III ОРГАНИЗАТОР И ТВОРЕЦ (1608-1622)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III ОРГАНИЗАТОР И ТВОРЕЦ

(1608-1622)

Возвращение на родину

Путешествие из Рима в Антверпен заняло пять недель. Четыреста часов в седле. На полпути к дому он узнал, что 14 ноября 1608 года Мария Пейпелинкс умерла. Прибыв наконец в Антверпен, он смог поспешить лишь к ее могиле в аббатстве святого Михаила. То, как он поспешал к одру больной матери, красноречивее всего говорит о его привязанности к Марии Пейпелинкс. Мы можем только догадываться, какая горечь охватила его, когда он узнал, что ему уже не суждено увидеть мать, с которой он расстался восемь долгих лет назад.

В декабре 1608 года он наконец прибыл в Антверпен. Первым делом он повесил возле склепа усопшей привезенную из Рима картину — одну из первых своих работ, предназначавшуюся для церкви Кьеза Нуова. Свою утрату он переживал так тяжело, что пожелал на некоторое время укрыться в монастыре. Поэтому по-настоящему его появление в Антверпене относится уже к январю 1609 года. Смерть матери потрясла его, и это потрясение сыграло решающую роль в его дальнейшей судьбе.

В самом деле, покидая Италию, Рубенс, судя по всему, намеревался вскоре же туда возвратиться. Он, конечно, и раньше пытался прибегнуть к посредничеству могущественных людей, которые помогли бы ему добиться от Винченцо Гонзага позволения съездить во Фландрию, но совершенно очевидно, что руководствовался он при этом только тоской по родному дому и желанием повидаться с близкими. Об окончательном отъезде он даже не помышлял. Мало того, через полгода после своего возвращения, как о том свидетельствует его письмо к Иоганну Фаберу,87 он все еще колебался, что предпочесть — Италию или Фландрию. С другой стороны, даже в спешке отъезда, когда он писал последнее письмо Кьеппьо, сопроводив его пометкой «в седле», он все-таки озаботился упаковать несколько картин, в том числе ту самую, которой украсил надгробье Марии, — мы помним, что Винченцо Гонзага отказался от этой работы, то ли сочтя ее недостойной своей галереи, то ли решив, что она ему не по карману. Самые ценные свои вещи он также увез с собой. Надеялся продать их в Антверпене? Или предчувствовал, что в Италию скорее всего больше не вернется? Так и случилось. За три десятка лет, которые ему еще оставалось прожить, он больше ни разу не ступил на итальянскую землю. Казалось, все и вся нарочно объединились, чтобы удержать его на берегах Шельды. Впрочем, он, похоже, не слишком этим расстраивался.

Следует отметить, что весь контекст жизни в Нидерландах — политической, экономической, семейной, религиозной и общественной — складывался как нельзя более благоприятно для успешной карьеры Рубенса. Со времени воцарения на престоле эрцгерцога Альберта, то есть с 1596 года, здесь установился относительный мир. Правда, на севере страны Соединенные Провинции, которыми правил Мориц Нассауский, продолжали требовать независимости, но боевых действий никто уже не вел. На юге страна залечивала нанесенные войной раны. Благодаря миротворческой деятельности Алессандро Фарнезе противостояние кальвинистов и католиков, а также фламандцев и испанцев ощущалось гораздо слабее, чем не только 30, но даже и 10 лет тому назад. Южные провинции, утомленные религиозными войнами, а пуще того — духом нетерпимости, свойственным кальвинистам, вновь повернулись к католичеству. К своей зависимости от Испании здесь понемногу привыкали, все-таки Испания служила гарантом относительно спокойной жизни. В 1598 году, незадолго до своей смерти, король Филипп II, практически продолжая дело Фарнезе (что не помешало ему отстранить последнего от участия в дальнейшем управлении страной, вне всякого сомнения, из-за банальной зависти к его успехам), согласился на некоторые поблажки Нидерландам: вывел с ее территории часть своего войска, тем самым устранив одну из главных причин недовольства, и позволил представителям дворянства войти в государственный совет. Запоздалые эти уступки носили показной характер, но тем не менее их оказалось достаточно, чтобы усмирить бельгийское население. Одновременно в Северной Европе делалось все, чтобы упрочить превосходство Габсбургов и австрийского дома.

Удалив Фарнезе, Филипп II вначале доверил регентство над Фландрией своему племяннику Эрнесту Австрийскому, одному из шести сыновей императора Германии Максимилиана II. После скоропостижной кончины Эрнеста Филипп II призвал еще одного сына Максимилиана — эрцгерцога Альберта, который с триумфом и въехал в Брюссель в 1596 году. Он занял место своего брата не только на троне Фландрии, но и в качестве зятя Филиппа II. Опасаясь потери бургундских провинций, последний разработал целую систему альянсов, соединявшую брачными узами очередного принца австрийского дома с одним из прямых наследников испанских Габсбургов. Вот почему инфанта Изабелла-Клара-Эухения, дочь Филиппа II от брака с принцессой Елизаветой Валуа, стала женой своего кузена Альберта, когда другой ее кузен — Эрнест, — которому она первоначально предназначалась в жены, умер. Филипп II нежно любил дочь и даровал чете эрцгерцогов определенную независимость в управлении своими провинциями. Специальным актом от 6 мая 1598 года он провозгласил супружескую пару суверенными властителями Нидерландов. На самом деле они всегда оставались лишь правителями этой страны.

18 ноября 1598 года на трон Испании взошел Филипп III, внук Карла V. В отличие от Филиппа II над ним не тяготел прославленный образ великого отца, да и сама империя Габсбургов уже около 40 лет была раздроблена. Гораздо больше его интересовали заморские владения Испании, к которой с 1580 года отошли в результате аннексии и бывшие португальские колонии. В наследство Филиппу III досталось 12 королевств, и ему хватало забот, чтобы думать еще и о новых завоеваниях, к тому же бурное развитие протестантской Англии и католической Франции напрочь отбило у него охоту мечтать о гегемонии над Европой. Увы, вслед за своим отцом он совершил ту же грубую ошибку, заключавшуюся в презрительной недооценке значения подчиненной ему Бельгии. Он не сообразил, что добрые отношения с бельгийскими подданными могли бы стать для него крупным козырем в той политико-экономической игре, которая велась в Европе. Он не понимал, что с закрытием порта Шельды Южные Нидерланды оказались обречены на разорение, и ждать отсюда такой же богатой дани, какую получал от этой страны его дед, ему уже не приходилось. Не постигал он и другой истины: выступавшие за отделение провинции представляли собой морской форпост, открывавший прямой путь к новым землям, на которые давно зарилась Англия. Разумеется, в этих условиях Англия не могла не поддержать Морица Нассауского, хотя бы и под прикрытием лозунгов религиозного братства. Поэтому борьба с кальвинистами автоматически превращалась для Филиппа III в войну с английскими солдатами. Человек ограниченный и спесивый, Филипп III видел в Нидерландах лишь испанские территории, этакий географический придаток Испании на карте Европы. Он верил, что его власти достанет и для того, чтобы покорить бунтовщиков на севере, и для того, чтобы вынудить Морица Нассауского отказаться от сепаратистских планов, и для того, чтобы вновь объединить 17 провинций под испанским скипетром. Искренне считая Испанию пупом Земли, он не оказал Изабелле ни политической, ни экономической поддержки, которая позволила бы избежать раздела Нидерландов. Мало того, когда обнаружилось, что богатств, доставляемых испанскими галеонами из колоний, явно недостаточно для поддержания финансовой мощи империи, он усилил налоговое давление на Южные Нидерланды, не озаботившись направить в эти земли дополнительные военные силы, необходимые для противостояния кальвинистам. Больше всего на свете его раздражал раздел Нидерландов. Ревность к сводной сестре, эрцгерцогине Изабелле, посягавшей на полуавтономию, не давала ему покоя. Он сохранял убеждение, что именно эрцгерцоги, торжественно въехавшие в Брюссель в 1599 году, виновны в провале возложенной на них миссии объединения земель, а главное, в потере города Хертогенбоса, превратившегося затем в оплот кальвинизма на фламандской территории.

Этой военной неудачей Филипп III поспешил воспользоваться как предлогом, чтобы постепенно лишить Альберта и Изабеллу реальной власти. В 1604 году он отстранил Альберта от распоряжения поступаемыми из Испании средствами. На следующий год он отстранил его от руководства армией, возложив эту миссию на генерала Амброджио Спинолу — 33-летнего генуэзского аристократа, предоставившего в распоряжение испанского монарха и свое состояние, и свое войско.

Выдающийся стратег, Спинола повел наступление на кальвинистов и вынудил их в 1607 году подписать перемирие. Филипп III тайно снабдил своего выдвиженца необходимыми полномочиями и поручил ему исполнение следующего плана. В случае смерти Альберта Спинола обязан доставить Изабеллу в Испанию; если же, напротив, первой умрет Изабелла, генуэзец должен добиться от Альберта клятвы верности королю Испании. Отныне ни одно решение, принятое брюссельским двором, не подлежало исполнению без санкции Мадрида. Ожидать этих санкций приходилось подолгу, поскольку Филипп III унаследовал от отца крайнюю нерешительность.

На самом деле со времен Карла V мало что изменилось, если не считать приближающегося распада созданной им империи, обусловленного, с одной стороны, возрастающей мощью северных провинций, а с другой — бездарностью и спесью его наследников.

Изабеллу бельгийцы приняли радушно, видя в ней принцессу крови, ведущую происхождение от Карла V и герцогов бургундских. Она в ответ пыталась более или менее разумно править страной в пределах своей относительной независимости. В целом это удавалось ей скорее неплохо, потому что даже после смерти мужа она, вопреки первоначальным планам испанского короля, сохранила за собой фламандский престол.

Альберта и Изабеллу трудно назвать блестящими личностями, но определенной силой характера они оба, безусловно, обладали. На официальных портретах мы видим их одетыми в черное, с высокими кружевными воротниками. Внешне Изабелла выглядела женщиной настолько же крупной, насколько муж ее производил впечатление человека мелкого, если не хилого. Ее темные глаза всегда смотрели решительно, а губы казались слишком тонкими для полного лица. Овдовев в 1621 году, она коротко остригла волосы и больше уже никогда не снимала черного одеяния кларисс, в монастыре которых в Мадриде когда-то получила воспитание. Замуж она вышла в 32 года. Очень скоро выяснилось, что ее брак останется бездетным. Тогда всю нерастраченную материнскую любовь она перенесла на своих придворных дам и в своих личных покоях превращалась в жизнерадостную и веселую женщину. Во время войны она вместе с ними сидела и щипала корпию. От отца, рано посвятившего ее в тонкости государственного управления, она унаследовала редкую добросовестность и частенько засиживалась за своим рабочим столом до четырех часов утра. От брата Филиппа III ее выгодно отличало умение подбирать себе окружение, не поступаясь при этом ни граном собственной власти в пользу того или иного фаворита. Почитание Эскориала и следование этикету испанского двора сделалось при ней в Брюсселе законом. Ее советники, все до единого испанцы, ловили каждое слово из Мадрида. Во главе Фламандского совета, поспешно учрежденного Филиппом III, также стоял испанец. Бельгийская аристократия, входившая в его состав, редко получала здесь возможность высказаться и еще реже — влиять на принимаемые решения.

При жизни мужа Изабелла довольствовалась скромной ролью его верного советника, хотя пользовалась в Нидерландах гораздо большей, чем Альберт, популярностью. Худощавый, рыжеватый эрцгерцог носил бородку, немного прикрывавшую сильно выступающий вперед подбородок — родовой «знак» всех Габсбургов. Если Изабелла отличалась набожностью, то Альберт зарекомендовал себя большим любителем искусства. В его коллекции, одной из лучших по тем временам, хранилось более двухсот полотен. Как младший сын в большой семье, физически явно не предрасположенный к военной карьере, он поначалу получил сан кардинала, а в 1581 году, благодаря воспитавшему его дяде Филиппу II, стал губернатором Португалии. Как мы уже знаем, он занял место своего брата Эрнеста во главе Нидерландов из династических соображений. Бравым воякой он не был никогда, а поражениями, понесенными от Морица Нассауского, и вовсе заслужил унизительно-пренебрежительное к себе отношение со стороны кузена Филиппа III.

Специалисты расходятся в оценке деятельности эрцгерцогов. Истинные кастильцы, Альберт и Изабелла так и остались во Фландрии иностранцами, не имевшими даже надежды на основание здесь своей династии. Лишенные возможности проявить хоть какую-то инициативу, они целиком ушли в религию и стали ярыми проповедниками идей Контрреформации. Заботясь исключительно об усилении Католической церкви, они меньше всего пеклись о благосостоянии своих подданных. Не случайно брюссельский дворец, в котором они жили, частенько называли «филиалом Эскориала».88 Такова одна точка зрения. Согласно другой, Альберт и Изабелла проявили себя настоящими миротворцами, и уже в силу этого их правление следует считать благотворным для бельгийского населения. Они обеспечили Фландрии два десятилетия спокойной жизни и процветания. Мы думаем, что оба эти мнения справедливы, поскольку взаимодополняют одно другое. Вывести Нидерланды из состояния войны они скорее всего не сумели бы, но поддержать мир, установившийся со времен Фарнезе, смогли.

В новом мировом политическом и экономическом контексте ни Брюссель, ни Антверпен больше не могли претендовать на былое господство. Устье Шельды по-прежнему оставалось закрыто, следовательно, торговля во фламандских портах замерла. Финансовую и торговую нишу, прежде занятую Нидерландами, постепенно захватывали Германия и Англия. В этих условиях Альберт и Изабелла попытались оживить экономику внутри страны, способствуя возрождению традиционных фламандских ремесел: ткацкого, кружевного, коврового, оружейного, суконного, кораблестроительного, ювелирного, посудного, — всего того, что когда-то составляло основу богатства страны, но даже и теперь, несмотря на гражданскую войну, не утратило своих высоких качеств и мировой известности. Эрцгерцоги старались также внести некоторый порядок в анархию, охватившую финансовую сферу. Дело в том, что многие банкиры, особенно антверпенские, разорившиеся после закрытия порта, стали поправлять свои дела с помощью ростовщичества.

Чтобы стимулировать экономическую активность, необходимы деньги. Купечество и дворянство, сохранившие кое-что от былых богатств, с готовностью предоставляли всем желающим займы, но на совершенно кабальных условиях. Разумеется, гораздо легче получить скорую прибыль, содержа лавку ростовщика, нежели вкладывая средства, например, в сельское хозяйство. Земельные собственники постепенно забрасывали свои поля и переключались на финансовые займы. Вскоре в стране стала все явственнее ощущаться нехватка продовольствия. Желая покончить с этим перекосом в экономике, Альберт и Изабелла для начала установили 12-процентный потолок для денежных кредитов. Для борьбы с ростовщичеством этого оказалось мало, и тогда они придумали муниципальный кредит для предпринимателей. Впоследствии их опытом воспользовалась и Италия. В 1618 году по инициативе эрцгерцогов Австрийских в Бельгии открылся первый ломбард.

В отношениях с Соединенными Провинциями эрцгерцогская чета также проявила благоразумие и 9 апреля 1609 года добилась заключения 12-летнего перемирия. Военные действия с обеих сторон прекратились. Противники перешли к осторожному наблюдению друг за другом. Во главе северных сепаратистов встал Мориц Нассауский, сменивший на этом поприще своего брата. Он получал поддержку от Англии, однако недостаточную, чтобы покорить себе и южные провинции. Англичан, впрочем, не слишком удовлетворила победа кальвинизма над католицизмом в этом уголке Европы: на самом деле их интересовало морское окно на континент. Свою финансовую и военную помощь они отмеряли скупо и строго следили за тем, чтобы Соединенные Провинции ни в коем случае не вышли из-под их опеки. Этой помощи голландцам хватало на то, чтобы оживить торговлю, но явно не доставало, чтобы прочно встать на ноги и, научившись обходиться без англичан, захлопнуть перед ними свои порты.

Изабелле, в свою очередь, не приходилось слишком рассчитывать на помощь Испании, чей международный престиж серьезно пострадал после разгрома «Непобедимой армады». К тому же Испания была вынуждена постоянно отражать вооруженные набеги французов, организуемые кардиналом Ришелье. Между Югом и Севером Нидерландов установилось шаткое равновесие, изредка нарушаемое одной из сторон. Так, кальвинисты учинили ряд дерзких вылазок на море. Фламандцы в ответ сооружали укрепления. И хотя серьезных нарушений перемирия за эти 12 лет не произошло, все понимали, что отделение государств, образовавших Утрехтский союз, неизбежно. Голландцы любой ценой стремились обособиться от Юга и пошли даже дальше Вильгельма Молчаливого, мечтавшего лишь избавиться от испанского владычества, сохранив единство 17 провинций. Между тем сам факт заключения перемирия означал официальное признание раздела Соединенных Провинций, следовательно, дробление бургундского наследства короля Испании. De facto это означало законное признание целостности северных провинций. Таким образом, раздел страны обрел необратимый характер.

В биографии Рубенса это историческое событие сыграло важную роль. На фоне слепой непримиримости испанцев раздел бывших владений Карла V, практически уже свершившийся, многим казался желанным. Чью сторону в конфликте, столкнувшем Испанию, Соединенные Провинции во главе с Морицом Нассауским и попавшие между двух жерновов Южные Нидерланды вместе с патриотами Фландрии, предстояло занять Рубенсу — художнику, служившему эрцгерцогам из рода Габсбургов?

Впрочем, пока этот вопрос перед ним еще не встал. Последних боев художник не видел, а на родину вернулся в период затишья. Эрцгерцоги погрузились в заботы об упрочении собственного престижа и пытались оживить экономику, что не могло не способствовать и возрождению искусства. К тому же стремились и крупные дельцы, всегда составлявшие основную часть заказчиков художественных произведений.

Полным ходом шла Контрреформация. Католики спешили наверстать упущенное и снова отвоевывали позиции, сильно пошатнувшиеся за время активной деятельности кальвинистов-иконоборцев. Они торопились восстановить церкви и наполнить их предметами «воспитательного» искусства: скульптурой и картинами, мрамором и золотом, которые снова привлекли бы в храмы толпы верующих. Как и повсюду в мире, активнее всех выступили за религиозное обновление иезуиты. Поначалу их рвение не находило достойного отклика: Филипп III откровенно не любил иезуитов, которые не только не признавали иного начальства, кроме Рима, но и считали себя единственными просветителями народных масс.

Но испанский король в конце концов не устоял перед усердием последователей святого Игнатия.* За этими монахами-солдатами последовали и прочие ордена, такие, как ораторианцы и августинцы, также включившиеся в величественный труд по воссозданию католического культа. Церковники снова вспомнили о своем всегдашнем меценатстве. С их помощью и под покровительством набожной эрцгерцогской четы Фландрия понемногу начала вновь обретать величие, каким славилась еще два столетия тому назад. Единственным темным пятном оставалась нехватка выдающихся деятелей литературы. Действительно, со времен Эразма Роттердамского в Нидерландах не родился ни один великий писатель. Гуманитарные науки вышли из моды. Просветители-иезуиты отдавали предпочтение естественным наукам, а потому таким эрудитам, как Рубенс и его окружение, в области изящной словесности оставалось довольствоваться достижениями древнегреческой и древнеримской литературы и, разумеется, сочинениями зарубежных авторов.

Благодаря общественному положению, которое занимала его семья, а также той репутации, которую он успел завоевать в Италии, Рубенс довольно быстро выдвинулся на одно из первых мест в этом движении за восстановление фламандской культуры.

Его брат Филипп, вернувшийся на родину раньше Питера Пауэла, получил должность городского эшевена, когда-то занимаемую Яном Рубенсом. Юрист, как и отец, и такой же гуманитарий и эрудит, Филипп представляется нам весьма привлекательной личностью, особенно в том, что касается его отношения к младшему брату. Его искреннее восхищение Питером Пауэлом доходило порой до благоговения. В жизни младшего брата он сыграл значительную, хотя и короткую роль. Филипп умер в 1611 году, то есть всего через два года после возвращения Рубенса во Фландрию. Как и все Рубенсы, он пробился в высшие слои общества исключительно благодаря хорошему образованию и высоким личным качествам. Еще юношей он уже состоял на службе советника Рикардо.

Благодаря близости последнего к эрцгерцогскому двору по окончании курса правоведения в Римском университете Филипп получил место библиотекаря при кардинале Асканио Колонне. Своими добрыми отношениями с советником он не преминул воспользоваться и для помощи брату: именно Рикардо порекомендовал Питера Пауэла эрцгерцогу Альберту, в результате чего Рубенс получил свой первый крупный итальянский заказ — триптих для церкви Святого Креста Иерусалимского. Филипп слыл тонким знатоком латинистики, особенно интересуясь религиозными и бытовыми обрядами Древнего Рима. Его перу принадлежит исследование на эту тему, изданное Балтазаром Моретусом и снабженное иллюстрациями, выполненными Питером Пауэлом. Ему, любимому ученику философа Юста Липсия, занявшего в Нидерландах той эпохи место Эразма Роттердамского, предлагали в 1606 году возглавить кафедру философии в Лувенском университете. Очевидно, преподавание влекло Филиппа все-таки меньше, нежели общественная деятельность, к тому же он явно не считал свои знания и таланты сопоставимыми с высокими достоинствами наставника молодежи, а потому от лестного предложения отказался.

В этом поступке Филиппа Рубенса проявилось одно из его характерных свойств — величайшая скромность, в известной мере объясняющая и его почтительное восхищение младшим братом, порой граничившее с угодничеством. Каких только дифирамбов не адресовал он Питеру Пауэлу в письмах итальянского периода!89 Вполне естественно поэтому, что именно он взял на себя обязанность ввести брата в высшее антверпенское общество. Он поселил младшего Рубенса в своем доме и немедленно принялся за поиск заказов, достойных великого, по его мнению, таланта последнего. Он свел Питера Пауэла с выдающимися деятелями культуры, входившими в круг его общения, перезнакомил его со всеми неравнодушными к искусству представителями университетской и дворянской среды, которых знал сам. В точности следуя примеру Марии Пейпелинкс, даже в отсутствие обоих сыновей не прерывавшей связей с высшим антверпенским обществом, Питер Пауэл вскоре после возвращения уже обзавелся значительным кругом знакомств. Выдающееся умение «поставить себя» в обществе проявилось у него еще в Италии, и неудивительно поэтому, что и на родине он продолжал действовать в том же многообещающем духе. Венцом этих усилий стало признание Рубенса эрцгерцогским двором.

Альберт и Изабелла действительно выразили желание познакомиться с известным художником, который успел уже выполнить для них ряд заказов, и пригласили Питера Пауэла в Брюссель. Первое упоминание имени Рубенса в архивах эрцгерцогского двора относится к 8 августа 1609 года и свидетельствует о том, что в это время Альберт еще довольно смутно представлял себе, кто такой Рубенс. «Некий художник из Антверпена, которого зовут Питер Пауэл Рубенс», — записано рукой эрцгерцога. Тем не менее он и Изабелла заказали мастеру свои портреты, после чего сразу же присвоили ему звание придворного живописца. Желание удержать Рубенса при себе было так сильно, что они согласились на все требуемые художником условия. Помимо постоянного жалованья они обязались отдельно оплачивать каждую новую картину. Мало того, поскольку Рубенс входил в гильдию святого Луки, он пользовался всеми положенными членам объединения налоговыми льготами. Любопытно в этой связи отметить, что, например, его современник Ян Брейгель, не менее известный в ту пору, подобных преимуществ не имел. И, наконец, последнее требование Рубенса, исключительно важное для понимания характера художника, заключалось в его решительном отказе переезжать в Брюссель. Он хотел жить в Антверпене, и он остался в этом городе.

Почему мы придаем такое значение этому факту? Привязанность Рубенса к Антверпену могла объясняться тем простым соображением, что со времен своей службы пажом в замке Маргариты Лалэнг он не слишком изменился. Подобного мнения придерживается, например, Роже де Пиль, подхвативший эту версию из уст племянника Рубенса Филиппа. Оба толкователя считают, что Рубенс отказался перебраться в Брюссель «из опасения, как бы придворная жизнь, которая незаметно захватывает любого человека без остатка, не повредила его занятиям живописью и не помешала ему добиться в искусстве того совершенства, способность к которому он в себе ощущал».90 В этом суждении есть своя доля истины, поскольку мы уже имели возможность убедиться в прохладном, если не сказать враждебном, отношении Рубенса к придворной жизни, будь то в Ауденарде или в Мантуе. Однако вся дальнейшая судьба художника заставляет нас усомниться в справедливости этого простого и ясного объяснения. Во-первых, Рубенс никогда не пренебрегал возможностью завязать самые тесные связи с представителями правящей элиты. Во-вторых, ему впоследствии неоднократно случалось на весьма продолжительное время с головой уходить в дела, серьезно отвлекавшие его от живописи.

Из того, что нам известно о его жизни до 1610 года, с очевидностью вытекает, что Рубенс всегда стремился держаться поближе к великим мира сего. Возьмем его пребывание в Италии. В Мантуе он входил в непосредственное окружение Гонзага, в Риме — Боргезе, в Генуе — Паллавичини и Спинолы. В Мадриде он сумел достаточно близко сойтись с герцогом Лермой и даже вопреки проискам мантуанского посланника Аннибале Иберти, стремившегося во что бы то ни стало низвести его до ранга простого ремесленника, привлек к себе внимание испанского короля. В дальнейшем он сумеет в Англии добиться благосклонности придворного фаворита герцога Бекингемского, а во Франции — королевы-матери Марии Медичи. Вместе с тем, даже погружаясь целиком в великосветскую жизнь, он продолжал оставаться антверпенским буржуа.

Он никогда не рвался в высшее общество, никогда не стремился стать своим в аристократических гостиных. Мотив его поступков лежал не в любви к внешнему блеску, изысканным манерам или роскоши окружающей обстановки, но в неустанной заботе о величии собственной славы. Никогда он не опускался до раболепной угодливости царедворца. Соблюдая условности этикета, он видел в них лишь средство для достижения собственных высоких целей. Он охотно шел на сближение с могущественными владыками мира, но не бегал за ними, а использовал их влияние себе во благо. В обмен на оказываемые им услуги он рассчитывал не столько подняться выше по социальной лестнице, сколько расширить свою известность. Он не видел никакой корысти в том, чтобы сделаться еще одним брюссельским дворянином, — их и без него хватало. Он метил гораздо выше — на роль лучшего фламандского, а быть может, и лучшего европейского художника.

Что же касается роскоши дворцового быта, то он довольно скоро самостоятельно создал ее в своем антверпенском доме, где затем принимал выдающихся политических деятелей всей Европы. Бывали у него в гостях и эрцгерцоги Австрийские. Поэтому мы можем смело принять как данность тот факт, что никакого предубеждения против «красивой» придворной жизни он не питал. Его отказ поселиться в Брюсселе объяснялся не только желанием жить спокойно. Он закладывал основы всего своего дальнейшего существования и, очевидно, счел, что чем дальше будет находиться от двора, тем легче сумеет организовать свою жизнь в соответствии с собственными планами. Он, например, еще не отказался от мысли вернуться в Италию, и слишком пристальное внимание эрцгерцогов ему помешало бы. Одним словом, он не собирался делать свою жизнь общественным достоянием.

Первое время Рубенс жил в родительском доме на улице Куван, поблизости от церкви Святого Михаила, возле которой покоился прах его матери. На груди он носил теперь подаренную четой эрцгерцогов золотую цепь с медальоном. Медальон, выполненный специально для Рубенса, украшали рельефные портреты Альберта и Изабеллы. Рассуждая о материальном положении брата, привилегиях и знаках внимания, которых тому удалось добиться, включая эту самую цепь, Филипп совершенно справедливо замечал: «Наш принц выделил его. Не желая отпускать его в Италию, где ему предлагали самые выгодные условия, он приковал его к себе золотыми цепями».91

Словно подыгрывая планам эрцгерцога, Рубенс добровольно сковал себя и другими цепями — брачными. Трезвый и рассудительный Рубенс, не замеченный в Италии ни в одной интрижке с представительницами прекрасного пола, писавший по поводу женитьбы брата: «Никогда я не посмею последовать его примеру, ибо выбор его столь безупречен, что на мою долю ничего подобного уже не осталось»,92 этот самый здравомыслящий Рубенс женился практически сразу по приезде на родину. Он не стал ни далеко ходить, ни долго раздумывать и сделал предложение своей соседке Изабелле Брант — племяннице брата, точнее, его жены Марии де Муа. Изабелла, таким образом, приходилась родной дочерью сестре Марии. Изабелла Брант принадлежала к добропорядочному антверпенскому обществу. Отец ее, занимавший пост городского секретаря, а затем и эшевена, выйдя на пенсию, занялся изданием античных классиков — Цезаря, Цицерона, Апулея. Подобно многим представителям антверпенской гуманитарной интеллигенции, он слыл последователем идей Юста Липсия, который, напомним, за неимением второго Эразма считался величайшим философом современности.

Решение Рубенса жениться отличалось такой поспешностью, что мы вправе заподозрить здесь любовь с первого взгляда. Сам он никогда не комментировал качеств своей супруги и впервые отозвался об Изабелле через 17 лет после свадьбы, когда потерял ее: «В ней не было ни одного из недостатков, свойственных ее полу». Удивительно, но Рубенс, известный прежде всего как певец женской красоты, да притом в наиболее плотской и чувственной ее форме, судя по всему, сам оставался холоден к ее воздействию. Может быть, поэтому он и предпочел темпераментным итальянкам основательную фламандку. Этот первый его брак, заключенный не без расчета и, вероятно, не без влияния примера старшего брата, обеспечил ему душевный комфорт. Ему уже исполнилось 32 года, его невесте было 18. Венчание состоялось 8 октября 1609 года. Если верить отчету с описанием свадьбы Филиппа, отосланному Рубенсом Фаберу, во время празднества он занимался тем, что «развлекал дам».93 Его собственная брачная церемония, наверное, проходила в такой же веселой и радостной обстановке. Об этом событии не осталось никаких свидетельств, если не считать сочиненную Филиппом эпиталаму, разумеется, на латыни. В посланиях, которыми он обменивался с братом в Италии, Филипп Рубенс представал перед нами весьма сдержанным в выражениях радетелем благопристойности. Совсем иначе выглядит автор «Мольбы к Гименею», написанной по поводу вступления в брак Питера Пауэла. Если оно и не пестрит «игривыми сальностями» (именно так считает Эмиль Мишель), то во всяком случае свидетельствует о серьезной нехватке вкуса у автора следующих строк:

«О ты, посредник священного Амура, услышь наш призыв и посети в эту счастливую ночь моего брата! Он страстно ждет ее, как ждешь ее и ты, молодая новобрачная! И пусть сегодня ты еще не смеешь дать воли своему девичьему нетерпению, но уже завтра ты убедишься, что эта ночь станет самым счастливым мигом в твоей жизни. […] Чу! Уже Гименей возжигает брачный факел и вступает в святилище, украшенное супружеским ложем — этой ареной Венеры, на которой вскоре разыграется самое безобидное из сражений. […] А потом юная супруга станет считать месяцы и дни и с радостью наблюдать, как округляются ее формы, чтобы, прежде чем золотое светило завершит свой годовой бег, одарить гордого супруга наследником, похожим на него как две капли воды».94

Пожалуй, вместе с женитьбой в жизнь Рубенса в некотором роде ворвалась традиционная Фландрия — простоватая, но весьма практичная. Мы ведь пока не знаем, насколько глубоко укоренились в его душе национальные ценности. Между тем даже внешне он более всего напоминал в это время баловня судьбы: «Это был человек высокого роста и гордой осанки, краснощекий шатен с правильно очерченным лицом, с ясным взглядом горящих ровным пламенем глаз. Он держался приветливо, вызывая к себе расположение, разговор заводил всегда к месту. Живой ум, взвешенное красноречие и самый тон его очень приятного голоса делали речь его весьма убедительной».95 В спокойном и теплом взгляде его глаз еще не загорелись те огни, которым суждено вспыхнуть позже. Он носил короткую светлую бородку и почти никогда не расставался со шляпой, прикрывавшей начавший рано лысеть лоб. Супруга его отличалась плотным сложением, а щеки ее украшали кокетливые ямочки, из-за которых лицо с чуть приподнятыми кверху уголками глаз, казалось, постоянно хранило лукавое выражение. В целом чета Рубенсов воплощала собой образец мирного и зажиточного семейного счастья, как нельзя лучше гармонировавшего с той респектабельной «жимолостной беседкой», в какую художник поместил автопортрет с Изабеллой.

Италия отныне отошла для него в область воспоминаний, которым он охотно предавался, посещая вечера Общества романистов — организации, объединившей художников, которые успели совершить паломничество по ту сторону Альп. Рубенса 29 июня 1609 года ввел в Общество его друг Ян Брейгель. Понемногу он все прочнее вживался во фламандскую действительность, с которой, скажем прямо, его роднило немало черт. Как и вся Фландрия, он оказался в положении человека, сидящего между двух стульев. Как Фландрия служила двум господам сразу, разрываясь между Мадридом и Брюсселем, так и Рубенс как будто пребывал одновременно и в Нидерландах, и в Италии. Фламандское общество терпело и католиков, и кальвинистов, не решаясь окончательно примкнуть к той или иной ветви религии. И Рубенс, пытавшийся найти свое место в жизни между двором и искусством, между антверпенской буржуазией и эрцгерцогами-кастильцами, в полной мере разделил со своей страной ее двойственность. Жизнелюбивая фламандская культура, очутившись под пятой завоевателей, сумела приспособиться и принять как католические ценности Испании, так и «языческое» искусство Возрождения. Все эти сложности нашли верное отражение в жизни и творческой деятельности Юста Липсия, который в это время стал властителем дум для фламандцев вообще и для Рубенса в частности.

Юст Липсий родился в 1547 году. Его отец командовал гражданской гвардией в Брюсселе. Основы своего образования он получил в Кельнском коллеже иезуитов. Годы его учебы пришлись на вторую половину XVI века, когда вопросы религии и политики в равной мере волновали умы. Очень рано юный школяр проявил страсть к ученым спорам и нередко выступал перед соучениками с настоящими речами. Он хорошо знал греческий и латынь и особенно интересовался политикой и философией нравственности. Иезуиты предложили ему вступить в орден, однако родители Липсия воспротивились этому и записали сына в Лувенский университет. Как раз в это время начались кровавые преследования герцога Альбы. Липсию срочно требовался покровитель. Он не долго думая быстренько сочинил несколько критических эссе, посвященных латинским авторам, и послал плоды своих трудов кардиналу Гранвелле, который отдыхал в Риме от хлопотливой роли помощника Маргариты Пармской в управлении Нидерландами. Сюда он и вызвал Липсия, обеспечив ему доступ в библиотеку Ватикана. Теперь философ мог часами просиживать в тишине и покое над сочинениями Сенеки, Тацита, Платона и Цицерона.

Из Рима он перебрался в Германию. О том, какое доверие он снискал к себе у императора Максимилиана II, легко судить хотя бы по тому, что ему, 24-летнему католику, предоставили кафедру риторики и истории в Йенском университете этой протестантской страны. Все шло прекрасно до тех пор, пока его не назначили деканом университета. Здесь уже собратья Липсия по науке взбунтовались, и тому пришлось перебираться в Кельн. В Кельне он женился и написал несколько работ, посвященных Платону и Тациту. Во время гражданской войны, обрушившейся на Нидерланды, он скрывался сначала в Антверпене у Кристофеля Плантена, а затем в Голландии.

Заручившись протекцией принца Оранского, он получил кафедру в Лейденском университете, за что ему пришлось заплатить обращением в протестантизм. Несмотря ни на что, он продолжал глубоко сочувствовать своим соотечественникам-фламандцам, попавшим под сапог испанских репрессий, и даже написал обращенный к ним «Трактат о постоянстве», в котором сделал попытку применения стоических максим к христианской морали. Продолжая жить в Соединенных Провинциях, он начал работу над политическим трактатом, в котором утверждал, что руководитель государства не должен допускать в своей стране существования двух и более религий: «Руби мечом и жги огнем! — призывал он, вторя Цицерону. — Лучше потерять руку или ногу, чем вообще погибнуть».

В Нидерландах, раздираемых религиозными конфликтами, это сочинение вызвало бурю негодования. Опасаясь преследований, Юст Липсий укрылся в Майнце, у иезуитов. В 1592 году они и предложили его кандидатуру в Лувенский университет. Вскоре после этого к власти в Южных Нидерландах пришли эрцгерцоги Альберт и Изабелла. Покровительствуя искусствам и просвещению, они гостеприимно распахнули двери перед тем, кого Филипп II называл не иначе как еретиком, достойным костра. Юст Липсий снова перешел в католичество и, спеша засвидетельствовать верность вновь обретенной религии, издал три работы, посвященные «Крестной муке» и многочисленным в Бельгии чудотворным изображениям Богоматери.

Альберт назначил его членом государственного совета, однако философ отказался принимать участие в заседаниях этого органа. Умер он в Лувене в 1606 году, окруженный всеобщим почетом и в общем-то счастливый, — хотя бы потому, что ему удалось применить в своей жизни почерпнутое у Сенеки мудрое правило, смысл которого он излагал такими словами: «Самой своей принадлежностью к миру смертных мы вынуждены покоряться тому, чего не в силах изменить. Своим рождением мы обязаны высшей воле, а потому покорность Богу и есть проявление свободы».96 Таким был Юст Липсий — католик или протестант, в зависимости от обстоятельств, проповедник языческой мудрости стоиков и защитник народных религиозных убеждений, обладавший двойственной натурой человек, которого можно кратко охарактеризовать одним словом — оппортунист. Именно в его лице Филипп и Питер Пауэл Рубенсы видели своего духовного наставника. Что ж, нельзя не признать, что в стране, едва пережившей разруху, заветы Юста Липсия как нельзя лучше подходили художнику, решившему во что бы то ни стало достичь вершин богатства и славы.

Дом на Ваппере

Итак, 9 января 1610 года Рубенс получил официальное назначение на должность придворного живописца эрцгерцогского двора. Как он того и желал, его сразу же отпустили в Антверпен.

Стоит ли снова возвращаться к картинам запустения, которые предстали его взору в родном городе? Ведь начиная с конца XVI века и вплоть до Наполеона судьба Антверпена оставалась плачевной, если не считать нескольких кратких периодов относительного благополучия. Именно на один из моментов «ремиссии», отметивших первую половину XVII века, и пришелся переезд сюда Рубенса.

Ко времени его возвращения из Италии провинциями, наиболее сильно пострадавшими в огне гражданской войны, были Брабант и Фландрия. Вот как описывал состояние этого края очевидец Теодор Овербери: «Разоренная страна, население которой выражает едва ли не большее недовольство правительством, нежели внешним врагом. Дворянство и купечество пребывают в упадке, а крестьяне трудятся исключительно ради хлеба насущного, не питая ни малейших надежд на улучшение своей судьбы. Города наполовину лежат в руинах. Одним словом, здесь царит всеобщая бедность, и при этом бремя налогов куда тяжелее, чем в Соединенных Провинциях».97 «Каждый новый день приносит сообщения о все новых банкротствах»,98 — вторит ему бельгийский дворянин маркиз д’Авре, занимавший тогда пост министра финансов. И, наконец, картину дополняет суждение Дедли Карлтона, английского посланника в Соединенных Провинциях, который в сентябре 1616 года так писал одному из своих соотечественников: «Итак, мы прибыли в Антверпен. Красотой и правильностью улиц, а также мощью своих укреплений этот город превосходит все виденное нами раньше. Вы хотите, чтобы я в двух словах обрисовал вам положение. Извольте. Это великий город, переживающий великую разруху. За все проведенное здесь время мы ни разу не увидели больше сорока человек зараз. На всем протяжении улицы я не заметил ни одного всадника, ни один экипаж. Те два дня, что мы провели в городе, не были днями отдыха, и тем не менее никто из нас не видел, чтобы хоть кто-нибудь что-нибудь покупал в лавке или даже просто на улице. Пары разносчиков да уличного музыканта хватило бы, чтобы унести на своих плечах все товары, выставленные в обоих этажах Биржи. Сквозь мостовые повсюду пробивается трава, и тем более странным кажется, что посреди этой пустыни высятся прекрасные здания. Удивляет, что после провозглашения перемирия положение в Антверпене даже как будто ухудшилось. Остальной Брабант во всем напоминает этот бедный и величественный город».99 Спустя восемь лет историк Гольнициус набросал и вовсе удручающую картину: «От всего этого [имеется в виду былое оживление Антверпена] осталась одна лишь пугающая тишина. Витрины лавок покрыты пылью и затянуты паутиной. Ни одного купца, ни одного ювелира в городе не осталось. Все исчезло, все сгинуло в водовороте гражданской войны».100

Разорение обрушилось на Антверпен после блокады Шельды. Иностранные компании спешно покинули город. Биржа под стеклянным куполом, возвышающимся над крестом расходящимися от ее галерей четырьмя улицами, та самая антверпенская Биржа, где в прошлом веке встречались торговцы со всего мира, опустела. Вскоре ее помещение заняла городская библиотека. Еще некоторое время спустя, словно символизируя переход финансовой мощи от купцов к мелким промышленникам, здесь разместились ткацкие станки. Портовая жизнь замерла. Филипп III при всем своем желании не мог ее возродить. С тех пор как основа испанского флота — так называемая «Непобедимая армада» — потерпела сокрушительное поражение у британских берегов, у него не осталось практически никаких реальных сил, способных с моря прорвать блокаду фламандского порта или хотя бы помешать кальвинистам, чьи суда пиратствовали по всем океанам. Антверпену пришлось обратить взор внутрь страны и пытаться завязать торговые отношения не только с бельгийскими провинциями, но по возможности и с Германией, жители которой уже поняли, что настала пора от средневековых корпораций переходить к «капиталистическим» мануфактурам. О состоянии Антверпена красноречивее всего говорят сухие цифры. Если в XVI веке здесь насчитывалось 100 тысяч жителей, то за те три десятилетия, что провел здесь Рубенс, их число сократилось наполовину.

Художник прожил здесь до самой смерти. Судьба поставила его перед выбором: переехать в столичный Брюссель, где жили эрцгерцоги и находился двор, или поселиться в Антверпене, городе, где родились его предки. Мы знаем, что он предпочел второе. Он остановил свой выбор на мятежном Антверпене, самом «националистическом» средневековом городе, который первым поднялся против владычества испанцев и последним покорился неизбежному. Дважды здесь вспыхивали восстания, и дважды на непокорных обрушивался гнев завоевателей. Но даже подчинившись испанскому порядку, Антверпен не спешил исполнять предписанные Брюсселем законы, пока те не получат одобрения брабантских эшевенов. Город-призрак, гордый осколок навсегда угасшего величия и, как знать, быть может, предтеча фламандского возрождения Южных Нидерландов. Соглашаясь обосноваться в этом обескровленном городе, вдали от Италии, Рубенс не зря требовал от Брюсселя массы уступок и льгот. Сама история Антверпена и его совершенно особый статус давали ему надежду на осуществление планов политического характера, уже тогда занимавших его мысли. В конечном итоге, отдавая предпочтение Антверпену перед Брюсселем, он на самом деле делал выбор между Фландрией и Испанией, и делал его в пользу Фландрии.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.