Глава двадцать четвертая ЖИЛИЩА, СЦЕНА, СЛЕПОТА
Глава двадцать четвертая ЖИЛИЩА, СЦЕНА, СЛЕПОТА
For somebody hit hatred and hope and desire and under my feet…[101]
Цюрих среди прочего оказался для Джойсов новым упражнением в квартирных переездах, сравнимых с первыми триестинскими годами.
В июне 1915 года сразу после приезда Джеймс с Норой ненадолго останавливаются в гостинице «Хоффнунг». Растроганно оглядывают знакомый холл и ресепшен красного дерева. Тут они, молодые и отчаянные, также ненадолго в 1904-м остановились после побега из Дублина…
Пару недель они жили в двухкомнатной квартирке почти без мебели, на Райнхардтштрассе, 7. Они надеялись вернуться в Триест, в квартиру с обстановкой, и новой обзаводиться не собирались, а местные квартирохозяева не утруждали себя заботой об интерьере. В октябре была квартира на третьем этаже на Крейцштрассе, 10. В марте 1916-го они переехали снова на Зеефельдштрассе, 54, где у них были кухня, гостиная и две спальни, одна совсем крохотная, — 40 швейцарских франков ежемесячно. Квартира им не нравилась, но лучшая была не по карману.
Теперь Джойс жил так беспорядочно, как ему хотелось. Допоздна сидел в кафе и ресторанах, вставал чуть ли не в полдень. Изредка давал уроки и все остальное время работал над «Улиссом». Попытки пристроить «Изгнанников» и вечерние компании скоро сделали его заметной фигурой цюрихского мирка. В ресторане «У Красного креста», неподалеку от Зеефельдштрассе, раз в неделю собиралась компания, с невеселой иронией звавшая себя «Club des ?trangers» — «Клуб иностранцев». Джойс был близок с ними, особенно с греком Полем Фокасом. Среди них был и поляк Чернович, владелец табачной лавочки, виноторговец Пауль Видеркер и немец Маркиз, певший в хоре. Через клуб Джойс даже находил учеников — с некоторыми из них, как водится, завязывалась дружба. Пауло Руджеро служил в банке и был славным, скромным человеком; таким же он считал и Джойса. Говорили по-итальянски и немного по-гречески, которого Джойс нахватался в Триесте, а Руджеро жил несколько лет в Греции. Джойса огорчало незнание древнегреческого, да и с остальными языками он сражался как лев, и этимологические размышления были их любимыми темами. Ему уже была известна новая тогда гипотеза Виктора Берара о семитских корнях Одиссея, и о том, что все топонимы поэмы прослеживаются в древнееврейском, который родствен «койне». Клуб полюбил Джойса и сочувственно следил за его жизнью. Они знали о его неприятностях с издателями и подбадривали его на всех языках, они ругали театры, упускающие замечательную пьесу. Но большей частью он был весел, «джойсовиден» и считался отличным собутыльником. Громко хохотал и весело пел: «Уезжаю в Нью-Йорк-сити, но к тебе вернусь, вернусь!» Если не было дам, он затягивал крайне неприличную французскую песенку о старом кюре, который любил ботанику и кюль-кюль-кюльтивировал нежные цветочки[102].
Руджеро помог Джойсам сменить скверное жилье на Зеефельдштрассе и поселил их в прежней квартире своего отца на той же улице, но она была на третьем этаже большого дома и куда просторнее. Зато и дороже — 120 франков в месяц. В двух больших комнатах окнами на улицу можно было разместиться поудобнее, однако имелись и минусы. Две комнаты были частью пятикомнатной квартиры, где жил другой съемщик, а вход был только один. Но жилец этот был Филипп Жарнак, секретарь и капельмейстер Ферручо Бузони, знаменитого тогда композитора, пианиста и дирижера. По утрам в тишине он обычно сочинял музыку, и вдруг за стеной начал раздаваться громкий тенор, временами фальшививший и не умолкавший очень долго. Жарнак оценил достоинства голоса, но нашел его совершенно необработанным, а сопровождение на расстроенном пианино было просто мучительным. Протерпев сколько мог, Жарнак в отчаянии наведался к соседу. Джентльмен, однако, внял и пригласил войти. После разговора юный композитор написал Джойсу письмо, которое выражало восхищение умом и эрудицией соседа, а также приносило извинения за обстоятельства, предшествовавшие беседе. Он надеялся на будущую дружбу, что и состоялось. На следующий год они разъехались, отчего дружба лишь окрепла. Вкусы их были полностью противоположны: Доницетти и Беллини, обожаемые Джойсом, для Жарнака были безнадежно старомодны. Но скептицизм и знания Джойса поражали его и казались загадочными.
Бузони, с которым Филипп попытался свести Джойса, ему не понравился — впрочем, взаимно. Он воспользовался своим любимым трюком: когда хотел создать у собеседника невыгодное о себе впечатление, то начинал доказывать, как плох Шекспир-драматург и как дивен Шекспир-поэт. Бузони ответил презрительной репликой: «Вы отказываете ему в большем и одариваете меньшим…»
Климат Цюриха, сырой и туманный, Норе и Джойсу не нравился, но город их привлекал. Там было полно иностранцев: спекулянты, шпионы, политические изгнанники и разноязыкая богема. В Цюрихе родился сюрреализм — Тристан Тцара, Ганс Арп и компания были завсегдатаями «Кафе Вольтер». Джойс часто захаживал в кафе «Одеон», где бывали русские, и наверняка видел коренастого рыжего человека, жестоко спорившего со спутниками. 9 апреля от цюрихского вокзала отошел поезд с тридцатью двумя русскими политэмигрантами, которых ждал на немецкой пограничной станции Готтмадинген поезд с запломбированным вагоном, доставивший в Россию Ленина со товарищи в сопровождении швейцарского социалиста Фрица Платтена и двух офицеров германского Генштаба. Тогда на это никто не обратил внимания, и Джойс тоже.
Для него куда важнее было, что в его жизни появился маленький человечек, назвавшийся Жюлем Мартеном и предложивший заняться кинопроизводством. Джойс, до сих пор переживавший неудачу с кинематографом «Вольта», заинтересовался — ведь Мартен предложил ему отполировать сценарий, называвшийся «Вино, женщины и песня», а он, Мартен, займется группой и актерами. Джойс внимательно просмотрел сценарий, «свадебным генералом» которого его хотели сделать. Мартен собирался снимать не только актеров, но и богатых дам в собственных ослепительных нарядах, мехах и драгоценностях, чье тщеславие побудит их платить за участие в съемках или даже учиться в студийной «Киношуле». Собственно, для этого и фильм не был нужен. Он расспрашивал Руджеро, не может ли тот поспособствовать в получении банковской ссуды. Тот ответил, что сначала нужно открыть кредит. Мартен удивился — зачем ему кредит, ему просто нужны наличные! И тут Руджеро спросил Джойса, как ему следует относиться к Мартену. Джойс, великий мастер занимать без отдачи, почуял родственную натуру и тут же ответил: «Не вздумайте ему ничего ссужать!»
Мартен успел к этому времени напечатать объявления о кастинге; среди откликнувшихся был профессиональный актер Клод У. Сайкс, он подрабатывал уроками английского, но мечтал вернуться на сцену. Опытный Сайкс не купился ни на кинопробу, якобы устроенную Мартеном, ни на поздравления по случаю успешного прохождения отбора и тут же спросил о сценарии. Уклончивый ответ, что сценарий на доработке у замечательного, но очень неторопливого писателя, его не устроил. Выудив из Мартена адрес Джойса, Сайкс решил встретиться с ним. Собственно, он его уже видел в читальне за английскими газетами и слышал, что это очень умный и даровитый человек. Встреча состоялась, Сайкса приняли вполне благожелательно, Джойс показал ему сценарий, и они пришли к выводу, что это чудовищная нелепица, из которой ничего нельзя сделать.
Но знакомство не прервалось. К тому же миссис Сайкс, по сцене Дэйзи Рэйс, написала очень интересную монодраму с героиней по имени Джойс. А Джеймс верил в приметы. Безумно рада была и Нора: можно было поговорить по-английски с женщиной, да еще славной и понимающей. Мужья часто обсуждали свою работу, и Джойс рассказал Клоду о своей теории семитского происхождения Одиссея, а Клод, в свою очередь, ссудил ему книгу Карла Бляйбтроя о том, что подлинным автором пьес Шекспира был граф Рэтленд. Джойс вернул книгу без единого отзыва, но разыскал Бляйбтроя, жившего в Цюрихе, свел с ним знакомство и выспрашивал у него всяческие подробности. Бляйбтрой упомянут в «Улиссе».
Цюрих по иронии судьбы во время войны стал мировым театральным центром. Кто только не приезжал туда; именно здесь Джойс встретил Макса Рейнхардта и увидел его версии «Сна в летнюю ночь», «Пляски смерти» и «Сонату призраков» Стриндберга, «Агамемнона» по Эсхилу, «Смерти Дантона» Бюхнера. Стриндберг, в то время считавшийся ровней Ибсену, ему не нравился — «за истерическими беснованиями нет никакой идеи». Однако спектакли он посмотрел все.
Деньги еще были, квартира пока не стесняла, но тут Джойсу пришлось испытать один из самых тяжелых для писателя ударов — у него жестоко обострились болезни глаз. Ирит, воспаление радужной оболочки, развился в синехию, сращение радужки с хрусталиком, а к ним добавилась еще и глаукома. Среди болезней, которые ведут к слепоте, она едва ли не первая. Подкрадывается почти незаметно, «бессимптомно», говорят врачи. Первый приступ был у Джойса сразу после нового переезда на Зеефельдштрассе, а за ним случился второй, долгий и мучительный. Он винил в этом что угодно, включая погоду, мучился болями, но оперироваться отказывался. В июне 1917-го он писал мисс Уивер, что чувствует себя лучше, хотя и лечится, но это была чистая бравада. Сильвии Бич потом, в Париже, он даже гордо говорил, что и у Афины была глаукома — все говорят о ее «серых глазах». Понемногу он опять стал читать и писать, временами снимал темные очки, но врачи, словно полиция, взяли с него обещание не уезжать — рецидив мог случиться в любое время. Заниматься «Улиссом» столько, сколько требовалось, Джойс тоже не мог, но упорно записывал хотя бы по нескольку строк. Затем его уложил острый тонзиллит, и доктора посоветовали ему перебраться в итальянскую Швейцарию, где климат мягче.
В этих болезнях было только одно, всем известное преимущество: Джойс, как ребенок, наслаждался волнениями и заботой близких. Теперь он вынужден был из-за глаукомы оставаться в затемненной комнате, где принимал гостей. Однажды в такой день у двери раздался звонок и почтальон вручил ему заказное письмо. Джойс ощупал конверт и попросил гостя, поэта Феликса Берана, вскрыть его и прочесть. Оно было от юридической фирмы и оповещало Джойса, что некий поклонник его творчества, пожелавший остаться анонимным, поручил им высылать ему чеки на 50 фунтов в течение мая, августа, ноября и февраля 1918 года, что в сумме составит 200 фунтов стерлингов. Фирма надеялась, что он примет этот дар и не потребует выяснять, кто даритель.
Джойс послал юристам свои книги с благодарственными надписями. Взамен пришло письмо о том, что эта поддержка будет продолжаться до конца войны, пока он окончательно не устроит свои дела. Солиситор также намекнул на то, что его благодетельнице чрезвычайно близко то, о чем он пишет в своих книгах, «его проникновенный дух, жгучая правда, сила и удивительная проницательность…». Значит, это была именно женщина.
Эзра Паунд отыскал ему еще одного мецената. В марте 1917 года Джон Куинн, нью-йоркский адвокат и любитель искусств, купил у него рукопись «Изгнанников», а также написал хвалебную рецензию на «Портрет…» для майского выпуска «Вэнити Феар». Тем временем Гарриет Уивер получила от Хюбша рукопись «Портрета…» и в феврале отпечатала 750 экземпляров английского издания, которое попросила отрецензировать Герберта Уэллса. Уговоры его подруги Ребекки Уэст сделали свое дело, и Уэллс опубликовал в «Нэйшн» очень одобрительный отзыв. Стивен Дедалус абсолютно реален и трагически схож с испытывающим такие же ограничения большинством ирландцев. Рождественский ужин даже Стерн не сумел бы описать лучше, а в целом это крайне примечательный роман, воплотивший отборную и неподдельную реальность. Уэллсу не понравились только некоторые обстоятельства, и среди них свифтовская поглощенность э-э, человеческими выделениями. На это Джойс ехидно заметил, что сограждане Уэллса, конечно, везде носят с собой ватерклозеты.
Неподписанная рецензия в «Таймс литэрари сапплемент» о «буйной юности, буйной, как юность Гамлета, полной дикой музыки» была работой Артура Клаттон-Брока, приятеля мисс Уивер, от нее узнавшего про Джойса. Дора Марсден рецензирует книгу в «Эгоисте» с интересными деталями о ходе публикации, подсказанными той же мисс Уивер. Не без этих усилий 750 экземпляров разлетелись еще до конца весны. Джойс был очень доволен собой, но иронизировал и над удачей, сочиняя насмешливые лимерики:
Жил бездельник по имени Стивен,
Был он юн, странноват и наивен,
Процветал он что надо
В вони жуткого ада,
В который даже готтентот не поверил бы.
Несмотря на отличные продажи и поддержку меценатов, Джойс боялся нужды — переводил, писал рецензии, несмотря на то, что был не слишком внимательным критиком. Долго читал двухтомный роман и возмущался непонятностью, прежде чем сообразил, что читает второй том. «Изгнанники» все скитались от театра к театру. «Стейдж сосайети» получило их от Пинкера 27 января 1916 года, а 11 июля 1917-го отвергло. Затем они попросили пьесу опять и снова колебались, когда Джойс попросил Пинкера забрать ее. «Старейшина» общества Стердж Мур, попытавшийся переубедить соратников, был на его стороне, но большинство в труппе было категорически против «Грязного и Больного», как ее назвал один из актеров. В одном из писем Джойс утверждал, что пьесу приняли, но ставить не стали по настоянию Бернарда Шоу, нашедшего драму непристойной. Йетс был бессилен, Уильям Арчер просто ничего не сделал. А вот Мур начал понемногу разрушать стену.
Сколько бы сил ни тратил Джойс на хлопоты о своих старых книгах, новая затягивала его все глубже. Один из его учеников, Жорж Борак записал в дневник разговор, состоявшийся 1 августа 1917 года в кафе «Пфлауэн». Там Джойс сказал очень много из того, что проясняло замысел и даже построение романа.
«Одиссея», утверждал он, грандиознее, объемнее и человечнее, чем «Гамлет», «Дон Кихот», «Божественная комедия» и «Фауст». Фауст неприятен противоестественностью омоложения старика, Данте быстро утомляет — это все равно что наблюдать за «путем небесным солнца». Все самое прекрасное и человечное сосредоточено в «Одиссее». Джойс проходил Троянскую войну в школе, когда ему было двенадцать, и честно признался, что Улисс ему запомнился только своим предельным натурализмом. Когда он писал «Дублинцев», то намерен был назвать сборник «Улисс в Дублине», но передумал. А в Риме, дописав «Портрет…» уже наполовину, понял, что за ним должна последовать «Одиссея», и начал «Улисса». Теперь, в середине пути, Джойс твердо считал Улисса самым человечным персонажем всей мировой литературы: он не хотел идти на Трою; он знал истинную причину войны — месть за обиду Менелая была только предлогом для греческих торгашей, искавших новые рынки. Когда за ним явились посланцы, он пахал, но ему пришлось притворяться безумным тут же, на поле. Тогда хитрые и недоверчивые греки положили перед плужной упряжкой его двухлетнего сына. Проследите за красотой мотивации: во всей Элладе один-единственный противник войны, и он как раз отец. Перед Троей герои проливали кровь просто так. Они хотели длить осаду — Улисс возражал. Он и придумал уловку с деревянным конем. После Трои — уже никаких упоминаний об Ахилле, Менелае, Агамемноне. Лишь один человек не забыт: его путь героя только начался — это Улисс.
Борак очень подробно записывает дальнейшую речь Джойса: «Потом возникает мотив странствий. Сцилла и Харибда — какая восхитительная парабола. Улисс также прекрасный музыкант; он хочет слушать и должен слушать, и он велит привязать себя к мачте. Здесь тема художника, готового пожертвовать жизнью, но не своим интересом к искусству. Отсюда его утонченный юмор с Полифемом — „меня зовут Никто“. На Наксосе пятидесятилетний старик, возможно, уже лысый, с Навсикаей, девочке едва семнадцать. Какая дивная тема! А возвращение — как это глубоко человечно! Не забывайте такую черту, как щедрость, в беседе с Аяксом в мире мертвых и много других отличных штрихов. Я почти боюсь браться за такую тему; она всеобъемлюща».
Все это говорилось завораживающе, гипнотично — Джойс, когда хотел или был увлечен, мог удержать любую аудиторию. Описание Улисса, созданное им, было абсолютно созвучно душам слушателей: миролюбец, художник, отец и странник. Эта жизнь совпадала с их собственными во многом.
Август 1917 года Джойсу пришлось провести в Локарно: Нора все хуже переносила климат Цюриха. Сначала уехала она и дети, и на телеграмму Джеймса с вопросом о самочувствии пришло жизнерадостное «Benissimo». Джойс послал ей в подарок роман Захер-Мазоха, притворное восхищение которым демонстрировали они оба. Однако возвращаясь домой, он испытал такую боль, что минут двадцать не мог тронуться с места — приступ глаукомы. Неделю спустя Джойсу сделали первую иридоэктомию — удаление фрагмента пораженной радужной оболочки правого глаза. Операция прошла успешно, и все равно изнервничавшийся Джойс слег; даже Нору, вернувшуюся из Локарно, не пускали к нему. Кровь из шва просачивалась в глаз и ухудшала зрение. Однако в Локарно Джойс все равно уехал. Хюбш прислал ему 54 фунта как аванс в счет роялти, а анонимный благотворитель из Лондона — 50 фунтов. В октябре Пауло Руджеро проводил семью на вокзал и хохотал, глядя, как они бегут за тронувшимся поездом.
Мягкий климат и в самом деле изменил многое к лучшему. Джойс обдумывал шансы поселиться в Локарно, гулял и осматривал город, но постепенно он стал ему приедаться. Ему, собственно, было все равно где жить, было бы место и время писать. Но скуки он тоже терпеть не мог, а Локарно, да еще не в сезон… Они сменили пансион «Вилла Росса» на «Дахайм», но Джойс зачастил в Цюрих — по печальному поводу. Жюль Мартен оказался в тюрьме, какая-то из его акций нарушила закон. Джойс забирал у него письма семье, не знавшей, где их сын, а Мартен весело рассказывал ему, что набрал материал для отличной комедии. С помощью голландского консула Мартена удалось перевести из камеры в госпиталь, где он вырезал для Джойса шкатулку в виде семейной Библии с надписью на корешке: «Джеймс Джойс. Мой первый успех». Шкатулка предназначалась для будущих крупных гонораров, а непосвященные должны думать, что это книга. Жюль Мартен оказался Джудом де Фрисом, сыном крупного амстердамского гинеколога — возможно, Джойса это даже позабавило.
В Локарно он сумел закончить первые три эпизода нового романа, «Телемак», «Нестор» и «Протей», начинавшегося со знаменитой фразы «Неотменимая модальность зримого». Один за другим он высылал их Клоду Сайксу, согласившемуся отпечатать их, если Джойс отыщет ему пишущую машинку. Она отыскалась в конторе Рудольфа Гольдшмидта, зерноторговца, сотрудничавшего также с организацией, поддерживавшей подданных Австро-Венгрии, проживавших в Швейцарии. Он с удовольствием помог, а Джойс в благодарность написал довольно обидную песенку про Гольдшмидта, который, как все умные маленькие Гольдшмидты, предпочел штемпелевать письма, чем быть застреленным в вонючем окопе, «господи помилуй — доннерветтер…».
Между серединой ноября и началом января Сайкс получил все рукописи, с сотней поправок и дополнений, да еще следом за каждым эпизодом летели письма с дополнительными исправлениями и вставками. Джойс делал записи на обрывках бумаги, которые рассовывал по карманам, закладывал в книги, прижимал их всякими безделушками, а когда находил, кидался вносить в текст. Чтобы Сайксу было не так досадно, прилагались открытки с забавными лимериками. Еще забавнее были рассказы о том, как Нора не умеет писать письма: «Моя жена сказала сегодня утром: я должна написать мистеру Сайксу. И она напишет — еще до Рождества». Это было написано в октябре. В декабре сообщается, что «моя жена мобилизуется для написания письма мистеру Сайксу». Но следующее письмо уже совсем не шуточное: Норе все тяжелее в Локарно, плохая погода нашла их и тут, метель, а затем землетрясение окончательно укрепили намерение вернуться в Цюрих. В январе 1918 года, проведя в Локарно всего три месяца, Джойс уехал.
Нора призналась Дэйзи Сайкс, что безумно рада самой возможности с кем-то поговорить. «В „Дахайме“ Джим со мной не разговаривал, — сказала она, — а у остальных был туберкулез». «Туберкулез» у нее означал то же самое, что «нервное расстройство» у Джойса, то есть что угодно. На новой квартире на Университатштрассе, 38, Джойс опять с головой ушел в «Улисса». Три эпизода были отработаны до пригодности к публикации, и Джойс, как всегда, приготовился вести сложные переговоры.
Но когда он написал мисс Уивер и Паунду, что хотел бы печатать новую книгу выпусками, как «Портрет…», «Эгоист» с радостью согласился — ему сразу предложили 50 фунтов за авторские права. Обрадованный Паунд получил сразу три первых эпизода и, прочитав первый, он написал Джойсу на якобы американском жаргоне: «Ето, мистер Жойс, поклянус, вы дьявольски атличный писатель, ну прямо поклянус… И я поклянус, што ваше изделье крутая литаратура. Я вам говорю, а уж я-то вьезжаю…» Переходил он из «Поэтри» в «Литтл ревью», к Маргарет Андерсон и Джейн Хип, которые собирались печатать еще и самую авангардную прозу. Дамы тут же заинтересовались Джойсом, но Паунд не связал их с ним — Джойс был его сокровищем, частной собственностью, и ничьим больше. Автор сам в феврале прислал им рукопись. Маргарет Андерсон разрезала пакет, вынула стопу машинописных листов и наудачу выдернула один: «Неотменимая модальность зримого. Хотя бы это, если не больше, говорят моей мысли мои глаза. Я здесь, чтобы прочесть отметы сути вещей: всех этих водорослей, мальков, подступающего прилива, того вон бурого сапога…»
— Это самое прекрасное, что я когда-либо читала! — воскликнула она. — Мы напечатаем это даже ценой наших жизней!
«Телемакиаду» начали печатать в мартовском выпуске «Литтл ревью», сумев обойти цензуру. Но критики сразу же накинулись на язык первого эпизода, и Паунду пришлось выбросить несколько строчек из следующих глав, о чем он покаянно писал автору. Джойс, однако, не стал возражать — он знал, что не позволит ни одного исключения, когда роман будет готовой книгой. Ему куда важнее было то, к чему будут готовы читатели, и он искал их. Норе зачитывались целые куски, но она тоже сочла язык омерзительным, и огорченный Джойс попытался добиться одобрения у Дэйзи Сайкс.
А в феврале труды Джойса прервал неожиданный, но приятный визит. Еще на Зеефельдштрассе он как-то пел за работой, и в дверь постучали. Жарнак съехал, и его комнаты сняла Шарлотта Зауэрман, первое сопрано Цюрихской оперы: она пришла не просить прекратить пение, а как раз потому, что ей понравился голос. Несколько раз они спели дуэтом, и Шарлотта предложила найти ему работу в театре, но Джойс сразу же отказался. Сказал, что попытался петь профессионально, но это оказалось никому не интересно. В этот раз Шарлотта среди прочего поинтересовалась, есть ли у него черный костюм. Костюма не было, но он спросил, в чем дело. «Может, скоро понадобится», — загадочно ответила она. «Ну, если так, то одолжу», — неуверенно согласился Джойс. Через пару дней, 27 февраля 1918 года, его пригласили письмом к управляющему цюрихского Эйдгеноссише-банк. Джойс одолжил черный костюм и отправился туда. Управляющий принял его крайне сердечно и объяснил, что клиент их банка, очень ценящий творчество мистера Джойса, знает о его тяжелых обстоятельствах и желает назначить ему что-то вроде стипендии. Ему открыт кредит в 12 тысяч франков. Ежемесячно он будет получать по тысяче франков.
Еще один неизвестный доброжелатель дарил ему теперь полторы тысячи франков в месяц. Открыть имя благодетеля управляющий категорически отказался — служебный долг. Но после банка Джойс позвонил Шарлотте, пришел к ней и уговорил ее назвать фамилию учредителя стипендии. То есть учредительницы — миссис Гарольд Маккормик. Богатая, овдовевшая, скучающая, она жила в Цюрихе с довоенных времен, очень серьезно поддерживала психиатра Карла Густава Юнга, покровительствовала многим писателям и музыкантам. Джойс нанес ей визит и искренне поблагодарил. Она отвечала с чарующей простотой:
— Я ведь знаю, что вы великий художник.
Друзья были рады за него, но Джойс, оправившись от первого потрясения, отвечал в своей обычной манере: «Давно было пора». Как всегда, когда появлялись деньги, он отказал нескольким ученикам и стал чаще появляться в «Пфлауэне». Клод Сайкс предложил ему найти средствам лучшее применение: создать труппу и играть на английском. Генеральный консул пообещал ему полуофициальную поддержку за популяризацию английской культуры, и они решили, что Сайкс будет директором и режиссером, а Джойс с его опытом общения с банкирами, киномагнатами и торговцами твидом — управляющим предприятием, компанией «Инглиш плейерс». Грант от казначейства предполагал, что грантополучатель должен быть благодарен отчизне, и Джойс выбрал такой способ. К тому же он давал шанс наконец поставить «Изгнанников», уже внесенных в репертуар.
Первая постановка должна была привлечь как можно больше публики, а такое под силу скорее комедии; и Сайкс предложил «Как важно быть серьезным» Уайльда. Ирландец, открывающий новый театр, — такую идею Джойс только поддержал. «Пусть это всего лишь ирландская булавочка, она важнее, чем целый английский эпос». Как видно, Джойс не слишком заботился о пробританских симпатиях швейцарцев, но в остальном он проявил завидную энергию: убедил нескольких профессиональных актеров согласиться на маленькое жалованье, пообещав, что оно будет расти вместе с ростом театра. Ученики, их друзья и родственники накупили билетов, резонно рассматривая спектакль как дополнительное учебное мероприятие. Пришлось нанести визит и Энтони Перси Беннету, генконсулу Великобритании, раздраженно попенявшему Джойсу, что тот не явился сразу и не предложил родине свои услуги. На его высокомерие и попреки Джойс ответил колкостью, да такой, что Беннет сразу притворился, что ищет какую-то бумагу, и в поисках дошел даже до мусорной корзины. Разумеется, потом Джойс не обошелся без ядовитого лимерика, разлетевшегося по цюрихским англичанам:
Беннет, севший на консульский стул,
Мордой то ли шакал, то ли мул,
И для этой скотины
Намордник из мусорной корзины,
Когда он встает пореветь в сенате.
Прикончит он Беннета в «Улиссе», но сейчас надо было заручиться его поддержкой для «Инглиш плейерс». И он ее настойчиво добивается.
В Цюрихе было не так много актеров-англичан, хотя там жила сейчас известная актриса Эвелин Коттон и несколько других — например, Тристан Раусон, красавец-баритон из Кельнской оперы, не игравший в драме, но достаточно артистичный. Его сумели натренировать на роль Джона Уортинга. Мало-помалу он стал премьером труппы. Сесила Палмера уговорили на роль швейцара, а для мисс Призм нашлась способная любительница по имени Этель Тернер. Но на роль Элджернона Монкрифа пока не было никого. В консульстве Джойсу встретился клерк Генри Карр, канадец, высокий и симпатичный, по ранению уволенный из армии, тоже актер-любитель, и труппа решила попробовать его. Репетиции начались в апреле, длились всего две недели. Жюля Мартена пристроили суфлером, но Сайкс потихоньку его выставил.
Для премьеры Джойс арендовал здание театра на Пеликанштрассе на вечер 29 апреля, а Руджеро согласился стать билетером. Профессионалы согласились на тридцать франков, любители играли бесплатно, но получали по просьбе Сайкса десять франков на трамвай — ездить на репетиции. Карр при всем своем занудстве оказался очень неплох, чрезвычайно увлекся ролью и даже купил себе для спектакля новые брюки, «борсалино» и пару желтых перчаток. Сыграл он даже с некоторым блеском, в антракте польщенный генеральный консул поздравил Джойса, а на финальной овации Джойс встал и прокричал: «Ура Ирландии! Бедняга Уайльд ирландец, как и я!» Полный зал был следствием его усилий, и труппа получила доход. Но когда Джойс вручал каждому исполнителю конверт с оговоренной суммой, Карр вдруг разобиделся. Хотя все было решено уже давно и все были согласны, он вдруг потребовал надбавку за восхитительную игру. На банкет труппы он не остался, сославшись на нездоровье, и утром явился к Сайксу жаловаться. Среди претензий оказался и счет на одежду, купленную для выступления.
Джойс, узнав об этом, разъярился не на шутку, и это было совсем не ко времени — труппа получила приглашение на гастроли во французской Швейцарии. Сайксу пришлось уговаривать его не поднимать шума хотя бы несколько дней. Но Джойс продержался только до следующего утра. 1 мая 1918 года он явился в консульство и с подчеркнутой вежливостью осведомился, где деньги за билеты. Все участники распространяли билеты, и Карр взялся продать 20 штук, но сбыл только 11. Он отдал Джойсу 15 франков и сказал, что за остальные ему еще не заплатили. Взамен Карр потребовал 150 франков за костюм, а Джойс ответил, что костюм куплен вовсе не для спектакля и что его, Карра, участие в постановке уже само по себе дело чести для британского подданного. Карр сорвался: обозвал Джойса хамом, сказал, что тот его надул и присвоил выручку, что он мошенник и что если он не уберется, то Карр его спустит с лестницы. Джойс не ожидал такой бури чувств и смог промямлить только, что считает недопустимыми такие выражения в устах государственного служащего.
Но через пару часов его уже трясло от возмущения, и он написал два письма: одно генконсулу Беннету, другое в цюрихскую полицию. В первом он настаивал на увольнении Карра из консульской службы, а во втором сообщал полиции о его угрозах. Сайкс, решивший накануне, что успокоил Джойса, был ошеломлен. Беннет, разумеется, принял сторону Карра и очень недвусмысленно дал понять Сайксу, что если он будет продолжать общаться с Джойсом, то официальной поддержки «Плейере» не видать. Оказавшись перед жестким выбором, Сайкс решил остаться с Джойсом. С помощью адвоката Гольдшмидта Конрада Блока Джойс вчинил Карру два иска: первый по поводу 25 франков за билеты, а второй — за клевету. Карр, в свою очередь, предъявил претензии на 450 франков, свою долю в чистой прибыли труппы. Если бы ему отказали, у него был наготове второй иск, по поводу 300 франков за участие в спектакле и все тот же костюм.
Продолжение театра другими средствами: вкус к сутяжничеству у Джойса всегда имелся. Поединок с властью, да еще представленной английским чиновничеством. Наверняка он понимал всю комичность и абсурд этой батрахомиомахии[103], однако не собирался останавливаться и весь остаток цюрихского периода вел эту маленькую войну. В «Дне толпы» девятнадцатилетний Джойс писал: «Ни один человек не возлюбит правды или красоты, пока не возненавидит большинство». Даже в мелочах он продолжает держаться этого убеждения.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.