Педагогика, Лёлька и «мокрые дела»
Педагогика, Лёлька и «мокрые дела»
Теперь я хочу рассказать, как и почему я залез в науку уже, так сказать, более или менее официально, стал этим самым, так называемым научным работником. Это сейчас у нас чрезвычайно распространенный сорт паразитов и иногда лишь — полупаразитов. Тогда же нашего брата было еще сравнительно немного, и можно сказать, что большого вреда нашему Отечеству мы не приносили. Так вот. Времени у меня в те годы, с конца 21-го, как я говорил, было мало. Чтобы жить, нужно было есть, чтобы есть, надо было зарабатывать на еду. К этому времени запасы, так сказать, от гнусного старого режима были более или менее съедены уже у большинства людей моего круга. И ничего уже не было. Даже которые получше плюшевые занавески, и те были съедены. Пошли каким-то там... спекулянтам, которые из них, с одной стороны, делали дамские шляпки, с другой стороны — какие-то шикарные картузы для новых нэпмачей и, с третьей стороны — юбки в обтяжку для дам же. Так что все было подъедено, надо было как-то зарабатывать.
Кроме того, начала осуществляться денежная реформа. «Лимоны», то есть миллионы, до того быстро росли в числе, что в конце концов докатилось: миллион трамвайный билет стоил, когда трамваи пошли в Москве. Была проведена финансовая реформа, введены червонцы. Сколько, я забыл, это меня не интересует, сколько-то, значит, этих миллионов равнялись одному червонцу, а червонец — это было десять золотых рублей. И на червонец можно было купить чертову прорву всяких вещей. Когда через несколько лет мы с женой приехали в Германию, тогда совершенно свободно в меняльной кассе можно было червонцы обменять на марки. До революции рубль стоил две марки десять пфеннигов, а один рубль червонный стоил две марки двадцать три пфеннига. Так что был он дороже царского рубля, червонный рубль. Я тогда уже в Москве осел окончательно, точно не помню когда, но в самом начале, в январе — феврале 21 года, по-моему. И больше не воевал, то есть я состоял на военной службе, получал за пение в хоре Московского военного округа фронтовой паек. Первым басом пел. Но это война такая уже была мирная, я бы сказал.
Мы тогда не пали еще столь низко, чтобы зарабатывать с помощью науки. Зарабатывали мы деньги работой, сперва физической, а когда отрывать время на физическую работу было уже некогда, я пустился по интеллигентской линии — стал преподавателем. Меня устроили в ППУОКР (два «п» в начале) Политпросвет Управления округа. И там я читал лекции об эволюции и пел в хоре первым басом. Получал за лекции простой паек красноармейский, а за пение басом — фронтовой паек, то есть двойной паек. Итого три пайка, что было очень здорово. Это было лучше всяких жалований. Но все это кончилось, потому что с утверждением червонца и нэпа все пайки отмирали, один за другим мирно и тихо скончались.
Я стал преподавать на Пречистенском рабфаке. Еще в приезды во время революции в Москву я, по каким-то там традициям интеллигентским, немножко преподавал на вечерних Пречистенских рабочих курсах[1]. Это считалось либеральным и передовым занятием. Потом Пречистенские вечерние рабочие курсы превратились в первый, самый крупный в Москве рабфак, Пречистенский рабфак, огромное учреждение. Вот на этом рабфаке я преподавал зоологию. Через некоторое время, не помню, кажется, в 22 году, в начале 23-го, я начал преподавать зоологию еще на каком-то рабфаке, небольшом, в районе Девичьего Поля и Погодинки[2]. Затем, в 21/22 учебном году организовался в качестве надстройки над Пречистенским рабфаком Практический институт[3], высшее учебное заведение, очень интересное. Его закрыли в 29-м, мне было страшно жаль, и я с тех пор все время мечтал и мечтаю, как хорошо было бы иметь нечто подобное. Это был интереснейший институт, состоявший из трех факультетов: экономического, сельскохозяйственного и биотехнического. Я стал преподавателем зоологии на биотехническом факультете при кафедре зоологии, вел практикум, как малый, так и большой зоологический практикум. Это был интереснейший факультет.
Экономический и сельскохозяйственный факультеты были интересны только тем, что они были модернистскими, реформированными экономическими и сельскохозяйственными вузами. А биотехнический факультет — это была очень своеобразная, новая, очень талантливая, интересная и нужная выдумка. Это, собственно, был факультет, посвященный теоретическим основам любой прикладной биологии. Это то, чего у нас не было и чего нету до сих пор, а сейчас и в помине нет.
На биотехническом факультете было несколько циклов — цикл генетико-селекционный, цикл промысловый в широком смысле слова, разделявшийся на специальности: лесные промыслы, водные, охотничьи, зверобойные промыслы и т.д. Все промысловое дело, понимая под промыслом, в отличие от агрономии и агротехники, то, что человек добывает из запасов, постоянно самовозобновляющихся, так называемых диких или свободноживущих живых организмов — растений, животных и микроорганизмов, вплоть до сбора грибов и использования микроорганизмов: различных видов дрожжей, бактерий, водорослей и т.д. Значит, основы генетики и селекции, основы промыслового дела и третье направление — теоретические основы прикладной гидробиологии. Значит, все проблемы очистки сточных вод, водопроводного дела и т.д., теоретические, в основном гидробиологические, гидрофизиологические основы этих дел. Затем теоретические основы прикладной энтомологии в качестве раздела защиты растений и прикладной бактериологии, то есть вредители растений группы грибков и бактерий. Опять-таки теоретические основы вот этих прикладных дел.
Директором и хозяином этого предприятия стал очень талантливый человек, я уж, грешным делом, забыл, кто он был по специальности, какой-то, по-моему, агроном-экономист, или, может, географ-экономист, или что-то в этом роде. Генкин такой. Вот в 29 году ему устроили «посажё», а институту — разгон. Ну, просто собралась слишком талантливая, умная компания и добропорядочная. Этого с 29 года и впредь уже больше не терпели.
Первый курс был общим для всего института, для всех факультетов и всех специальностей, как на естественном отделении университетов. И по программе он был очень сходен с первым курсом естественного отделения университета, то есть были основные общие курсы всех естественных наук. Преподавалась общая физика с малым практикумом, общая химия с малым практикумом, общая геология с малым практикумом и минералогией, общая зоология с двумя малыми практикумами, микроскопическим и макроскопическим, общая ботаника с практикумом по морфологии растений, общая география физическая — и все. Отпало, по сравнению со старым режимом, богословие. А новое еще не было введено, потому что оно преподавалось в школе. Тогда был, кажется, один курс «по Бухарину» — «Азбука коммунизма». А потом на последнем курсе был какой-то из, извиняюсь за выражение, «матов». Который мат, диамат или истмат,— я уже не помню.
Со второго курса начиналось деление на эти три факультета. А с третьего курса уже внутри факультетов на специальности. Всего же, как и в университетах, было четыре года. И за четыре года обучали большему, чем сейчас практически за шесть лет. Потому что в прошлое время богословия было один час в неделю один семестр, а посчитайте, сколько сейчас «богословия». Минимум 25 % всего учебного плана.
Так вот. Я с большим энтузиазмом и увлечением занимался преподаванием в этом Практическом институте. С 22 года я уже не был студентом, кончил университет, не сдав государственных экзаменов, которые никогда и не сдавал, потому что тут началась университетская реформа. И вообще нужно было быть любителем какой-то студенческой правды, чтобы что-то сдать. А я плюнул на это и стал заниматься наукой. И никакой бумажки мне не выдали. И не требовалось тогда никаких бумажек с меня. Бумажки у нас пошли с 30-х годов. И с тех пор не прекращается писчебумажная жизнь. А раньше человека оценивали по делам. Было известно, что я практически университет кончил...
Была где-то зачетная книжка. Но я, уж не помню, в Москве или за границей, потерял ее. Это — было. Кроме того, у меня было... где-то в бумагах у Елены Александровны должно храниться... письмо Николая Константиновича Кольцова, удивительно милое... Когда мы за границу уехали, отчасти по его рекомендации, он дал мне очень симпатичное письмо на немецком языке или на французском с изложением того, кто я есть, чему я обучен и, главное, что я его ученик, был старостой большого практикума его знаменитого и всякая такая штука.
К тому времени я уже женился[4], в 22 году. Через большой практикум, кстати. Моя жена Лёлька... Вообще она была совершенно замечательная женщина. Бывают замечательные женщины, изредка попадаются на свете. А еще реже попадаются совершенно замечательные. Так вот, моя супружница была совершенно замечательной женщиной. Отдаленное знакомство какое-то домами было когда-то. А семейство у нее было обширное. Их было девять человек детей[5], причем все бабье — два брата и семь сестер. Вы представляете себе? Нас было шесть братьев и одна сестра, значит, сестре была не жизнь, а жестянка: все шесть братьев ее за косы таскали и всячески над ней измывались. А там наоборот: семь девок, в общем, ухаживали за двумя братьями и испортили их. Нет, одного не испортили.
Вот вы видели, по-моему, в альбоме, такой стоит мужик с детьми, все в романовских полушубках. Вот это брат Лёлькин, Борис, который агроном и который специалист был по романовскому овцеводству. «Самый счастливый человек в жизни», как он уверял, потому что все мечты его исполнились. Он мечтал и женился, действительно, на ярославской такой тоже агрономше, произвел четыре детеныша — одного мальца и три девки. Или наоборот. И мечтал, главное, все семейство одеть в настоящие романовские полушубки. И мечта его сбылась. Этот Борис так и остался в Ярославской губернии... Он всю первую войну провоевал, его только два раза легко ранило, и сравнительно скоро ему удалось демобилизоваться. Его упрашивали остаться в Красной Армии, но он умолил через того же Бонч-Бруевича, о котором я вам рассказывал, который моей семье протежировал,— удалось демобилизоваться и на землю сесть в Ярославской губернии. А ехал консультировать все романовское животноводство. На этой должности он, по-моему, в начале 50-х годов и помре. Он был почти на двадцать лет старше Лёльки.
Лёлька была снизу, по-моему, второй, не самой младшей, а второй снизу. Старшая сестра, Вера Александровна, была на двадцать один год старше Лёльки. Она была музыкантшей и знаменита была тем, что знакомилась со всякими знаменитостями музыкальными. Дружила и с Орловым, и с Рахманиновым, и со всеми знаменитыми певицами: и с певицей Держинской, и с певицей Неждановой, и с певицей Степановой, и с композитором Гречаниновым, с Игорем Стравинским. Одним словом, коллекционировала знаменитых музыкантов. Она была такая барыня, никогда замуж не выходила, имела салон... работала учительницей музыки и, как это называется, при Большом театре она была... не концертмейстером, а как-то еще это называется, кто занимается и аккомпаниаторством, но главным образом теорией с певцами. Потому что певцы-то многие — дубы стоеросовые: кроме как мурлыкнуть, ничего не знают, их надо немножко образовать, чтобы выпускать-то в люди. Только глотки. А почему в этом месте надо взреветь, а в другом, наоборот, шепотком, так это им надо популярно разъяснить. Да, кажется, концертмейстер это называется. Очень вообще была в этом смысле полезная баба: у нее можно было встретиться со всякими интересными музыкальными людьми.
Следующая сестра была химик-фармаколог, неплохой, и была замужем за Михаилом Ивановичем Штуцером[6], очень замечательным бактериологом. Ну вот, это раз... два... третья сестра была химик опять же. Это бабье тогда все в химию бросалось, потому что на Высших женских курсах Александр Николаевич Реформатский общую химию преподавал на первом курсе, а он был химический златоуст, одним словом, курсисток завлекал.
А затем была еще Антонина, опять же химик. Высшие женские курсы она кончила и была оставлена там для приготовления к профессорскому званию. И черт ее дернул подхватить не рак, а саркому. Эта саркома... Она буквально в три-четыре месяца скончалась. То же самое и другая старшая сестра — тоже саркома. Между прочим, я думаю, не зря они саркому подхватили. Они обе работали по радиационной части. А тогда это очень неаккуратно было, они обе облучились.
Елена Александровна начинала тоже у Кольцова еще в университете Шанявского. И в университете Шанявского Михаилу Михайловичу Завадовскому в 18 году загорелось пересаживать яичники у кур в Аскании-Нова, у бывшего Фальц-Фейна. И в его экспедиции в Асканию-Нова[7] принимали участие два дохлых совсем студента и семь девок-студенток, в том числе и Елена Александровна. Заканчивала она[8] Алфёровскую гимназию. А мы, между прочим, алфёровских гимназисток презирали за интеллигентность. Мы дружили с Травниковской женской гимназией в Москве. Они были хорошенькие, а потом ужопистые, извините за выражение,— вертеть умели задницей, а те, алфёровки, были интеллигентные, благовоспитанные и всякая такая штука и задницами вертеть не умели. Так вот, значит, поехали они в экспедицию. А там, в «Хохляндии», как раз начались эти... Через Асканию-Нова и белые, и зеленые, и коричневые, и черные, и красные, и все другие проходили. Михаил Михайлович Завадовский — он не был великий ученый, и даже не очень крупный, и даже не без придури. Поэтому оказался и человеком так себе. Бросил всех этих своих девиц там и сам смылся в Крым, в Симферополь, с какой-то оказией. И с двумя молодыми человеками, которые оказались тоже в человеческом смысле не особенно того. Вот три мужика во главе с начальником экспедиции драпанули, бросили семь девок на произвол проходящих банд[9]. Потому что все это были банды: что красные, что белые, что рыжие, что черные — все один черт. Всяких цветов банды.
В конце концов половина из них — четыре штуки — умудрились попасть в Одессу-маму, а три штуки в Крым, в том числе и Елена Александровна. А в Крыму тогда работал очень бойкий Симферопольский университет[10], который сейчас, кажется, опять университетом стал. А в конце 20-х годов был превращен в пединститут. Там собралось множество прекрасных профессоров со всей голодающей России[11]. И Елена Александровна поступила там в этот университет, а этот Михаил Михайлович Завадовский, ему потом было страшно совестно, устроил ее уборщицей в Симферопольский университет. Не мог пристроить лаборанткой! Но это увидел покойный Гурвич, знаменитый гистолог[12], выдумавший эти митогенетические лучи... Он тогда был профессором Симферопольского университета, потом в Москву приехал и помер[13]. Он тогда был уже пожилой человек, и он этому молодому болвану Завадовскому публичную вздрючку сделал и взял лаборанткой к себе Елену Александровну. Это, во-первых, в два раза больше денег, а во-вторых, не заниматься вообще-то уборкой хлама на университетском дворе. Ну вот. Это все-таки на Завадовского подействовало, он нашел какую-то хохлушку или татарку на освободившееся место и обращался с ней, чего раньше не догадался, вполне, значит, вежливо и корректно. Но благорасположения Гурвича до самой смерти так и не заработал. А Гурвич был действительно крупный... Я считаю, что в этих митогенетических лучах Гурвич чертову прорву напутал, и путного там немного. Но как он подошел к этому — все это очень интересно, логично, красиво. И у него прекрасные гистологические работы...
Так она застряла в Крыму. А когда вернулась, должна была тут устроиться опять. Но так как она начала у Кольцова в университете Шанявского, то она, конечно, к Кольцову пошла. И Кольцов очень мило принял ее и направил ко мне, что вот, я староста,— «попросите его от моего имени, старосту этого самого, вас устроить. Он вам там местечко найдет и всякая такая штука, и микроскоп»... Что я и сделал. Но она как-то меня так обработала, что я, значит, женился. У меня поэтому вместе с СеСеСеРе значок даже на пиджаке есть: «50-летие». Просто написано: «1922—1972». Мы отпраздновали тут золотую свадьбу, а оказывается, СеСеСеРе свою золотую свадьбу отпраздновал и по этому поводу значки выпустили, но на них не написано, что это в пользу СеСеСеРе, поэтому я себе навесил. Нам достали где-то.
В этом Практическом институте собралось и очень небезынтересное студенчество. Сравнительно большой процент людей, выбитых из колеи революцией, как-то выбывших из университета неизвестно почему или не попавших в университет. Всякие такие люди. И очень была талантливая, в общем-то, публика. Зоология была двухфамильная: два Николая Владимировича — Николай Владимирович Римский-Корсаков и Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский, которые, значит, заправляли зоологией. И мы организовали на недостроенной фабричке «Карболит» на станции Влахернской[14] по Савеловской дороге биологическую станцию. Замечательную биостанцию там устроили, студенческую, для летних практикумов.
И там Елена Александровна ассистенткой тоже устроилась, так как она была совершенно официально студенткой. Я был преподавателем, потому что не был студентом, а неизвестно кто был. А она была студентка, поэтому ассистенткой только могла быть при практикуме зоологическом. Летом мы там обучали, значит, зоологии этих людей. И, надо сказать, из моих учеников с учебного года 21/22 до учебного года 24/25 (после мы уехали), в общем, в литературу научную попали человек пятнадцать — двадцать. Это очень высокий процент. Сейчас жив и здоров еще один мой ученик, Толя Щербаков. Он и доктор биологии, и профессор, и всякая такая штука, и директор биостанции на Глубоком озере, под Москвой тут А остальные почти все померли. Как-то народ сейчас умирает довольно рано.
Затем Кольцов взял меня ассистентом в Медико-педологический институт, который тоже потом разогнали. Решили, что это наука какая-то антимарксистская. Почему-то. А сейчас восстановлена, как всегда это бывает. И этнология восстановлена, и педология восстановлена. Там я вел малый практикум, но времени мало тратил — это было скучно и неинтересно. Он читал курс зоологии, а я вел малый практикум зоологический. Вот этими делами я в основном и зарабатывал. Так что я, так сказать, благополучно питался и даже питал семейство, оставшееся в Москве: мать, сестру и кого-нибудь из братьев. Остальные братья тоже болтались где-нибудь. Брат Виктор, тоже зоолог, как и я, тоже с детских лет. Он только больше был птичник, мышатник, а я — рыбник. Я мокрый зоолог, а он — сухой. Он тогда начал соболями интересоваться и ездил в экспедиции по соболям и зубрам — подсчитывать оставшихся. А потом, это уже во второй половине 20-х годов, навсегда в Сибирь уехал, в Иркутске жил до самой смерти, вот недавно совсем умер. Крупный соболятник. Он участвовал в восстановлении соболя в нашем Отечестве.
Как известно, это единственное наше действительно крупное достижение. В последний год, когда разрешен был его отстрел, в 34 году, по всему Советскому Союзу было заготовлено двести семь соболей. Двести семь! После чего под влиянием группы молодых зоологов, которые писали во все инстанции правительственные, во все газеты, вышел, наконец, специальный декрет, запрещающий не только отстрел, промысел и охоту на соболя, но, так сказать, наличие всякой свежей шкурки соболиной (специалист всегда может определить с точностью до двух лет). А наличие шкурки соболиной или даже муфты какой-нибудь моложе 34 года — это был «червонец» гарантированный, десять лет «посажё», как минимум. Вот это подействовало, действительно соболя стали недотрогами полными. И к 55 году поголовье соболей было не только восстановлено, но соболя у нас стало больше, чем во времена тишайшего царя Алексея Михайловича.
Дело в том, что со времен Алексея Михайловича у нас точнейшая соболиная статистика имеется. Граф Витте, как известно, ввел у нас золотую валюту[15], золотой рубль. А до того в России, собственно, основной валютой был соболь. Поэтому его учет, учет добывания соболя, был очень точен в России. А из этого было легко судить: динамика добычи отражает динамику встречаемости очень точно у таких практически важных объектов, как соболь. Так вот, количество соболя, максимальное количество, не достигало таких цифр, каких достигает сейчас. Соболь освоил целый ряд больших территорий, в которых он давно уже не встречался. Но пока на внутреннем рынке он чрезвычайно дорог, потому что это единственная наша сегодня серьезная валюта. Ведь Россия дожила до того, что мы хлеб покупаем! Ведь при таких условиях никакие соболя не помогут.
Я вам, кажется, рассказывал, как мой братец-соболятник приезжал в Свердловск. Его попросили, ну, как специалиста по соболям посмотреть: в одежный пушной магазин, главный в Свердловске, доставлены были на продажу десять дамских соболиных манто по какой-то фантастической цене — по-моему, десять или двенадцать тысяч рублей, что-то в этом роде. Мы с ним что-то заговорились после завтрака, и он, вместо того чтобы до обеда пойти посмотреть, пощупать и оценить, пошел после обеда: все оказались проданными. Это Свердловск, не Москва все-таки, а Свердловск. Значит, минимум десять каких-то сверхжуликов, которые своим, значит, законным или незаконным женам могли купить соболиные манто по двенадцать тысяч.
Так вот, значит, у меня было пятьдесят шесть, иногда пятьдесят восемь часов в неделю педагогики: на двух рабфаках, в Практическом институте и в Медико-педологическом институте. С 22 года, кроме того, Кольцов подбросил мне. небольшое жалованьишко по Институту экспериментальной биологии. В это время я начал работать научно официально, во-первых, на Звенигородской гидрофизиологической станции, заведовал которой Скадовский. Он был и организатор и, собственно, владелец этой станции. Большой практикум кольцовский продолжался два года, и из тех, кто второй год уже работал, самые активные, так сказать, и интересующиеся науками, обыкновенно летом работали уже либо на Звенигородской биологической станции, либо в Аникове. Это в шести верстах от Звенигородской станции, немножко выше по Москва-реке. Там была генетико-селекционная станция, где генетикой кур занимались в основном и еще какой-то селекцией и генетикой. Там верховодил Серебровский, как и Скадовский, ученик Кольцова еще по университету Шанявского.
Я, а потом и Елена Александровна вступили в гидробиологическую группу. И под эгидой Скадовского, он был руководителем от Главрыбы, пустились изучать гидробиологию среднерусских озер. А оказывается, в средней России, так радиусом в сто с небольшим верст вокруг Москвы, озер до черта. Есть совершенно замечательные озера, группы озер. Например, Нерские озера. Никольские озера немножко подальше. Затем Тростенское озеро совершенно замечательное, верст, наверное, пятнадцать — двадцать от Нового Иерусалима. К большинству из них, самым красивым, не было железной дороги, поэтому некоторые озера и до сих пор еще озера, а не помойные лужи, так сказать, вокруг которых сидят сотни тысяч так называемых туристов. Это такая очень крупная саранча, значительно более вредная, чем обыкновенная саранча.
А так как Главрыба была почтенное ученое заведение и во главе Главрыбы стояли почтенные ученые дяденьки, у них был план, у них был бюджет, но не было денег. Бюджет был, а денег не было, то есть они бывали, деньги, время от времени, и тогда надо было ловить момент. Это уже было дело Сергея Николаевича Скадовского. А изучали мы озера в основном по причине наличия у Сергея Николаевича переживших революцию золотых часов с золотой же цепкой и с золотыми же брелоками, которые тогда весьма выгодно можно было закладывать у московских каких-то евреев. А у меня были первого выпуска швейцарские вороненые часы «Омега» на цепочке, тоже вороненой. Почему-то эти часы имели тоже какую-то очень большую цену.
Вот эти мои и скадовские часы золотые, значит, перед очередной экспедицией закладывались... Кроме того, собирали посильные взносы... Ну, я был тогда богат по причине пятидесяти шести недельных часов педагогики, да еще трех пайков красноармейских вначале. Они были основой нашего питания на станциях, потому что в качестве питания мы получали ржу, некоторое количество просто намолотой ржи. Из нее можно было ржаную кашу варить. А ржаная каша сама себя хвалит, как известно. Грибы собирали, ягоды. Когда были деньги, можно было у мужиков окрестных покупать молоко. Они очень дешево продавали, потому что, в общем-то, было перепроизводство молока тогда там. Опять же от железной дороги, от ближайшей станции Кубинка, шестнадцать верст было.
Звенигородская электричка только потом, при нас уже, строилась, не электричка, а железная дорога. Это была ветка очень комическая. От Голицына до Звенигород» построена была такая железная дорога: для простоты, скорости и дешевизны такие глупости, как насыпи, не делали, а просто, так сказать, по лугам и болотинам положили шпалы, к ним присобачили рельсы и пустили поезд. Поезд — паровозик такой, типа «кукушки», как вот эти маневровые, старые, в три-четыре вагончика. И проезжали они иногда действительно осторожненько, тихонько, без каких-либо чрезвычайных происшествий. А иногда в определенном месте, на определенной болотине как-то, сколько помнится, ежели ехать от Голицына на Звенигород, на правый бок поезд оседал, немножечко колебался и потом ложился на бок.
И там заготовлены были уже березовые слеги — берез понарубили не только мы, а и звенигородские граждане — такие большие слеги. Значит, почтеннейшая публика вылазила через окна и двери лежащих вагонов... Обыкновенно никаких серьезных повреждений не было, только бабы охали, иногда визжали, но и то только потому, что таким случаем пользовались помоложе которые мужики, тревожили их не с того конца. Это вы можете выбросить...
Нет, лирических отступлений я не делаю, я только «факты на лице». Вот. И, значит, с помощью покойного Архимеда, им придуманного рычага, ставили опять на попа эти вагончики. Машинист очень громко дудел, потом чуть-чуть пыхтел, а мы еще слегами подпирали, и помаленьку он из этого опасного места выезжал. Тогда все радостные садились и ехали дальше. Рядом проходил тракт из Голицына в Звенигород. Мужики обыкновенно эту звенигородскую кукушку обгоняли, кнутиком помахивали и машинисту кричали: «Чепляйся, подтащу!» Но мы на этой кукушке редко ездили, только ежели очень много вещей, потому что от Звенигорода до нашей станции было девять верст, а от Кубинки — шестнадцать. Разница не так уж велика. И там всегда были мужики с подводой, а некоторые даже с бричками, можно было нанять, и быстрее было.
Звенигородская станция расположена на том месте, где были дачи. В Москве был знаменитый такой невропатолог Россолимо[16], Григорий Иванович Россолимо. Я его прекрасно знал. Очень был симпатичный и весьма богатый человек из южнорусских греков родом. А его пасынком был Сергей Николаевич Скадовский, один из моих учителей, мокрый физиолог и ученик Кольцова, один из старшего поколения учеников Кольцова. Вот у Скадовского и Россолимо рядом там дачные были участки. Не теперешние дачные, а настоящие, так сказать, старомодные дачи, за деньги построенные на ять. А так как с малых лет Сергей Николаевич тоже мокрой зоологией увлекался, то он на своем участке, поближе к Москва-реке, чем дачи (дача на самой горке была, а это чуток повыше Звенигорода, на Москва-реке), на полдороге сверху выстроил прекрасное из бревен, не жалея денег, многокомнатное здание со светелкой наверху и с подвалом внизу в три комнаты. Там было несколько комнат, затем большая застекленная веранда по одному из длинных фронтов — такая вот биологическая станция, лично построенная на собственные средства Сергеем Николаевичем Скадовским. Сергей Николаевич был ассистентом Кольцова по университету Шанявского и по Высшим женским курсам в свое время, и он предоставил свою станцию студентам и курсисткам для летних работ и, кроме того, кольцовской лаборатории университета Шанявского и кольцовской кафедре Высших женских курсов для научных работ.
Но вскоре началась война. Скадовский как-то воевать не пошел. То ли денег у него было слишком много, то ли еще почему. Может, тут и Россолимо посодействовал. Все-таки из греков. А после войны началась революция. Мамаша Сергея Николаевича первым браком была за Скадовским, очень богатым южнорусским помещиком. На берегу Черного моря, немножко западнее Крыма, расположен Скадовск. Скадовские оттуда и пошли. По ним город и называется Скадовск.
А Григорий Иванович Россолимо родом из зажиточных греков, а потом стал и совсем богатым. Профессора-невропатологи автоматически делались богатыми, потому что за максимально возможные гонорары лечили от безделья богатых барынь. В основном это была деятельность-то невропатологов: пользовать богатых барынь от безделья. «Ах, ах, ах, голова болит» и «Ах, ах, ах, я что-то нервно себя чувствую, плохо сплю». От того, что жрет только одни вкусные вещи, желудок ненормально действует. Одним словом, от всех этих, так называемых, женских болезней лечили невропатологи. И лечили они, конечно, только богатых барынь, потому что такие болезни только у богатых барынь и бывали. И, следовательно, гонорары брали... Ну, четвертной билет была мелкая разменная монета. Значит, барыня к нему пришла — должна оставить четвертной билет. Прийти к нему можно было, вероятно, и за десятку, а вызвать его к себе на дом — это уж четвертной билет непременно. Словом, тут деньга к деньге, и он на богатой вдовице Скадовской женился еще.
И как только случилась Февральская революция, он, все предвидя, сказал Скадовскому, что «голубчик, сделай раз в жизни приличный жест: подари эту станцию университету». Да не университету Шанявского (тогда как раз Кольцов вернулся после 17 года в Московский университет), а «настоящему университету, кафедре Николая Константиновича Кольцова». Значит, так все и произошло, как Россолимо распорядился.
Он помер потом естественной смертью, как и большинство граждан. Даже советские граждане есть, которые естественной смертью помирали. Вот он был из тех советских граждан. А Скадовский помер недавно, в самом конце 50-х годов, по-моему, или в начале 60-х. Мы еще в Свердловске были, когда помер Сергей Николаевич Скадовский. А супруга его Людмила Николаевна — певица, меццо-сопрано. По субботам вечером, каждую субботу на Звенигородской станции был концерт. Сергей Николаевич хорошо играл на рояле, Людмила Николаевна пела. Иногда приезжала какая-нибудь ее подруга, певица профессиональная... Приглашала она обыкновенно либо контральту, либо сопрану, так чтобы дуэтом они могли петь. Кроме того, для дуэтов сгожался Сергей Романович Царапкин[17], мой приятель, а потом и сотрудник по Берлин-Буху. Иногда я что-то там пел, например басовую партию «Горные вершины» Рубинштейна. Людмила Николаевна — первый голос, вторую часть. Первая часть идет бас соло, такой полуречитатив, а вторая часть уже идет дуэтом: бас с тенором или бас с женским каким-то, предпочтительно не контральто, а либо меццо-сопрано, либо сопрано. Затем Даргомыжского. Есть такой дуэт «Ванька-Танька». Тоже распевалось. Я этот дуэт очень люблю. Я вообще терпеть не могу так называемый «style russe». Я очень люблю русские народные песни, но не «style russe». А у Даргомыжского есть замечательные дуэты и трио. Скажем, «Ночевала тучка золотая», «Белеет парус одинокий», лермонтовский. Это тоже по субботам мы распевали там.