но о русской культуре, о ее уровне. То, что его не печатают, – трагедия не его, не только его, но и читателя – не в том смысле, что тот не прочтет еще
Глава 29. ГЛАВА ЭПИГРАФОВ
Глава 29. ГЛАВА ЭПИГРАФОВ Так вот она – настоящая С таинственным миром связь! Какая тоска щемящая, Какая беда стряслась! Мандельштам Все злые случаи на мя вооружились!.. Сумароков Иногда нужно иметь противу себя озлобленных. Гоголь Иного выгоднее иметь в числе врагов,
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая Я воображаю, что я скоро умру: мне иногда кажется, что все вокруг меня со мною прощается. Тургенев Вникнем во все это хорошенько, и вместо негодования сердце наше исполнится искренним
Глава Десятая Нечаянная глава
Глава Десятая Нечаянная глава Все мои главные мысли приходили вдруг, нечаянно. Так и эта. Я читал рассказы Ингеборг Бахман. И вдруг почувствовал, что смертельно хочу сделать эту женщину счастливой. Она уже умерла. Я не видел никогда ее портрета. Единственная чувственная