Просветитель «эпохи изоляции»
Просветитель «эпохи изоляции»
Так вот, я вам рассказывал, чем я деньги зарабатывал. Педагогикой всякой, ну и пением, и докладами в ППУОКРе. А летом всю эту педагогику и военное пение прекращал, работал на станции и изучал озера. Четыре с половиной, пять месяцев на станции проводил, а семь или семь с половиной месяцев, то есть осень, зиму и весну, в Москве — колбасился по всяким этим педагогикам. Обыкновенно в девять вечера прибегал домой, жрал, как австралиец, все, что было, так, что еле дышать мог, и сразу же бежал, благо рядом было, в Сивцев Вражек, в Институт экспериментальной биологии.
Жили мы там же, в Никольском переулке, Плотников теперь, дом № 6. Это между Гагаринским и Успенским. На углу Гагаринского маленький был домик угловой, деревянный, прижавшись к нашему. Мы его в революцию спалили — разрушили да сожгли. Топиться-то надо было чем-то. Наш-то шестиэтажный, хороший дом.
Вот, значит, бежал в кольцовский институт и там так с полдесятого, с десяти до двух работал, тогда уже с дро-зофилами. С 22-23 года начал в основном заниматься генетикой. Потом приходил, еще немножко читал, так в три, в полчетвертого засыпал и часов в половине восьмого вставал. И начинал все сначала — и колбасился, и колбасился, и колбасился. И еще посмеивался.
Вокруг меня люди не умели так много колбаситься почему-то. Одному казалось, что у него сердце, другому казалось, что у него легкие, у третьего — еще какая-нибудь печенка. Одним словом, все вокруг меня специализировались по разным потрохам. А я как-то не верил в потроха, а верил в старую русскую поговорку, что человек — не свинья, все вынесет. Во! И действительно, выносил хорошо. Правда, жена утверждала, что к отъезду за границу я, по ее выражению, дошел до ручки, но будто бы это выражалось только в том, что я отощал. Но это хорошо — тощать, и, так сказать, у меня появилось некоторое такое устремление куда-то всегда. Все бегал. А так ничего, жил и жил. Аппетит всегда у меня был хороший, съедал все, что мог. Ежели человек достаточно ест, то может и работать.
Ежели слишком много ест и ничего не делает, тогда плохо, тогда он жиреет, а ежели вот колбасится и много ест, тогда это хорошо, потому что прибавляются и физические силы, и какая-то психическая устойчивость против всяких мировых явлений окружающих, все идет в порядке тогда. Ну, а как вы знаете, наше время было в смысле мировых явлений того, шершавое время. Вот. Но вообще-то жизнь тогда была хорошая. Вообще первая половина 20-х годов было очень хорошее время в России, и в частности в Москве. Ну, 20 год был, конечно, паршивый, а с конца 21-го до конца 26-го - начала 27 года было время очень хорошее. Потом, с 28-го, пошло плохо, и с 30-го началась вот та мура, которая у нас никак кончиться не может, называемая официально культом личности, по-моему.
Ну вот, значит, зимой мы работали в основном в Институте экспериментальной биологии. Он тогда находился на Сивцевом Вражке, во дворе, в таком особнячке трехэтажном. Прекрасный Институт экспериментальной биологии.
Уйдя из Московского университета в 1911 году и тем самым потеряв лабораторную основу, Кольцов смог организовать в университете Шанявского — ему была предоставлена такая возможность — очень замечательную вещь: первую в мире лабораторию и кафедру экспериментальной биологии. Первую в мире! Ни в одном университете, ни в одном высшем учебном заведении в то время еще не было официального курса, лаборатории и кафедры экспериментальной биологии. А вот Кольцов первый в мире такую кафедру и курс организовал. И стал заведовать кафедрой зоологии на Высших женских курсах. Значит, у него было две лаборатории, очень быстро и богато разраставшиеся, и прорва учеников. На Высших женских курсах только однополые ученики, только «бабели», девицы были. А надо сказать, Кольцов был очаровательный человек, поэтому главным затруднением для него было то, что все курсистки Высших женских курсов страстно хотели выйти за него замуж. А он был человеком холостым. А удалось только одной, Садовни-ковой некой, причем самой, пожалуй, неинтересной из курсисток. Она стала потом зоопсихологом и сделала, не без участия Кольцова, конечно, несколько небезынтересных работ на крысах и обезьянах.
Вот 10-11 год можно считать началом развития собственно кольцовской, уже не мензбировской, а кольцовской школы. Лаборатория экспериментальной биологии в университете Шанявского стала образцом, я бы сказал, лаборатории экспериментальной биологии в мировом масштабе. Я об этом могу судить, потому что, как вам известно, я двадцать лет провел за границей, объездил всю Европу и Северную Америку и, конечно, всюду интересовался в первую очередь зоологическими институтами, зоологическими кафедрами, зоологической работой и т.д. И просто знаю, что в Европе лучшим зоологическим университетским институтом был Гёттингенский, ооновский. Сам я несколько раз день-два жил у Кюна, когда приезжал в Гётгинген доклад делать или просто так потрепаться. И он сам мне рассказывал, что он сдул, так сказать, с Кольцова всю организацию Гётгингенского института. То же самое во Фрейбурге, в Германии, то же самое в Бернской зоологической лаборатории. Так что влияние Кольцова организационное было необычайно велико.
И надо сказать... опять-таки мы этого не знаем и считаем, что мы только сдирали с иностранцев и ездили учиться к иностранцам. И совершенно не знаем, что в некоторых случаях дело обстояло наоборот. Правда, не в очень многих случаях, потому что в финансовом отношении русская наука, так же как сейчас советская наука, бедная по сравнению с заграничной. В миллионах и сотнях миллионов рублей наша наука кажется очень богатой, но ведь это не деньги, а дензнаки. Ежели перевести то, что наши университеты и высшие школы имеют, в доллары, то это пустяки совершенные.
Так вот, это было одним из важнейших достижений Кольцова в предреволюционное время. В этих же лабораториях Высших женских курсов и университета Ша-нявского началась интенсивнейшая научная работа по подготовке будущего Института экспериментальной биологии. Продолжалась эта организационная работа и во время первой мировой войны. В 16 году получено было небольшое сравнительно помещение — особняк в
Сивцевом Вражке, и началась организация Института экспериментальной биологии.
Во время создания этого нового института Кольцову удалось удивительно талантливо подобрать себе основных сотрудников. Идея Кольцова была очень интересной. Она была дискутабельна, и многие с нею не соглашались. Дело в том, что он решил построить институт по возможно более широкой программе, представить все тогда возникшие и только еще возникавшие направления экспериментальной биологии во всем мире. Многие, даже хорошие ученые со своей точки зрения резонно возражали, что этим институт и его работа разбросается. Лучше сконцентрировать внимание на нескольких, максимум двух каких-нибудь крупных проблемах, наиболее близких самому Николаю Константиновичу, и их наиболее интенсивно разрабатывать, потому что сил, мол, у ученых наших мало, возможностей еще меньше, и нужно концентрировать эти немногие силы на немногих проблемах. Кольцов придерживался другой точки зрения. Он считал, что у этого нового его института не одна, а две задачи главных.
Первая задача — с помощью старшего поколения его учеников еще из университета Шанявского и с Высших женских курсов, начавших работать еще в довоенные времена, с помощью этого старшего поколения своих учеников сформировать достаточное число научно грамотной молодежи. Война мировая, революция, гражданские войны, различные пертурбации, беспорядок, трудности, голод то тут то там, отрыв от всего мира — научный, культурный, цивилизаторный, экономический — создали условия очень тяжелые. В этих тяжелых условиях эту огромную страну нужно поставить на ноги не только экономически, но и культурно и научно. И вот нужно создавать научно грамотную молодежь. Не только заниматься ликбезом, ликвидацией безграмотности. Это, конечно, тоже нужная вещь, но не в ней одной дело. А ежели страна будет сплошь стопроцентно грамотна, но в такой великой державе, занимающей шестую часть земной суши, не окажется достаточного количества научно грамотных людей, то есть достаточного количества крупных ученых, которые знают, что делать, и знают, как делать в науке, то будет печально. Значит, это первая из основных задач института.
Вторая задача заключается в том (и это уже не только педагогическая задача, а, так сказать, историко-научная), что экспериментальная биология вообще новая дисциплина в мировом, так сказать, масштабе. В мире кое-где занимаются экспериментальной биологией, и есть и в Европе и в Америке ряд крупных экспериментальных биологов, но все-таки не представлены еще, собственно, все направления, которые созрели к тому, чтобы выделить экспериментальный сектор в своей области. Поэтому целесообразно первому в России Институту, профессиональному Институту экспериментальной биологии, включить в свой
состав возможно большее число специальностей в области экспериментальной биологии.
Наконец, третье: среди многих талантливых биологов промежуточного поколения, младше его, Кольцова, но старше той молодежи, которую он собирает у себя в Институте экспериментальной биологии, есть ученые, работающие в разных областях биологии, но не имеющие возможности экспериментально работать, потому что ни оборудования, ни традиций, ни необходимого соседства в близких, но других областях экспериментальной биологии в их окружении нету. И Институт должен взять в свою среду людей, которые заинтересуются экспериментальной биологией и пожелают работать экспериментально. И Кольцов, как вообще в жизни почти во всем, оказался прав. Все надежды Кольцова оправдались. И, действительно, с удивительной скоростью вырос и развился в серьезное учреждение, чисто научное, этот новый Институт экспериментальной биологии.
Кольцов поддерживал живую связь с целым рядом своих друзей за границей. После окончания университета он был оставлен при кафедре Мензбира и получил сперва одну, потом вторую двухгодичную заграничную командировку. Это было тогда принято — заграничные командировки для подготовки к профессорскому званию для оставленных при университете. Он, будучи интересным человеком, познакомился и подружился с целым рядом как раз тоже очень интересных и умных людей немножко более старшего поколения. Особенно в Германии, где он больше всего провел времени, и отчасти в Италии и во Франции. Они остались на всю жизнь его близкими друзьями. Он с ними переписывался, а когда бывал за границей, то всегда их навещал. После войны и революции он был одним из первых, кто смог восстановить живую связь с заграницей. Он написал своим старым друзьям. Они были страшно рады, они ему, конечно, ответили. Они прекрасно знали, насколько мы во время войны, революции и гражданских войн ото всего мира оказались изолированными. И все ему книги присылали, а тогда было очень трудно заграничную литературу достать.
Я уже упоминал, как в 21 году Кольцов получил от своих друзей из Германии один экземпляр книжки Моргана, которую он решил издать по-русски, перевести. По-моему, Гольдшмидт прислал[1]... В течение некоторого времени это был единственный экземпляр в Советском Союзе.
Эта книжка быстро объехала Ленинград, Киев и какой-то еще университетский город, Казань кажется, вернулась в Москву, была разделена, разорвана на главы, и различным сотрудникам Кольцова были розданы эти главы для перевода. Надо сказать, книжка оказалась переведенной очень хорошо. Такая метода применяется и сейчас: делят главы, и какой-нибудь там профессор, редактор, раздает их своим сотрудникам. И потом ни он, ни кто-то другой не дает себе труда средактировать, и, в общем, получается, что иногда и терминологическая путаница возникает. А это было прекрасно средактировано Кольцовым и вышло в Москве в Госиздате под титлом «Структурные основы наследственности»[2]. Эти «Структурные основы наследственности» Моргана сыграли в свое время огромную роль. Это было, собственно, началом внедрения современной генетики в биологическое мышление русских зоологов, ботаников, микробиологов и т.д. А только с 22, даже с 23 года начали приходить журналы научные, особливо генетические, которые до тех пор почти никому из нас не были известны. Так что лаборатории и аудитории Кольцова были своего рода культурными и научными центрами самой современной для того времени биологической науки в Москве.
В кольцовском институте систематически еженедельно проводился коллоквий, читались доклады научные как библиографического содержания о соответствующей новой литературе, касавшейся тех вопросов, над которыми мы работали, так и о результатах обработки наших собственных материалов. Все эти коллоквий возглавлялись лично Кольцовым. Он был и в этом деле мастер. Ведь это не так просто, как кажется. С одной стороны, он вносил оживление, интерес, принимая личное участие рассказом, вопросами, ответами, ставя определенные проблемы и дискуссии и т.д. С другой стороны, он очень хорошо умел, что тоже трудно без соответствующей выучки и традиций, прекрасно умел эти заседания вести, совершенно не формально, свободно, предоставлять и свободу слова, и свободу высказывания своего мнения любому участнику. Кольцовские коллоквий были, пожалуй, самым интересным и живым научным центром Москвы тогда.
В те годы проявилась одна очень замечательная черта, наверное, характерная для всех крупных ученых: необычайная трудоспособность Николая Константиновича. Он проворачивал массу дел, в конечном счете никогда не жалуясь на отсутствие времени, на какую-то сверхтрудность или сверхзанятость. Все он успевал делать, что считал нужным делать. Очень просто все это было у него поставлено. И вместе с тем его отличала, по-видимому, как всех крупных ученых, своего рода простота в обращении. Опять-таки в том смысле, что с министром — наркомздравом Семашко — он обращался примерно так же, как со своим молодым аспирантом каким-нибудь или ассистентом.
С другой стороны, нужно сейчас же отметить, я уже кратко об этом говорил, что в некоторых отношениях он не был похож на тех людей, которых чаще всего называют добрыми, хорошими, симпатичными, в нем не было ничего от так называемого «рубахи-парня». Он ни в чем и никогда не был «рубахой-парнем». Он был суховатый, дисциплинированный, очень вежливый, культурный человек. Это трудно описать точно, но мне кажется, в общем, то, что я сказал, достаточно понятно характеризует его. При этом я должен заметить — без всякой тени холодности. В нем одновременно чувствовалось теплое и благожелательное отношение к любому человеку изначально. Плохо он относился только к тем, к кому он убеждался, нужно плохо относиться. А к любому человеку он сперва подходил как к хорошему человеку. И это тоже черта, по-видимому, свойственная всем крупным ученым, вообще крупным людям. А крупным, действительно всерьез крупным ученым не может быть некрупный человек. Некрупный человек может быть хорошим специалистом, но он не может быть крупным ученым.
Я за это время близко познакомился с Кольцовым как с профессором, лектором, университетским деятелем, с одной стороны, и как с директором, руководителем научно-исследовательского института, стоящего вне какого бы то ни было учебного заведения, Института экспериментальной биологии, как с руководителем научного коллоквиума этого института. Все-таки я видался тогда с Кольцовым почти каждый день и минимум раз в неделю сидел на его лекции какой-нибудь, и минимум раз в две недели принимал участие в коллоквиумах под его председательством. Так что это, можно сказать, стало очень близким знакомством, которое продолжалось до 25 года. В общем, пять лет я в ближайшем соседстве с Кольцовым провел.
И как-то так сложилось, что разговаривать довольно много с ним пришлось, потому что у меня отсутствует просто по природе моей чувство начальства. Мне плевать, с кем я имею дело — с министром или с дворником,— я одинаково и разговариваю, и веду себя с дворником и с министром. Мне наплевать, кто в каком чине. А надо сказать, очень много людей, которым не наплевать. Я потом за этим очень следил в отношении самого себя. Люди, становящиеся директорами институтов, профессорами, заведующими кафедрами, крупными чиновниками и т.д., попадают в изоляцию и образуют особую касту, особенно в нашей стране, отчасти по собственной вине, но отчасти по вине вот этих людей, у которых есть ярко выраженное чувство разницы в отношении к министру и дворнику. К сожалению, так как большинство людей обладает свойством трепетать перед начальством и не трепетать перед неначальством, начальство превращается в касту, в «Николину гору»[3]... У нас это страшная вещь.
Мне в этом отношении очень повезло. Став в достаточно близкий научный контакт к Кольцову, я стал с ним и в человечески достаточно близкий контакт. Это особенно усилилось потом, после нашего отъезда за границу. Кольцов до 30 года часто ездил в заграничные командировки, сравнительно часто, в среднем три раза в два года. Тогда, куда бы люди ни ехали, все ехали через Берлин. И Кольцов всегда проводил много времени с нами, иногда у нас прямо в Берлине. И там-то уж он и не начальник мне был, он был совершенно равный. Там у меня очень хороший человеческий контакт с ним образовался, и очень много мы друг с другом говорили, и очень много я и научно и человечески полезного от него получил за границей.
Надо вам сказать, что зимой 18 года (я в это время был на каких-то фронтах) по какому-то из начатых тогда Чекой дел (только что была организована Чрезвычайная комиссия) Кольцов был арестован и приговорен вместе с целой группой интеллигенции к смертной казни. Одна из учениц Кольцова оказалась большевиком и лично была знакома с Лениным, и ей удалось вызволить из тюрьмы и вообще снять всякие обвинения политические с Николая Константиновича Кольцова. Но он просидел недели две-три в камере смертников, ожидая смертной казни, и успел сделать и написать очень интересную работу, которая потом была опубликована в трудах Института экспериментальной биологии,— «О влиянии ожидания смертной казни на общий обмен организма человека». Ему удалось ежедневно взвешиваться там и следить за динамикой веса в ожидании смертной казни. Так что провел время не бесполезно[4].
У Кольцова круг интересов был чрезвычайно обширен. Я уже говорил о том, что одной из особенно интересующих Кольцова проблем было как раз внедрение в России, по возможности, всех тех разделов биологических дисциплин, групп биологических дисциплин, которые особенно развились в мире за время нашей многолетней изоляции от всего внешнего мира во время первой мировой войны, революции, гражданских войн и первых лет после окончания гражданских войн. В этом отношении роль Кольцова была очень велика. Из всех русских, а затем советских биологов разных профилей, за исключением, может быть, Вавилова, Кольцов сыграл самую большую роль такого вторичного просветителя эпохи изоляции. Хотя все эти обновления русской науки после десятилетия полной изоляции проходили дружными усилиями всех крупных русских людей, достаточно крупных для того, чтобы быть хорошими людьми, в основе добропорядочными и действовавшими, в общем, совместно.
У Кольцова в Институте экспериментальной биологии образовалась очень талантливая группа его старших учеников: Завадовский Михаил Михайлович, Скадовский Сергей Николаевич, Александр Сергеевич Сереб-ровский, Сергей Сергеевич Четвериков, Петр Иванович Живаго, цитолог, Дмитрий Петрович Филатов, экспериментальный эмбриолог, Софья Леонидовна Фролова, цитолог, Мария Полиевктовна Садовникова, супруга Николая Константиновича Кольцова, экспериментальный зоопсихолог, Иван Григорьевич Коган, физиолог, и целый ряд других. Со многими, не входившими в штат Института экспериментальной биологии, московскими, уже более или менее самостоятельными учеными, занимавшими кафедры или заведовавшими какими-нибудь лабораториями в пределах Москвы в различных институтах и вузах, у Кольцова установились хорошие отношения, и эти люди также входили в группу, руководимую Николаем Константиновичем Кольцовым. Это все создало могучую, прямо надо сказать, не только большую в смысле числа людей, но большую по работе и по количеству обрабатываемых проблем школу Кольцова. Это, пожалуй, была наряду с вавиловской школой растениеводства самая большая научная школа, школа Кольцова. И я бы сказал, что рост этой школы, бессознательно в большинстве случаев, продолжается до сих пор. Очень многие разветвления современной биологии в широком смысле слова в Советском Союзе являются логическим следствием и развитием направлений, зачатых в кольцовском Институте экспериментальной биологии.
Я уже упоминал, как Кольцов еще во время первых своих заграничных командировок познакомился и подружился с целым рядом тогда, в 90-е годы, молодых европейских биологов различных, по тому времени тоже новых, начинавших свое развитие биологических дисциплин. Это очень пригодилось ему. К Кольцову попадали не только новые научные книжки, но и все первые, практически все первые, имевшие какое-либо отношение к биологии иностранные ученые-естественники, начавшие, некоторые из любопытства, некоторые для заключения знакомств или деловых отношений, приезжать к нам.
Я не оговорился, сказав, что некоторые приезжали из любопытства. Когда оказались возможными уже коммуникации с Советским Союзом, то совершенно естественно, что многие из ученых, которые имели к тому финансовую возможность, интересовались приехать и посмотреть, что, вообще, в России делается. Значит, приезжали не только из каких-нибудь выспренных интересов... даже крупные ученые обладают всеобщими человеческими слабостями. Большинство крупных ученых обладают хорошо развитой мужской любознательностью, но многие и в достаточной степени женским любопытством. И поэтому многие приезжали из женского любопытства: посмотреть на большевиков, и что они выделывают с их бывшими друзьями — русскими учеными. И вот такие заграничные ученые всегда или почти всегда на то или иное количество времени попадали к Кольцову, в кольцовский институт, имели длинные беседы с ним лично. И все мы, тогда работавшие в кольцовском институте, имели возможность тоже пользоваться разговорами, советами этих крупных иностранных специалистов.
Про Мёллера я уже рассказывал подробно. В те годы, в начале 20-х, раза два приезжал в Москву Фритьоф Нансен[5] и тоже бывал у нас в институте. В те годы я лично с ним познакомился. Это был очаровательный, очень крупный человек и весьма замечательный человек по сердечным своим качествам — во всех отношениях замечательный человек.
Мне повезло в жизни: я встречал несколько замечательных людей обоего пола в жизни своей и даже несколько весьма замечательных. Нансен, по моей терминологии, был одним из весьма замечательных людей, которых мне посчастливилось встретить. Во-первых, он был по человечеству абсолютно добропорядочный во всех отношениях, ему не только любую государственную тайну можно было доверить, но даже гривенник. Ну, не всякому вполне добропорядочному человеку доверишь гривенник, особенно ежели он у тебя последний, а Нансену можно было. И в то же время это был человек, влиявший на других людей большим шармом, это был шармантный человек.
Есть такое русское слово, вымирающее в литературном русском языке: шармантность. А слово выразительное, взятое из французского языка — спаппап!.. Так вот, своей шармантностью он влиял на людей и во время доклада, и при любой встрече. И вместе с тем — это всем известно из описаний его полярных путешествий — это был железный человек. Человек железной воли, железного здоровья, железной силы, который на «Фраме» совершил научно-исследовательский подвиг[6], можно сказать. Одно его возвращение с «Фрама» вдвоем с Амундсеном[7] — это же было по тем временам уникальное, героическое предприятие. И он же был прекрасный зоолог.
И для своего небольшого, но замечательного отечества — Норвегии — он очень много сделал. Особенно после первой мировой войны, когда образовалась Лига Наций, где он был одним из трех норвежских представителей. Интересно, что Норвегия в Лиге Наций была представлена тремя крупными учеными: Фритьоф Нансен, Христина Бонневи и еще один — геофизик и метеоролог крупнейший, создатель учения о воздушных фронтах. А Христина Бонневи — профессор зоологии «Ослиного университета», как мы его называем, университета в Осло. Был Московский университет, а был Ослиный университет. Всякие университеты бывают. И Христина Бонневи заведовала кафедрой зоологии в этом Ослином университете. И, кроме того, была тоже одним из трех представителей Норвегии в Лиге Наций.
Нансен как раз ведал в Лиге Наций всякими, по теперешней терминологии, перемещенными лицами. А тогда они назывались эмигрантами или их просто официально называли бесподданными, потому что политических эмигрантов среди них было немного и среди русских так называемых белоэмигрантов было очень немного. А большинство были беженцы просто, которые бежали от одного холода и голода в другой холод и голод, частично эвакуировались с армиями различными—белыми, черными, рыжими и прочими. Одних русских было в общей сложности три с половиной миллиона эмигрантов тогда. И затем всякие: и поляки, и венгерцы... Образовалось много всяких новых государств. Была такая там неразбериха. Какие-то мадьяры попали к румынам и были недовольны, оказались опять беженцами в Париже где-нибудь и т.д. Одним словом, бардак был всеевропейский.
А победителями были американцы надо всеми европейцами. Я, кажется, когда-то вам уже упоминал, как появилась несколько позже замечательная английская книжка «Ten sixty six» — «1066». Это в 1066 году Вильгельм Завоеватель основал современную Great Britain, и это считается началом британской истории. Так вот, этот «1066» представляет собой нечто вроде русской истории от «Сатирикона» — сатирическая история Англии. Там все, так сказать, на попа поставлено, даже в языке все время реавапй и рпеазапй, то есть «крестьяне» и «фазаны», путаются. Сплошные опечатки: крестьян называют фазанами, фазанов — крестьянами и т.д. Почти каждый раздел крупный кончается белибердой, он к концу белибердится весь, разъезжается. Для простоты короли располагаются в генеалогической таблице — все Георги друг за другом, все Эдварды друг за другом и т.д., от первого до последнего перенумерованы все. Ну вот. Я вспомнил это, потому что... начинается книга с маленького такого вступления, что до 1066-го точно не известно, что было. Но были римляне. Римляне одно время всюду были, так что в этом ничего особенно удивительного нету. А кончается книга совершенно ясно: в 19 году всеобщий был заключен мир после первой мировой войны, и на историческую арену вышли американцы, Соединенные Штаты. «And thus» — «и с этим» — «the history came to a •» — «история дошла до точки»[8]. Кончилась история. Начались американцы. Очень правильно. И, действительно, с тех пор мутят во всем мире в основном американцы. Ну, не считая нас, но мы мутим самим себе и в пределах наших государственных границ.
Так вот. Пару раз приезжал крупный ученый-медик, очень интересный, Оскар Фогт[9]. Он приезжал в качестве врача к Ленину, так сказать, принимал участие в лечении Ленина. Интересный человек во многих отношениях. В моей судьбе потом Фогт сыграл большую роль. Таких посторонних гостей много бывало, не только те, которых я перечислил, но и другие. Протекал более или менее регулярно, даже очень регулярно, по-моему, коллоквий кольцовского Института экспериментальной биологии. В библиотеке заседал этот коллоквий, на него приходили посторонние гости, всякие доценты и директора соседних ГИНЗовских институтов. Бывал Тарасович[10] — директор Микробиологического института, Шатерников[11] — директор Института физиологии питания ГИНЗа, тоже постоянно бывал. Когда перебрался в Москву, приходил Иван Иванович Шмальгаузен[12], но это немного позже. Когда приезжал кто-нибудь из Ленинграда в Москву — Вавилов, Филипченко,— бывали обыкновенно тоже. Кто же еще приходил? Сейчас всех и не вспомнишь...
К некоторым ученым, с которыми у меня образовалась та или иная научная связь через Николая Константиновича Кольцова, мне еще придется в дальнейшем вернуться.