Глава IV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IV

Народовольческое, социал-демократическое и либеральное течения заграницей в тогдашней эмиграции. — Приезд заграницу. — В Цюрихе. — Встречи с эмигрантами. — Парвус. — Дембо. — Пасманик. — В Женеве. — Дебагорий-Мокриевич. — Драгоманов. — Споры по поводу политических программ.

Русская эмиграция жила Россией. О ней только она и говорила. О ней только и думала. Она была ее осколком. Недавно многие из эмигрантов были в России и почти все душой снова туда стремились. Они были отражением России — иногда неверным, иногда односторонним. В общем, русская эмиграция, какой я ее встретил в 1888–89 гг., жила тем же, чем жила и Россия. Это были — русские люди.

В конце 80-х и в начале 90-х годов, при Александре III, оппозиционные и революционные течения в самой России были крайне слабы. Они более ярко были представлены заграницей.

После провала народовольческой организации в 1884 г. (Лопатина, Якубовича и др.) среди революционеров не было серьезных больших организаций. В Москве были кружки революционной молодежи, куда входили Гоц, Минор и др. На юге были кружки Оржиха, Богораза, на севере бывшие чернопередельцы выступали, как социал-демократы. В разных местах делались слабые попытки приступить к активной борьбе, ставили тайные типографии, создавали революционные организации среди рабочих и крестьян.

Но со всем этим правительство мало считалось. Это ему не угрожало в данное время, а для него этого было достаточно.

С закрытием «Отечественных Записок» условия существования литературы были так тяжелы, как давно уже не были. Д. Толстой вел систематическую борьбу с земством и уничтожал все проявления свободных общественных течений.

Общество, и молодежь в частности и в особенности, было против правительства. Правительство, кроме своей бюрократии и войска, находившихся вне политики, не имело никакой опоры и было чуждо для всего в стране. Эта его отчужденность от общества была такова, что даже в легальных сферах все и вся со злорадством относились к тому, что имело какое-нибудь отношение к власти. Щедрин, будучи по своему прошлому сам бюрократ, был верным выразителем этого настроения. Правительство боялось общественной инициативы и боролось со всеми проявлениями общественной свободной жизни.

Хотя платонически, но сочувствие революционерам, несомненно, было общее. Между прочим, а может быть, даже в особенности, это выражалось в общем сочувствии политическому террору и в частности цареубийству. Террористы были выразителями общественного протеста. Больше того, — надеждой общества. Террора хотели и ждали. Против террористов, если и негодовали иногда, то только за то, что они действовали неудачно или совсем не действовали. Известия о попытках цареубийства и убийствах таких лиц, как Судейкин, а потом Плеве, встречались с нескрываемой радостью. Навстречу террористам и революционерам вообще шли многие, ничего с ними общего не имеющие.

Теперь, когда нет цензуры, мемуары расскажут, как тогда был популярен террор и террористы и как в обществе верили в их силу.

Террор приветствовали не только в рядах крайних левых партий, но и в рядах умеренных. В обществе никто не решался выступать против террористов. Против них выступали только такие реакционеры, которым никто не верил.

Благодаря всему этому, правительство, как никогда раньше, было изолировано от общественных организаций. Между обществом и правительством был полный разрыв, у них не было общего языка. Искренние патриоты не были связаны с правительством и у общества и народа не было своего правительства. Правительство ни на что не опиралось в стране и, по-видимому, не желало этого. Оно продолжало висеть в воздухе.

Тогдашнее разъединение правительства, народа и общества было чревато большими и очень печальными последствиями. То, что было в начале 1917 г., свои корни имело в этой отчужденности правительства от всего живого в стране.

Тем не менее правительство являлось и тогда единственной большой реальной силой в стране. У него была армия. Его бюрократия действовала часто с большим успехом, потому что она в свою среду вобрала много, т. н., третьего элемента, которому собственно некуда было податься, кроме как идти работать вместе с правительством. Но при таком существовавшем бесправном положении страны бюрократия, конечно, могла только в ограниченных размерах, неглубоко, выполнять общественные задачи, которые стояли перед нею.

Заграницей среди эмигрантов в то время было два главных течения: народовольцы и социал-демократы. Оба эти течения резко противополагали себя либералам. Среди народовольцев были издатели и сотрудники «Вестника Народной Воли» — Лавров, Рубанович, Русанов, Серебряков, революционная молодежь, как Ив. Кашинцев, а среди эсдеков — Плеханов, Засулич, П. Аксельрод.

Народовольцы и социал-демократы были тесно связаны с международным социалистическим движением и принимали участие на всех съездах Интернационала, начиная с первого съезда в Париже во время всемирной выставки в 1889 г., где выступали Лавров и Плеханов. На этих съездах потом видную роль играл Рубанович, — впоследствии он был русским представителем в бюро Интернационала. На всех международных конгрессах всегда были русская фракции и представители русского социалистического движения там заседали рядом с Гедом, Вaльяном, Вандервельде, Гайдманом, Кергарди, Сидней Веббом, Либкнехтом, Бебелем, Энгельсом и иногда играли значительную роль. На этих конгрессах перебывали представители социалистических движений различных стран, кто впоследствии играл огромную роль в общей политик своих стран. В 1896 г., напр., на конгресс в Лондоне одновременно были: Жорес, Мильеран, Эберт, Вивиани, Пилсудский, Семба. Там же тогда выступал, как анархист, и Кропоткин.

В России к народовольцам по своим взглядам близко подходили бывшие сотрудники «Отечественных Записок», а впоследствии сотрудники «Русского Богатства»: Михайловский, Анненский, Мякотин, Пешехонов. К эсдекам примыкали тоже видные общественные деятели. С начала девяностых годов, от их имени в России выступали: Струве, Туган-Барановский, Ленин, Потресов, Мартов и др.

Народовольцы и эсдеки являлись защитниками самой коренной не только политической, но социальной революции. Они стояли главным образом за революционную пропаганду среди крестьян и рабочих и больше всего на нее и возлагали свои надежды. Среди них были и защитники террора. Все они выступали с широкими социалистическими идеалами, верили в общину, в коллективизм, в коммунизм. У них было гордое и решительное отрицание всего тогдашнего социального строя и яркий порыв к широкому, светлому будущему, не всегда для них самых ясному. По поводу таких русских революционеров каких я встретил при приезде заграницу, Герцен как-то сказал, что «русский человек самый свободный человек и его не сдерживают никакие традиции, он способен на самую яркую критику». Они ярко защищали интересы народа и пролетариата, и все то, что они говорили и о чем писали, было проникнуто самой решительной критикой данного строя и не было связано ни с наживами, ни с акционерными обществами, ни с капиталами, ни с помещичьими привилегиями.

Среди них не было никого, кто бы хотя бы временно был на стороне правительства. Это были или сами революционеры, или те, кто симпатизировал революционерам. Их героями были революционеры, борющиеся с правительством, революционеры, работающие среди рабочих, распропагандированные рабочие, крестьяне или солдаты. Все они, по выражению озлобленных врагов, были «каторжниками», т. е. теми, кто не выходил из тюрем и ссылки. Мещерский как-то на вопрос, им же поставленный: что такое русский интеллигентный человек? ответил: «Это — человек, отбывший срок тюремного наказания».

Заграницей в эмиграции имело свое отражение еще одно большое русское политическое движение — либеральное. Оно, как легальное, главным образом представлено было в самой России.

Либералы были последовательные, убежденные защитники государственности России, защитники свободы и права, фанатики этих свободных идей. Они группировались около «Вестника Европы» и «Русских Ведомостей». Они любили Россию и свое служение ей видели в легализме. Они отрицательно относились к революционному движению и надеялись, что будущее принадлежит им, их идеалам, их методам борьбы. Среди них были Петрункевич, Родичев, Арсеньев, Соболевский, Ковалевский, Муромцев. Они не верили в социалистическое и рабочее движение в России. Относились к нему свысока, как к иллюзиям увлекающихся людей. Они неясно себе представляли реальную силу революционного движения и возможность в союзе с ним борьбы с правительством, чтобы заставить его стать на путь свободного развития. Не верили они, или только показывали вид, что не верят, и в разрушительные силы народных масс. Они как будто верили только в силу одних своих идей и полагали, что этой платонической веры достаточно для борьбы и с правительственной реакцией и с угрожающими явлениями слева.

Но многие из них — может быть, даже большинство — не только видели свою слабость, но открыто признавали, что они бессильны против антигосударственного направления, которое легко могут принять революционное и рабочее движение, если только государственная власть не будет на их стороне. Они, поэтому, сознательно уклонялись от решительной борьбы с этой властью. Они понимали, что они сами существу ют лишь до тех пор, пока их прикрывает и защищает власть, хотя бы и реакционная.

Только незначительная часть участников этого движения правильно себе представляла и опасности крайних правых и опасности крайних левых, и они желали развития истинного демократического течения в России и считали это единственным спасением России. Но все то, что в этом отношении реально было ими сделано за те годы, было слабо, во всем этом было мало энергии, мало энтузиазма и пафоса, мало жертвенности.

Я всегда глубоко интересовался либеральным движением — с того самого времени, как начал знакомиться с политическими вопросами, и придавал ему огромное значение.

Мне всегда казалось, что в нем заключен один из залогов государственного строительства и что оно, главным образом, и могло бы спасти Россию и от опасности тупой реакций справа, и от безумной ломки жизни слева, которую в зародыше и тогда можно было видеть.

Опасность справа для меня ясна была и тогда, при Александре III, но она стала еще яснее при Николае II — особенно осенью 1916 г., когда правые губили Россию и подготавливали в России хаос.

Опасность слева также и тогда была совершенно ясна для меня. Ее еще яснее можно было рассмотреть в 1905 г. Ее только слепой не мог видеть в 1914–16-гг., — я уж не говорю о 1917 г., когда власть была в руках Керенского и его единомышленников, кто сами по себе представляли государственную опасность.

Но как среди правых, так и среди левых — у меньшинства в том и другом лагере — были и определенные государственные течения, которые интересы народа всегда ставили выше, своей программы и которые никогда не захотят из народа сделать опытное поле для применения своих доктрин.

Союзу этих двух течений, левых и правых, я придавал тогда огромное значение, а в их взаимной борьбе видел огромную, угрожающую опасность для России.

Я был убежден, что только их союз и может обеспечить правильное развитие страны и вывести ее на широкую дорогу свободной истинной демократии.

К сожалению, между революционным и либеральным течениями в конце восьмидесятых и начали девяностых годов все время существовали враждебные отношения. Ни с той, ни с другой стороны никогда не было стремления сойтись для совместной борьбы с тогдашней реакцией и с возможными проявлениями «бессмысленного, беспощадного русского бунта», — и только тогдашнее бессилие обоих этих течений до поры до времени не позволяло их вражде выливаться в особо резкие формы, как это случилось позднее.

Я бежал из Сибири заграницу, главным образом, именно с этой идеей общенационального объединения прогрессивных, либеральных и социалистических сил для служения родине.

Заграницей у революционеров, народовольцев и эсдеков, я нашел много для меня близкого, но там я увидел много и угрожающего, что меня заставило и тогда сразу встать к ним в оппозиционное отношение и предостеречь их против разрушительных начал, которые несла их партийность.

В чуждом для меня либерально-прогрессивном лагере я видел много здорового, но в этом лагере я не нашел ни широких перспектив, ни энергии, ни жертвенности, ни желания рисковать. Даже про одного из лучших его представителей, Драгоманова, с кем я скоро близко сошелся, я невольно и тогда думал: нет, это не то, что нужно! Не эти люди могут спасти Россию в роковые моменты ее истории.

Первый город заграницей, где я встретил русскую колонию, был Цюрих.

Прямо с вокзала я вместе с Ю. Раппопортом отправился к его знакомому эмигранту Гельфонту. Это был впоследствии известный Парвус. Тогда он только начинал свою революционную карьеру. В том же дом, где жил Парвус, жил другой эмигрант — Дембо (Бринштейн), с которым я также познакомился.

Парвус был социал-демократ, и я к нему отнесся сразу, как к человеку, чуждому для меня. Дембо был народоволец. За год перед тем он бежал из России и в то время усиленно разыскивался русской полицией, как участник покушения на Александра III, 1 марта 1887 г. По этому делу в числе других пяти человек был повешен Ульянов, брат Ленина.

С Парвусом говорил больше Раппопорт, а я — с Дембо.

Дембо со вниманием выслушал меня. В том, что я ему сообщил из моих последних наблюдений в России, для него было, очевидно, много нового. Он отнесся ко мне, как к близкому для него человеку, но сразу же понял, что в моем народовольчестве многого нет того, что было у заграничных народовольцев и что ими усвоено от народовольцев по наследству — веры в революционное настроение народа, рабочих и крестьян, а было то, чего не было у них, сознания неизбежности постепенности в развитии России и необходимости завоевания конституции.

Вместо рассуждений о социальной революции и классовой борьбе и веры только в революционную борьбу с правительством, он у меня увидел сознание необходимости идти вместе с разными слоями общества, — в частности с тогдашними либералами, добиваться от правительства политических и экономических реформ, созыва Земского Собора и т. д. Обо всем этом я говорил с Дембо не только от своего имени, но и от имени многих народовольцев, кого я еще недавно видел в России после побега из Сибири. Они пришли приблизительно к тем же выводам, как и я. Но я, быть может, только резче формулировал назревшие изменения в программах, и не только делал эти выводы, но вовсе не хотел оставлять их про себя и самым решительным образом стремился возможно скорее выбросить их на улицу и открыто их защищать.

Это новое в программе Народной Воли лично для него, Дембо, по-видимому, не было совершенно неприемлемо, но он определенно тогда же сказал мне, что этого ни в коем случае не признают ни Лавров, кто тогда заграницей был представителем народовольцев, ни парижские народовольцы, и что эти взгляды мне помешают с ними сойтись. Но то, что меня сближало с Дембо и что составляло сущность активной борьбы партии Народной Воли, — это был политический террор.

Парижские народовольцы, по словам Дембо, все стояли за террор, кроме Лаврова, но он собственно не был народовольцем и об этом не раз сам заявлял. К ним Лаврова привлекало то, что они были партией социалистической и при этом наиболее активной в России.

В это время для разведок возможности политического террора от имени молодых народовольцев нелегально из Парижа в Россию уезжала Софья Гинсбург. Дембо снесся с нею относительно меня. Она во мне увидела союзника и, по-видимому, еще менее Дембо придавала значение нашим выяснившимся разногласиям. С дороги от нее я получил привет и пожелание сговориться с ее товарищами.

Дембо вскоре познакомил меня с двумя-тремя цюрихскими эмигрантами, близкими для него по своим взглядам. У него, между прочим, я тогда встретил известного польского революционера Дембского. С этим Дембским мы одновременно были арестованы в 1882 г. в Петербурге во время студенческих беспорядков, а в 1883 г. это был первый нелегальный, которого я укрывал на своей квартире.

Когда я уезжал в Женеву, Дембо показал мне в своем шкафчике целый ряд медных круглых оболочек для бомб. Там же стояли склянки с какими-то химическими составами. Он мне объяснил, что, как химик, он занять изучением нового типа бомб. Говорил об этом он только как о лабораторных опытах.

На одном из колониальных цюрихских собраний, где с.-д. спорили с народовольцами и с только что нарождавшимися социалистами-революционерами о пролетариате, социализме, народовольчестве, социал-демократии, революции, Лавров, Плеханов, Тихомиров, во время дебатов особенное мое внимание обратил на себя один юноша. Ему вряд ли тогда было больше 20 лет. Он, сильно заикаясь, перебивал говоривших и несколько раз брал слово по разным вопросам. В его словах я почувствовал что-то очень близкое и родное. Он возражал против партийной узости, защищал широкую политическую и гуманитарную программу и доказывал необходимость связи революционеров с тем, что тогда называлось «обществом». Я не подозревал, как я потом близко сойдусь с этим человеком.

Это был молодой Пасманик. Он тогда, если это возможно, был еще более типичным евреем: маленький, подвижной, как ртуть, худой, даже тощий, очевидно, не только сильно нуждавшейся, но и сильно голодавший. Но это был упрямый юноша-фанатик, живший всецело тем, о чем он говорил. Около того времени я, кроме Дембо, перевидал много молодых и старых эмигрантов — Плеханова, Дебагорий-Мокриевича, Драгоманова, Бохановскаго, а потом Лаврова, но идейно ближе всех для меня тогда был Пасманик. Я, русский человек, говорил с ним, евреем, одним языком и смотрел на борьбу с правительством одними глазами. Мы с ним и тогда в основе были теми же, какими были потом всю жизнь и какими работали вместе в «Общем Деле».

Побывши дней 10–15 в Цюрихе, я ухал в Женеву. Там я встретился с враждующими между собой течениями: народовольцев и социал-демократов. У них были свои собрания, библиотеки. Они были связаны со своими единомышленниками в Цюрихе, Берне, Лозанне, Париже. Встретил там я и представителей политического течения, конституционного. Оно связывалось с именами, главным образом, Владимира Карповича Дебагорий-Мокриевича и Михаила Петровича Драгоманова.

Дебагорий-Мокриевич — очень известный старый революционер, бунтарь. Он побывал на каторге и бежал из Сибири. В то время он был определенным конституционалистом. Я быстро сошелся с ним в оценке положения политических дел в России. Оба мы возлагали большие надежды на общественно-оппозиционное движение и ближайшей целью считали необходимым добиваться от правительства конституции и созыва Земского Собора.

Дебагорий-Мокриевичь познакомил меня со старым эмигрантом, бывшим профессором, известным писателем, украинофилом, Михаилом Петровичем Драгомановым. Последний еще в семидесятых годах был вынужден русским правительством покинуть Россию и сделаться эмигрантом. Он много писал заграницей и по-русски, и по-украински. По своим убеждениям он был умеренный, но выдержанный либерал, типа «Вестника Европы», Заграницей, в продолжении многих лет, он пытался не раз основать свободный русский орган, но это ему никогда не удавалось. С конца семидесятых годов он начал резкую полемику с социалистами эмигрантами — Лавровым, Плехановым и др. — о социализме, анархизме, бунтарстве, политической борьбе, терроре и т. д. и с этих пор заграницей против Драгоманова стала вестись безпощадная борьба. В то же самое время единомышленники Драгоманова, либералы, его совершенно оставили без поддержки и, как он сам говорил, они его предали.

В 1881 г. Драгоманов, одновременно с П. Аксельродом, И. И. Добровольским и др. эмигрантами принял участие в газете «Вольное Слово», начавшей выходить в Женеве с половины этого года, под редакцией имевшего раньше отношение к Деп. Полиции и лично к шефу жандармов Дрентельну, впоследствии бывшего сотрудником Каткова, некоего Мальчинского. Но скоро связи Мальчинского с Деп. Полиции были разоблачены и стало известно, что «Вольное Слово» издается на средства «Добровольной Охраны». Тогда Драгоманов, как он сам мне говорил, с опасностью скомпрометировать себя, для того, чтобы спасти единственно существовавшую тогда заграницей газету «Вольное Слово», принял на себя ее редактирование. Свои сношения с издателями «Вольного Слова» Драгоманов вел, главным образом, через графа Шувалова. Этих связей с «Вольным Словом» Драгоманову в эмиграции впоследствии никогда не могли простить. О них очень много говорили и в 1888 г., когда я приехал заграницу.

Решившись взять в руки скомпрометированную газету, Драгоманов надеялся сделать из нее независимый политический орган и повел его совершенно самостоятельно. От либеральных земцев он тогда систематически стал получать материалы о русском либеральном движении и об этом он с особым удовольствием говорил мне в 1888 г. Среди его корреспондентов были, если не ошибаюсь, Родичев и Петрункевич. Из эмигрантов у него работали: Присецкий, Гольдштейн, Волков, Цакни, некоторое время Аксельрод и др. В Добровольной Охране были не особенно довольны тем, как вел газету Драгоманов, да и окрепшая реакция ко времени коронации так подействовала на Шуваловых, что они потеряли интерес к «Вольному Слову» и в половине 1883 г. перестали его поддерживать. Тогда Драгоманов сделал несколько попыток убедить русских либералов продолжить «Вольное Слово» и не дать ему погибнуть. Но он и тогда не дождался от них никакой поддержки. С каким искренним негодованием говорил он мне, что они ни своего органа не создали, и не поддержали «Вольное Слово», в котором сами же стали печатать нужные им материалы о земском движении.

После 1883 г. в то время, как революционеры заграницей имели свои органы и в России устраивали тайные типографии, либералы ничего не делали, чтобы создать какой-нибудь свой свободный орган.

Эти связи Драгоманова с, Вольным Словом» я считал его большой ошибкой, но для меня его политическая независимость от Добровольной Охраны в редактировании «Вольного Слова» была вне сомнения. Такое же отношение к Драгоманову в вопросе об «Вольн. Слове» я встретил тогда, кроме Дебагорий-Мокриевича, только у Степняка и еще у очень немногих других.

Но кроме связи с «Вольным Словом», Драгоманову не прощали и того, что он был либералом, а не социалистом, — противником террора и революции.

О всех этих обвинениях Драгоманова я хорошо знал, но одним из них не придавал особого значения — хотя они и были справедливы, — другия я считал ошибочными. Драгоманова я глубоко ценил и как ученого, и как публициста. Его взгляды на политическую борьбу и на конституцию сильно привлекали меня к нему. Но его отрицательное отношение к революционной борьбе и его исключительное признание легализма не давало мне возможности ближе сойтись с ним, как потому же я не мог ближе сойтись и с Дебагорий-Мокриевичемь. Между нами всегда осталась какая-то пропасть.

Кроме Дебагориий-Мокриевича и Драгоманова, в Женеве в то время я перезнакомился с народовольцами и соц. — демокр., — русскими, грузинами, армянами. Там были представители и старой эмиграции и более молодой. Меня, как новичка, только что бежавшего из Сибири, все засыпали вопросами. У меня была богатая информация по Сибири. Для заграницы я был редким гостем оттуда. Из своей последней нелегальной поездки по России я привез много новых, интересных для эмигрантов впечатлений.

В первые же месяцы, после приезда заграницу, я успел уже списаться с большей частью русских эмигрантов, разбросанных в разных странах, и даже получил известия из России и из Сибири. Познакомился с имевшейся тогда эмигрантской литературой. Таким образом, у меня получилась довольно полная картина тогдашней русской эмиграции. Я вошел в курс ее дел и со своей стороны успел многих познакомить с позицией, которую я тогда занимал в политике. В общую атмосферу эмиграции того времени мне удалось внести несколько иное отношение к вопросам, чем то, которое было до того времени. Вокруг моей критики партийных программ загорелась оживленная борьба.

Революция и общество, революционеры и либералы, революционная пропаганда среди рабочих и крестьян, восстания, иногда даже захват власти, тайные нелегальные поездки в Россию, организация тайных транспортов нелегальной литературы в Россию, с.д. и народовольческие программы, террор — вот о чем тогда думали и говорили в эмиграции. Менее всего говорили о роли оппозиционного движения и организации общенационального объединенного движения. К тому и другому в эмиграции было, прежде всего, отрицательное отношение.

К тому, что делалось в то время в этой эмигрантской кухне, как-то свысока относились те, кто были вне эмиграции, — особенно либералы. А между тем, в этой-то политической кухне и сложилось все то, что позднее имело огромное значение в продолжении десятилетий в жизни целых поколений и отразилось во всей русской общественной жизни.

Эти тогдашние разговоры в эмиграции роковым образом сказались и в 1917 г. на событиях в России.

Все то, о чем мне дальше придется рассказывать в моих воспоминаниях, тесно связано с тогдашними женевскими, цюрихскими и парижскими нашими разговорами и спорами, надеждами, ошибками, верными или неверными предсказаниями.

Особенно резкие разногласия выявились у нас по специальному вопросу о политическом терроре.

Эсдеки по своей теории классовой борьбы относились совершенно отрицательно к террору, как средству борьбы, что не мешало им потом приветствовать убийство Плеве. Террор тогда защищали только народовольцы. Для них террор был всегда связан с народными движениями и был как бы дополнением к народным восстаниям, — или, в лучшем случае, они на него смотрели, как на месть отдельным лицам за те или другие акты.

Но для народовольцев, каких я встретил в России и от имени которых я говорил, террор не был ни местью, ни подсобным средством для возбуждения народных революционных течений, а был прежде всего средством заставить правительство изменить его реакционную политику.

Мы были убеждены, что террор в самых резких его формах, вплоть до цареубийства, является могущественным средством борьбы с реакцией за свободную Россию. Но в возможность его широкого развития мы верили только в том случае, если революционеры сумеют добиться его поддержки со стороны широких слоев русского общества и если бы они могли создать для него большие специальные организации, какой впоследствии отчасти была «Боевая Организация» с.р. То, что эсеры стали делать в начал 900х годов, по замыслу относится к деятельности народовольцев конца 80х гг.

В русской жизни давно были все данные для такой борьбы. Политический террор в России был очень популярен. Его признавали и ждали не только в самых влиятельных интеллигентных слоях, но и среди промышленников и буржуазии, — и даже очень многие в правительственных сферах. Террора ждали во всех его формах вплоть до цареубийства. Судя по тому, что было в 1879–80 гг., политический террор и в то время, когда власть была в руках Д. Толстого, мог бы вызвать общественное сочувствие, получить широкое признание и явиться могущественным фактором воздействия на правительство. Такой взгляд на террор я привез из России и его защищал всегда и впоследствии.

Но в то же самое время я был определенным противником политического террора. Чего для России я не хотел, так именно террора. Для меня он был только вынужденным средством. Я всегда готов был от него отказаться. Во всем том, что я писал и потом о терроре, я всегда, как непременное условие, ставил «если»: если правительство пойдет навстречу обществу, то мы должны стать решительными противниками всякого террора. Я постоянно твердил, что нам надо только свободное слово и парламент, и тогда мы мирным путем дойдем до самых заветных наших требований.

Горячо защищая Народную Волю, я говорил, что террор народовольцев 1879–80 г. г. разбудил русское общество, терроризировал правительство и заставил его встать на тот путь, который единственно мог спасти Россию, когда оно пошло навстречу обществу и призвало ко власти Лорис-Меликова.

В 1889 г., когда возникла «Cвободная Россия», роль Лорис-Меликова и его политика — по крайней мере в литературе — не была еще ясна, как она ясна сейчас. Для меня Лорис-Меликов во многих отношениях был, конечно, человеком чуждым, но я относился к нему не только, как к честному человеку, но и как к политическому деятелю, понявшему задачи, стоявшие перед Россией, кто мог спасти Россию. Такой взгляд на Лорис-Меликова был проведен нами в «Свободной России» и в этом духе я много писал о нем потом. Это мое отношение к нему постоянное возбуждало против меня протесты с разных сторон.