«Salve, domine magister!»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Salve, domine magister!»

В самом начале 1914 года после смерти отца мы переехали в Москву. И я из Первой Императорской александровской гимназии в Киеве перевелся в небезызвестную Флёровскую гимназию в Москве. Флёровская гимназия была в те времена во многих отношениях замечательная. Она была не номерной казенной гимназией, а так называемой частной, по происхождению частной, основанной Александром Ефимовичем Флёровым[1].

Частные гимназии в России раньше разделялись на две более или менее крупные категории. Одна была с правами для учащих, а другая — с правами для учащихся. С правами для учащихся — это, в сущности, были настоящие, обыкновенно недавно основанные, частные гимназии, реальные училища и другие школы, которые по программе и объему курсов были приравнены к соответствующим казенным учебным заведениям, ученики которых получали дипломы со всеми теми же правами, которые дают и дипломы казенных гимназий, реальных училищ и так далее. Но учащие, преподаватели, автоматически прав не имели, то есть им не шли чины, они состояли, так сказать, на частной службе в соответствующей частной гимназии. И поэтому во время экзаменов в таких гимназиях и реальных училищах присутствовали представители учебного округа, ну, что, ли в виде контроля.

А в частных гимназиях и реальных училищах с правами для учащих преподаватели имели все права учителей, и никто их не контролировал. Преподавание, экзамены, выдача дипломов — все проходило так же, как в номерных казенных гимназиях. Вот такой и была Флёровская гимназия. И была гимназией, по-моему, очень хорошей.

Она была типа казенных гимназий, в достаточной мере хулиганистая, никаких передовых методов к нам не применяли. Но во Флёровской гимназии был необычайно высокий даже для столичных гимназий — московских, петербургских, харьковских, одесских — процент талантливых учителей. Ну, просто талантливых в каком-то смысле! Многие из них были талантливые люди кроме всего прочего, некоторые были чудаки, другие были действительно довольно крупными специалистами. У нас, в сущности, в каждом классе было по меньшей мере три-четыре очень хороших талантливых учителя. Для старших классов это имело большое значение. В старших классах учитель должен уметь увлекать своими лекциями и рассказами, а не применять какую-то идиотскую педагогику, которая никому не нужна.

Среди преподавателей Флёровской гимназии в мое время были учителя, которые потом стали моими университетскими преподавателями. И это было хорошим началом, и хорошим трамплином и разгоном для университетских преподавателей, и хорошей практикой для них. И это, как я уже говорил, в значительной мере повышало средний уровень школьного преподавания. Правда, иногда бывали и такие случаи. В старших классах... кажется, это было в восьмом классе, существовал предмет космография. И у нас во Флёровской гимназии преподавал ее экстраординарный профессор Московского университета, астроном. Вот в данный момент у меня выпала из головы его фамилия, ну, довольно известный астроном... Это, конечно, было полнейшим недоразумением. Он был, несомненно, хороший астроном, несомненно, хороший профессор университета. Но у нас он, приходя на урок, вежливо с нами раскланивался, мы, вставши, тоже вежливо раскланивались. Потом он оборачивался к доске и все положенное для урока время записывал там какие-то абсолютно нам непонятные формулы и при этом что-то говорил. Причем мы полагали тогда, что он не отдает себе отчета, какой из своих университетских курсов он читает. Но совершенно явно он не осознавал, что он в гимназии производит лишь сотрясение воздуха.

И это, простите, не игнорирование передовой педагогики, а просто чисто индивидуальное свойство вот этого профессора. Передовая педагогика — это довольно ненужная вещь, потому что обычно в основе ее лежит неправильное мнение, что можно человека чему-то научить против его желания, заставляя его учиться. А это не так. Разбудить желание может интерес, а не передовая педагогика. Ежели учитель талантливый и интересный человек, то никакой ему ни передовой, ни реакционной педагогики не требуется.

Класс наш был в должной мере хулиганистый и отличался очень интересной особенностью: в нашем классе самое, так сказать, хулиганье, ну, человек пять-шесть, в то же самое время были лучшими учениками, которые в конце все кончили с золотыми и серебряными медалями. Этим, во-первых, объяснялся высокий уровень нашего хулиганства и, во-вторых, большие трудности для начальства с нами бороться. Ну, нахулиганим, а в то же время, как говорится, цвет класса. Что ж поделаешь! Нельзя всех будущих медалистов выгнать из класса. Неловко вроде. И вот нас терпели поэтому. И хорошо делали, что терпели. И мы терпели начальство. Начальство у нас тоже было, в общем, хорошее. Александр Сергеевич Барков был прекрасный директор[2]. И когда что-нибудь действительно серьезное случалось, он умел формально закрыть глаза, не заметить и пропустить. А потом частным образом нас вздрючить. Но вообще мы хулиганили, обыкновенно, остроумно и, в общем, безвредно.

Я пробовал обучать теперешних школьников, но ведь теперешние школьники, поскольку они не подвергаются никакой дисциплине, могут хоть на головах ходить, хоть без штанов разгуливать по коридорам и вытворять со своими учительницами-шкрабшами[3] все, что угодно, а вы с ними ничего не можете вытворить, поэтому как-то и хулиганить-то им неинтересно. Они вот больше обрезают... микрофоны у автоматов телефонных. Такой работой занимаются.

А мы так. У нас один год была очень симпатичная по человечеству, совершенно русская, но блестяще знавшая французский язык преподавательница французского языка. У нас в мужских гимназиях преподавательниц обыкновенно не было. Вот единственно бывали француженки. Ну вот, один год и у нас француженка была, Ольга Владимировна[4], удивительно симпатичная дама, и такая очень дама. Она временами любила устраивать целый Урок (у нее было два урока в неделю, один раз час, а другой раз два часа), вот двухчасовой урок она время от времени посвящала сплошному опросу. Ну, а сплошной опрос, как известно, неприятная вещь. Пусть лучше треплется учительница, чем спрашивает. Потому что, ежели она спрашивает, мы мычим. А она может трепаться свободно.

Тогда мы такую штуку произвели. Какой-то особенно предстоял неприятный опрос. Перед тем мы послали Льва Харлашку в булочную Чуева в одном из арбатских переулков. Там за пятак в такой бумажный фунтик мальчонка набирает прусаков, лучше прусаков, а не тараканов: они мельче. Перед уроком на кафедру ставился стул (кафедра сама довольно высокая, затем стул ставился на кафедру), и самый долговязый влезал на стул и из пакетика брал за ножки осторожно прусаков, плевал им на спинку и приклеивал к потолку над кафедрой. И так обклеивал потолок. Потолки высокие, француженка-то, чего ей на потолок глядеть, на потолок ей глядеть нечего, она приходила, садилась за кафедру. А слюни как всякое жидкое и полужидкое тело имеют привычку подсыхать. Значит, на спинке у таракашки слюнки подсохнут — он и падает на француженку. Она не понимает. Видит — тараканы начинают бегать вокруг нее. Один заполз ей за шею, прямо как у Козьмы Прутков: «Однажды к попадье заполз червяк за шею»[5]. Она разохалась, разахалась, решила, что в гимназии какая-то инвазия тараканов началась. Мы, конечно, тоже все вскочили, разохались, разахались, начали ловить этих прусаков. Одним словом, произошло большое оживление и веселье. Она побежала к кому-то там... к швейцару или помощнику швейцара, к кому-то из так называемых работяг, жаловаться, что откуда, мол, эти тараканы завелись. Тот прибежал. Но тот не дурак — посмотрел на потолок: а там еще остатние, неподсохшие еще, на потолке были. Он тогда: «А вот видите, откуда они». Ну, тут и ей стало все ясно. Но так как она была дама, во-первых, настоящая дама, а во-вторых, не сволочь и не стерва... Так что, вот, такую штуку проделывали.

Потом у нас был замечательный физик, Борис Федорович Розанов. Он был доцентом Петровской сельскохозяйственной академии, ныне Тимирязевка, и у нас преподавал физику. Он очень хороший был человек, прекрасный физик, но он, обыкновенно, плохо соображал, где он находится, и иногда впадал в такое физическое увлечение, что, упершись в доску с формулами, рассказывал нам что-то такое, наверное, очень интересное, чего мы не понимали. И еще страшно любил показывать опыты. Мы их называли фокусами и даже всегда просили: «Борис Федорович, вы нам сегодня фокусы покажете?» А он смеялся, говорил: «Покажу, покажу».

А у нас было несколько комиков. Главные комики были: Игорь Ильинский[6], который потом профессионалом стал по этой части, но он был так, на третьем месте, а на первом и на втором месте были Вольф и Гарвей. Ну, эти были действительно прирожденные комики, разного стиля: у Гарвея морда кирпича просит, такая именно морда, а не личность, какой-то квадратный такой череп, волосья... называлось это бобриком. Когда начальство приставало: «Когда ты подстрижешься?», он говорил: «У меня бобрик». А это не бобрик, а черт знает что на голове. И такая наглая физиономия, как у такого, ну, средних лет пропойного пьяницы.

А Вольф наоборот. Папаша у него был акционер издательства «Вольф», люди богатые были, и очень шикарно он одевался. Ему начальство иной раз делало замечание и раз даже приказало больше не приходить. И он умел быть изысканно изящен и вежлив.

И вот Борис Федорович Розанов. Я до сих пор помню один случай, когда его чуть кондрашка не хватил. В связи с какой-то физикой общепонятной и общедоступной он показывал общеизвестный, элементарный опыт сообщающихся сосудов: для этого берут изогнутую трубку, наливают в нее подкрашенную воду, либо красную, либо синюю, и потом показывают, что в обоих коленах этой трубки на одном уровне вода стоит. Почему это так, вам, гуманитариям, конечно, неизвестно, но что это так, вы в этом убеждены. Ну, и мы, конечно, были все убеждены. И вот Борис Федорович показывает нам закон сообщающихся сосудов, морда у него сияет: он страшно любил любые, даже совершенно элементарные опыты показывать. Показал. И тогда Вольф аккуратно поднимает руку: «Разрешите, Борис Федорович?» А Борис Федорович страшно любил, когда мы, мальчики, задаем вопросы. Это ведь многие учителя любят, потому что думают, по глупости и серости, что это от интереса и понимания, когда это от хулиганства, вообще-то говоря. Так вот, он поднял ручку: «Можно вопрос в связи с очень интересным фо..., простите, опытом, который Вы только что нам показали...» — и потом таким баритоном интеллигентным, задушевным, вдумчивым баритоном... Сперва небольшое такое введеньице, что, «знаете, Борис Федорович, я всегда восхищаюсь точными Вашими науками, до чего это все замечательно, особенно, вот, физика. Химия — это все-таки не то, а вот физика — это замечательно. Вот меня очень увлек этот интересный эксперимент, который Вы нам показали, но у меня вопрос». Борис Федорович сияет: вопрос! «Скажите, Борис Федорович, если воду вместо синего выкрасить в красный, тоже получится?» Тут Борис Федорович вдруг обмяк, и мы думали, что с ним кондрашка случится: «Я рассказывал, думал, что вы, сукины дети, понимаете, а оказывается, вы ни черта не понимаете». Большое это было для него разочарование. Но потом он вскоре утих, он очень был отходчив. Я этот урок помню, он перед глазами у меня стоит... последний урок, мы должны были уходить. И после уроков, значит, звонок прозвенел, мы все встали, Борис Федорович тут еще кому-то что-то объяснял, и мы пропели ему при выходе любимую его песню:

Борис Федорович полысел, полысел,

Борис Федорович полысел, полысел. Да!

А еще был случай, когда опять по наивности и такой хорошести своей он просто испугался и тоже его чуть кондрашка не хватил. У нас был замечательный физический кабинет, просторный такой. Впереди большой стол, за которым разгуливал преподаватель, черная доска, которая ездила вверх и вниз, не хуже, чем в теперешнем МГУ, и такие столики на двух человек, не парты, а именно столики, а внизу, как у парт, они были скреплены соответствующей скамейкой для двоих. На этих столиках можно было опыты проделывать с приборчиками, всякие такие штуки. А Борис Федорович был глуховат и, как я уже говорил, страшно увлекался. Так вот, мы отрепетировали такую штуку. Это трудно было, но мы репетировали долго и достигли совершенства почти балетного. По команде безмолвной впереди сидящий подымал руку, все мы брали, каждый, под стол руками, скамью подымали и так-так-так — поворачивались на 180 градусов. Причем до того отрепетировали, что это все происходило абсолютно бесшумно, да и Борис Федорович глуховат без того.

И вот однажды, когда он увлекся у доски, мы таким образом перевернулись. А он, значит, свое отбубнив, повернулся к классу и ничего не мог понять. Начал он перед классом, а кончил — в заду где-то. Потом вдруг сообразил и страшно был сам доволен. Хохотал: «Как это!?» Ну, тут мы ему: «Борис Федорович, это Вам не физика. Мы две недели тренировались. Каждый день начинали с того, что приходили на четверть часа раньше в гимназию и четверть часа упражнялись». Вот такие штуки. Это штуки приятные, хулиганство не вредное и с выдумкой.

Наряду со всякими хулиганствами и прочими фокусами мы, однако, с переменным успехом занимались. Из преподавателей были у нас самыми замечательными следующие. Во-первых, математик Николай Тимофеевич Зерченинов. Мы его звали либо Николай Теоремович, либо Николай Мордофеевич. Очень хороший человек, быстр был на все: на соображение, на ответ, на вопрос, быстро двигался, довольно быстро говорил, прекрасно преподавал математику. У нас примерно половина класса была антиматематически настроена, но и эта половина все же знала более или менее математику. Он нам очень много помогал во всяких общественных делах: в устройстве и организации кружков, затем, когда мы влопывались с хулиганствами какими-нибудь и нужно было вступать в умные и осторожные отношения с начальством, потому что начальство, хотя и были люди очень хорошие, но все-таки они начальство были, чиновники, и не могли спускать нам все, что угодно. Так вот, Николай Мордофеевич нам помогал в этих делах. Он как-то умел с начальством вдумчиво говорить на педагогическом уровне. Все как-то так оборачивалось, что получалось в конце концов: «Ну что ж, ну схулиганили, ну не беда». Вот к этому он вел. Вот, это был очень замечательный учитель.

Затем Константин Иванович Горбачевский[7], латинист, преподаватель латинского языка. Ведь считалось, особенно передовой интеллигенцией, черт бы ее побрал, которая ничего ни в чем не смыслила обыкновенно, что это какие-то ретроградные люди, что предмет совершенно не нужный... Я считаю, что латынь, пожалуй, основной нужный предмет в средней школе. Мы сейчас видим: у современной молодежи, кончающей среднюю школу, невероятные, в сущности, непреодолимые трудности с иностранными языками. Они долбят слова и число знаков либо английских, либо немецких по двенадцать лет подряд и ничего не выдалбливают. И это, во-первых, связано с тем, что преподавание иностранных языков в средней школе у нас поставлено — хуже трудно придумать. Все эти учительницы своими иностранными языками не владеют, а владеют только какими-то педагогическими приемами. А мальчишкам и девчонкам надо язык выучить, а не педагогические приемы. А нас безо всякой педагогики учили по системе Берлица[8]. И в конце концов, так как преподавателям языков запрещалось в классе по-русски разговаривать, то, в общем, все кончалось благополучно.

А, во-вторых, сейчас нет латыни. Это ведь ужасная вещь. Ведь на латыни основаны все эти наши-то, русские иностранного происхождения слова, которые русские люди современные не понимают, откуда они взялись, поэтому перевирают с невероятной легкостью. Затем большинство научной и технической терминологии основано на латинских и греческих корнях, преимущественно латинских. И ежели греческие участвуют, то в латинизированном виде. И наконец, латинская грамматика — основа всех европейских языков, кроме русского и английского.

С русским такое приключение случилось: преподобными Кириллом и Мефодием была изобретена своя азбука, но компилятивная, скомпилировали из греческой, из латинской, арабской, еврейской и всяких других свою азбуку славянскую для тогдашнего литературного славянского языка, и свою грамматику тоже скомпилировали из разных грамматик, присобачили ее к этому литературному славянскому языку. Алфавит, грамматика и язык литературный в течение тысячи с лишним лет совместно эволюционировали и привели в конце концов к «великому, могучему, свободному» и так дальше русскому языку, который сейчас коверкают на все возможные лады.

К романским языкам, которым латинскую грамматику сверху придали, она, ну, более или менее подошла, особенно к итальянскому и французскому языку. Французский язык поэтому, современный литературный французский язык, пожалуй, из европейских языков наиболее прецизионный, элегантный и совершенный по структуре. А вот в германских языках получилась неприятность. Немецкий литературный язык подчинился латинской грамматике и получились все эти «цу на концу», понимай все наоборот, а что наоборот понимать, уже забыто. Затем ненужные в немецком языке Plusquamperfekt, Futurum zwei и всякие штуки. И это повело к тому, что сейчас высококультурные интеллигентные немцы плохо владеют грамматикой своего собственного языка. А разговорный язык всегда отъезжает от литературного. Ежели человек разговаривает на языке Шиллера и Гёте, то сразу значит, что это иностранец, по возможности русский. Потому что на языке Шиллера и Гёте никто не разговаривает.

Другая крайность — английский язык, который при этой оказии вообще от грамматики отделался. Говорят, особенно у нас, что в так называемых английских школах очень плохо и безнадежно пробуют обучать детишек английскому языку, и ничему они не выучиваются, конечно, по вышеизложенным причинам. Я вот довольно в совершенстве владел английским языком, сейчас немного подзабыл, но не помню, чтоб я изучал или вообще даже слышал о какой-то английской грамматике. Мне какие-то друзья говорили, что она отличается тем, что состоит преимущественно из исключений. И у меня было много друзей, англичан и американцев, которые тоже утверждают, что они, в общем, тоже об английской грамматике никогда путем не слышали и она без надобности. Ну, английский язык, вообще, движется... навстречу китайскому благодаря абсолютному несоответствию языка латинскому алфавиту и вместе с тем сохранению традиций написания слов романо-германских (как известно, пишется Ливерпуль, а произносится Манчестер). И в общем написание превращается в символику какую-то: например, слово through — сколько букв, а, собственно, два с половиной звука.

Так вот, у нас, к счастью, был замечательный латинист Константин Иванович Горбачевский. Он был вообще интересный очень человек, удивительно милый, хороший человек, за пределами класса всегда нас опекал всячески. Бывали случаи, что мы что-нибудь действительно отмачивали не вполне, так сказать, добропорядочное, он тогда нас мягко приводил к одному знаменателю, и, вообще, мы чуть ли ему не в жилетку плакались уже полувзрослыми мужиками. Но в классе, когда он входил в класс, он вытягивался; у него один глаз был свой, а другой стеклянный, кроме всего прочего, острый нос, тощий, бритый — в общем, безобразный по виду. И он вытягивался, подымал руку и по-римски говорил: «Salvete, discipuli mei!» На что, подымаясь, мы хором отвечали: «Salve, domine magistep». На уроках в основном с нами по-латыни разговаривал. И преподавал нам не только латинскую грамматику и всякие там cum temporale[9], но и древнеримскую историю.

Третий замечательный преподаватель был Владимир Михайлович Фишер[10], преподаватель русского языка и литературы. Ну, он просто очень интересный, талантливый человек был. Он нам с самого начала, в шестом классе, сказал: «Я вам не буду преподавать то, что положено, я приват-доцент в университете, читаю, что хочу. Так я и вам буду читать, что хочу. А у меня есть вот учебничек, кроме того есть потолще учебник Саводника для гимназий[11] и Сиповского несколько томиков хрестоматий[12] по русской литературе и словесности. Так вот и пользуйтесь. Вы ребята достаточно взрослые, грамотные. А я вам буду интересное читать». Так он и делал. Мы что нужно учили, а сверх этого он нам читал интересное.

И раз в месяц опрос. Он немножко гнусил, но совершенно замечательно декламировал, особенно классическую русскую поэзию, начиная с Ломоносова:

Лице свое скрывает день,

Поля покрыла хладна ночь...[13]

И Державина. Он обратил в свое время наше внимание, и я в этом убедился совершенно, прочтя очень много всяких стихотворений на всяких языках, что в мировой поэзии лучшее произведение — это последние коротенькие стихи Державина:

Река времен в своем стремленья

Уносит все дела людей

И топит в пропасти забвенья

Народы, царства и царей.

А если что и остается

Чрез звуки лиры и трубы,—

То вечности жерлом пожрется

И общей не уйдет судьбы[14].

Это, конечно, лучшее произведение всей мировой поэзии по краткости, ясности и всем прочим качествам. Ничего лучше никто не написал. Владимир Михайлович Фишер всем нам, включая уже в то время безнадежных математиков, физиков и естественников, привил любовь к настоящей хорошей литературе. Это редко бывает. Школа, если поглядеть сейчас, современная школа, ведь она у молодежи отбивает всякий вкус к какой бы то ни было литературе. Да и раньше то, что проходилось в обязательном порядке в гимназиях, обыкновенно за всю жизнь не перечитывалось. Хватало. А мы все были Владимиром Михайловичем приучены к хорошей русской литературе, и, конечно, он нам давал очень хороший обзор всей мировой литературы.

У нас не было двух разных предметов: русской литературы и иностранной литературы. Иностранная литература давалась попутно с русской, так сказать, в контексте с русской и синхронно с русской. Он сам был очень хорошим переводчиком, и им были напечатаны переводы Байрона. Вообще, талантливейший был человек. И он не обладал ни стремлением к поддержанию дисциплины, ни строгостью, ни какими-то педагогическими качествами — ничем. Но никому, даже самым безнадежным хулиганам и дуракам в классе, в голову не могло прийти во время урока Владимира Михайловича Фишера что-нибудь выкинуть, слово какое-нибудь сказать или звук какой-нибудь издать, двигаться зря. Все сидели, слушали и восхищались. Из чего опять же следует, что всякая педагогика — гнусь и муть. Никому она ни на что не нужна.

Затем был, конечно, хорош наш директор, Александр Сергеевич Барков. Он преподавал географию, до революции был доцентом, а потом стал профессором Московского университета. Он был очень хороший человек. Ну, у него вели себя всегда все примерно, он директор был, начальство, Их Превосходительство. Он заботился о том, чтобы у нас поддерживались кружки, всегда говорил, что официально я не обязан знать, но устраивайте кружки. И, в частности, он принимал участие вне стен гимназии в нашем географическом кружке. Это первый наш кружок был, который потом перерос в «Сикамбр»[15].

И наконец, упомяну еще Александра Петровича Калитинского[16], который был доцентом Археологического института, по специальности геолог и антрополог. Он немножко занимался физической антропологией, происхождением человека, всякими неандертальцами и прочими якобы уже членораздельными скотами. И археологом был немножко. Он преподавал у нас в старших классах и относился к преподаванию юмористически, что очень хорошо. Надо сказать, что все эти преподаватели, о которых я говорю вам, все они были замечательны в первую очередь тем, что в них не было звериной серьезности. Они не страдали тем, что немцы называют «der tierische Ernst» — звериная серьезность. Это ужасное свойство многих людей — страдать звериной серьезностью. Так вот, они не страдали, и Капитанский в особенности. Он вообще нас предупредил, придя в класс преподавать географию (это уже были основы экономической географии всего земного шара, и основы экономической географии России, и основы климатологии): «Вот по программе вам положено то-то и то-то, могу вам рекомендовать такие-то учебники, такие-то книжки для чтения (точно так же, как Владимир Михайлович, только другого типа совершенно человек). А я вам буду интересные вещи рассказывать из того, что по программе не положено, главным образом, основы физической антропологии, происхождение человека и кое-что из климатологии новенькое: о Военкове, о комплексной географии, о комплексном изучении земной поверхности». И читал нам блестящие лекции.

Зоологию во Флёровской гимназии тогда преподавал Сергей Иванович Огнев[17], зоолог очень крупный, через некоторое время, через ряд лет, ставший профессором зоологии Московского университета и крупным звероводом, крупным специалистом по млекопитающим, особенно по грызунам, отчасти насекомоядным. Сергей Иванович, кроме того, был сыном знаменитого в свое время, в те времена уже старика, Ивана Флоровича Огнева[18], профессора гистологии на медицинском факультете того же Московского университета, большого знатока московских древностей.

Я вам еще не рассказывал, как мы втроем, представители трех поколений: Иван Флорович Огнев, живописец известный очень[19] Михаил Васильевич Нестеров (среднее поколение, ему тогда было сорок с хвостиком) и я, гимназист старших классов,— во время первой мировой войны почти каждую субботу и воскресенье ходили по всем московским церквам. И не художник Нестеров, отчасти известный своей церковной живописью и вообще религиозной тематикой в живописи, а гистолог Иван Фролович Огнев нам преподавал всю археологию и искусство старых московских церквей. Мы тогда обошли за две зимы, по-моему, все московские церкви, построенные раньше XX века, с XIX века и до основания Москвы. Кроме того, той же тройкой ездили в теперешний Загорск, тогда Сергиев Посад, и в окружающие пустыни.

А Сергей Иванович Огнев тогда был молодым внештатным ассистентом Московского университета, сидел в Зоологическом музее. Но так как он по университету денежек не получал, и хотя семейство было не бедное, он хотел, конечно, зарабатывать деньги. И деньги он зарабатывал в качестве гимназического учителя зоологии. Как я уже говорил, количество штатных оплачиваемых должностей ассистентов в университетах было ограничено очень. Внеуниверситетских, чисто научных институтов практически почти не было не только в России, а вообще в мире. Значит, оплаченных научных должностей, с которых ученый мог начинать свою научную карьеру, было немного. Поэтому было естественно, что большинству приходилось на стороне где-то зарабатывать деньги. Естественнее всего было зарабатывать будущим ученым учителями, поэтому очень многие будущие крупные и историки, и филологи, и зоологи, и ботаники, и химики, и физики начинали с учительства в соответствующих специальностях, были гимназическими учителями.

Сергей Иванович Огнев был преподавателем зоологии в гимназии в те времена и уже сверхштатным ассистентом университета. А после революции стал сперва штатным ассистентом, потом доцентом, потом профессором и одним из крупных наших зоологов-позвоночников. Затем были два брата Жадовские, Борис Эсперович и Анатолий Эсперович. Борис Эсперович Жадовский рано умер. Он был тоже гимназическим преподавателем зоологии и сверхштатным университетским ассистентом. А Анатолий Эсперович был преподавателем ботаники в гимназии, а потом стал известным и превосходным доцентом ботаники Московского университета. Это вот только по моей специальности. Но и в других областях. Химию преподавал Славянов — доцент химии в Коммерческом институте московском. В Москве был до... , кажется, он закрылся или слился с чем-то в 19 году уже, после революции. Коммерческий институт[20], который славился очень хорошим составом профессоров и преподавателей.

Там вот Александр Васильевич Цингер был профессором физики. Знаменитый[21] Цингер, который написал знаменитые учебники и в качестве физика «Занимательную ботанику», а не «Занимательную физику». А «Занимательную физику» не он, а его сотрудник один, Яша Перельман[22], написал, его ассистент по Коммерческому институту. Тот написал «Занимательную физику», «Занимательную математику» и «Занимательную арифметику», А потом пошли всякие другие занимательные. А физик Цингер написал «Занимательную ботанику». И прекрасная книга! Эта вещь переведена на немецкий, английские языки и, вообще, послужила своего рода началом и эталоном для всяких «занимательных». Вот прекрасная «Занимательная зоология» была крупным очень зоологом мюнхенским, профессором зоологии в Мюнхене, фон Фришем, потом написана. Кстати, непосредственно под личным воздействием Цингера. Они были знакомы лично и даже дружили. Одним словом, в гимназиях... вот в нашей, Флёровской, гимназии и в целом ряде других московских гимназий... и петербургских гимназиях (в меньшей степени в киевских и харьковских), молодыми относительно учителями были начинающие преподаватели соответствующих университетов, политехнических институтов и так далее.

Кто нуждался, тот мог в нескольких гимназиях набрать себе достаточное количество часов для того, чтобы вполне культурную, цивилизованную жизнь вести, даже жениться и родить каких-нибудь детей. А раньше-то рожали не одно дитё и не сидели всю жизнь втроем, как сейчас: два родителя едят одного ребенка... Но ребята сейчас, в общем, устойчивые, и обычно все-таки не удается двум родителям угробить одного ребенка. А раньше-то ребят было много: нас было семь человек, у моей жены в семействе было детей девять штук. Итого: в двух семействах наших было шестнадцать...

Так вот, вторым моим учителем зоологии стал Сергей Иванович Огнев, и не столько по Флёровской гимназии, потому что гимназическая зоология для меня была уже малоинтересна, сколько по совместному участию в экспедициях. Он был блестящий экспедиционный экскурсионный зоолог, прекрасно разбирался в природе, прекрасно видел ландшафт и был совершенно изумительным для тех времен фотографом.

Мне посчастливилось с Сергеем Ивановичем Огневым экскурсировать и в Смоленской губернии, и много по Московской губернии, малость по Тверской губернии, и в других экскурсиях зоологических я его сопровождал, поэтому ознакомился с местожительством и местообитаниями целого ряда млекопитающих и птиц в природных условиях. Можно по музейным шкуркам прекрасно знать какие-нибудь группы зверей и птиц и понятия не иметь, как они выглядят в природе и где они на самом деле обитают. А вот Сергей Иванович и это прекрасно знал, и я у него этому научился.

Затем мне пришлось сопровождать его в качестве препаратора в нескольких больших экспедициях. Самой интересной была одна экспедиция в то, что теперь является Казахстаном, тогда Киргизскими степями называлось. В те же времена я стал выдающейся личностью. Вы должны ценить, что знакомы со мной, имеете со мной дело. Я не просто человек, а я, насколько мне удалось установить, единственный человек в мире, в природных условиях обгаженный пеликаном. Понимаете? Это, как говорится, не жук накакал, а много серьезнее. А было вот как. В районе озера Денгиз много мелких и средней величины озер различной солености. Мне там нужны были два пеликана для коллекции. Один пеликан уже был, шкурка была уже препарирована, и вот нужен был другой пеликан. И как-то еду я себе верхом, подъезжаю к озерку, с одного берега камыши, тростники и такая бухточка. И в этой бухточке плавает целая стая пеликанов и рыбу ловит. Я соскочил с коня... А конь был казацкий, хороший, он стоит и стоять будет сколько угодно, ждать седока. Я, значит, бросил коня и пополз в эти камыши. Подполз на расстояние верного выстрела, из стаи выбрал себе нужного пеликана, бабахнул и убил его. Пеликаны все перепугались и полетели. Они плыли на меня и полетели так — через меня. И с ними медвежья болезнь, по-видимому, случилась: они в воздухе все обкакались. И один пеликан мне в лоб угодил. Крупный такой заряд рыбный, вонючий страшно. Я прямо даже не раздеваясь — мне все равно нужно было в озеро лезть за убитым пеликаном — ну, я бросился в озеро, обмылся. Так что это «не то что что-что, а что касаемо в рассуждении, то вообще...».

Во всех таких поездках я был уже тогда сборщиком Императорской Академии наук. Это очень замечательная вещь... Через Огнева и его отца, старика Огнева, Ивана Флоровича, знаменитого профессора Московского университета, и... еще кого-то... я получил так называемый открытый лист. Зоологический музей Академии наук пополнялся главным образом сборами, так сказать, народных масс всяких. Было довольно много коллекционеров, сборщиков, которые работали на Академию наук. И им выдавался такой замечательный, на толстой бумаге лист, где напечатано было наверху огромными буквами «Императорская», потом поменьше — «Российская Академия наук» и совсем маленькими — «Зоологический музей». Затем текст, примерно такой: «Податель сего является препаратором и сборщиком материала Зоологического музея Императорской Российской Академии наук». И самое важное дальше: «...указанному препаратору и сборщику Тимофееву-Ресовскому (это вписано тушью писарем, писарской рукой, аккуратненько) разрешается круглогодичная научная охота в пределах всей Российской империи без соблюдения каких-либо охотничьих сроков. Всем местным властям предлагается оказывать (опять тушью вписано) Тимофееву-Ресовскому всяческое содействие. Президент Академии наук Великий князь Константин Константинович».

Ведь Карпинский был вице-президентом. Только с 17 года он стал президентом, когда Константин Константинович — поэт известный К. Р. — скончался. Вот. Написано «Константин», а сбоку канцелярской рукой опять тушью написано: «Подписано его Императорским Высочеством Великим князем Константином Константиновичем». А в левом нижнем углу большая восковая печать, покрытая такой папиросной бумажкой с двумя шелковыми хвостиками. Я об этом рассказываю потому, что эта бумага делала человека примерно тем, что из литературы мне известно в отношении фельдъегерей времен Николая I, которые могли, значит, по всей России скакать с невероятной скоростью, ямщиков и даже почтмейстеров бить по морде и т.д. Значит, я получал всюду почтовых лошадей без очереди. Это была очень выгодная бумажка. Я получил ее, когда мне было 13 лет. Вообще-то я был горд, конечно. Но ничего особенного. Вещь деловая. Чего ж там гордиться.