Болшево. 1931–1937 гг.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Болшево. 1931–1937 гг.

Еще в «лесной школе» я узнал, что мне посчастливилось жить в Москве — столице единственной в мире страны, где все ее богатство — фабрики, заводы, пашни и леса — принадлежит тем, кто работает, тогда как во всем остальном мире этим владеет кучка буржуев, наживающихся за счет трудящихся. Заботливые воспитатели рассказывали нам, что счастье достигнуто многолетней борьбой революционеров с царским режимом, под гениальным руководством вождей народа Ленина и Сталина совершилась Октябрьская революция. Ее достижения пришлось защищать в ходе Гражданской войны от белогвардейцев и иностранных интервентов четырнадцати капиталистических государств. И теперь наша страна окружена врагами, не оставившими надежды вернуть богатство страны хищникам капиталистам и помещикам. Поэтому мы должны готовиться к тому, чтобы, когда подрастем, стать на защиту своей родины. В «лесной школе» семи-восьмилетние дети учились ходить строем и хором пели:

Возьмем винтовки новые и к ним штыки

И с песнею веселою пойдем в кружки…

О недавно закончившейся Гражданской войне напоминала песня, которую мы заучивали на музыкальных занятиях:

Полегли, уснули под землей сырою

Скошенные пулей Октября герои…

И еще, в память о китайском конфликте 1929 года:

Нас побить, побить хотели,

Нас побить пыталися,

Но мы тоже не сидели,

Того дожидалися…

Вот с таким «багажом» знаний о мире я оказался в Болшеве, в доме бывших политкаторжан, к числу которых принадлежала и моя мать. Мы, обживаясь в доме, быстро перезнакомились с соседями, и о каждой семье мама, хорошо знавшая жизнь дореволюционного подполья, каторги и ссылки, рассказывала легенды. Я теперь уже смутно помню лишь отдельные эпизоды биографий соседей, о которых связного рассказа не получится. Особенно отложился в памяти Огороднов, с семьей которого мы особенно сблизились.

В годы столыпинской реакции приговоренный к смертной казни через повешение, он уже стоял на табуретке с мешком на голове и петлей на шее, когда услышал из приговора, который зачитывался перед исполнением, что «высочайшим повелением» смертная казнь ему заменена тюрьмой и последующей пожизненной ссылкой.

Вскоре появился электрический свет и на стене повисла черная тарелка «Рекорд» радиотрансляционной сети. Мы стали слушать известия и рассказы о событиях; мама всячески старалась привить мне интерес к ним: освоение Арктики, колоритная бородатая фигура Отто Юльевича Шмидта на газетных страницах, челюскинская эпопея… На встречу с героями-челюскинцами и их спасителями — полярными летчиками мы ездили в Москву. Ездили мы с мамой и на праздничные демонстрации и мероприятия, связанные с другими событиями: проводы умершей Клары Цеткин, похороны последнего коммунара — члена Парижской коммуны. Осталась в памяти трагедия первых стратонавтов, поднявшихся на стратостате в атмосферу на немыслимую высоту — 22 километра — и погибших при этом. На воздушном параде одной из праздничных демонстраций мы видели гигантский аэроплан (так в то время называли самолеты) «Максим Горький» в окружении армады истребителей и бомбовозов (тоже термин тех лет), затмившей всю видимую часть неба.

Слушая радио, читая газету «Пионерская правда» (кстати, в ней тогда из номера в номер печаталась сказка А. Толстого «Золотой ключик»), журнал «Пионер», я принимал на веру все, что говорилось о вождях революции, руководителях партии и правительства. На стене над своей постелью я повесил известную фотографию товарища Сталина, зажигающего трубку. На этом снимке он казался особенно добрым, с хитринкой в прищуренных глазах. И мама не пыталась разочаровывать меня в этих представлениях.

В стране в то время свирепствовал голод, продукты выдавались по карточкам, но нам — семьям бывших революционеров — было значительно легче, чем остальным болшевцам, с детьми которых я учился. Запомнились понятия «закрытый распределитель» — магазин, в котором прикрепленным к нему «льготникам» выдавались продукты, «заборная книжка», в которой отмечалось, что, сколько и когда выдано. Это название в моем представлении происходило от слова «забор» (ограда), что вызывало у меня недоумение. Вместе с ребятами-соседями я ходил на станцию Болшево за хлебом, который нам с мамой полагался по карточкам в количестве два с четвертью фунта (900 граммов). В связи с тем, что мама работала на химически вредном производстве (артель «Химкраска»), ей полагался специальный дополнительный паек — поллитровая бутылка молока, которую она привозила домой для меня.

В школе за дополнительную плату, взимаемую с родителей (это называлось «самообложение»), нас первые два года подкармливали. Помню вкус каши, кажется пшенной или ячневой, сваренной с воблой. В школе было подсобное хозяйство. О том, что предполагается обед со свининой, задолго до того перешептывались мои соученики. Конечно, мои порции, а часто и приносимые с собой бутерброды доставались товарищам.

Период жизни в Болшеве для меня знаменателен тем, что в памяти он сохраняется уже не в виде отдельных картинок, а как слитный период времени, в течение которого во мне уже проявился интерес к жизни, стал формироваться характер, проявились пристрастия.

Особенно меня привлекало чтение. Одной из первых прочитанных мною «толстых» книг была «Книга чудес» — адаптированное для детей изложение Одиссеи и Илиады и других сказаний Древней Греции. Отсюда — особый интерес к истории. Книжки для детей — тоненькие, с картинками — меня перестали удовлетворять, и я стал залезать в книги, которые приносила из библиотеки мама.

Читал, понимая не все, Бальзака и Мопассана, зачитывался Жюлем Верном, Диккенсом, Майн Ридом и Вальтером Скоттом. Даже пробовал читать Виктора Гюго и Эмиля Золя, но показалось скучно. Очень увлекался я фантастикой (и до сих пор люблю этот жанр). Журналы «Вокруг света» и теперь уже забытый всеми несправедливо «Всемирный следопыт» печатали научно-фантастические повести и романы. В них действовали советские ученые, создававшие чудеса техники, способной проникать под воды океанов, в Арктику, в стратосферу. В этих исследованиях им препятствовали враги, как правило — германские и японские фашисты. В борьбе с ними советские люди неизменно побеждали, несмотря на засылаемых шпионов и диверсантов.

Мама всячески поощряла это мое увлечение. Объясняла непонятные мне термины и ситуации.

Особый след в памяти остался от знакомства с известным в те годы писателем, кажется, его фамилия была Васильев. Он жил неподалеку от нас в небольшом особнячке на участке бывшего барского парка, называвшемся Школьная площадка (рядом в двух приземистых одноэтажных деревянных зданиях располагалась школа, в которую я ходил). Однажды вечером он был у нас в гостях и читал свой рассказ, название которого я не помню. Однако под влиянием проникновенной манеры чтения и того внимания, с которым собравшиеся у нас соседи его слушали, я запомнил основное его содержание. Оно во многом повлияло на мое, лишь значительно позднее сложившееся мировоззрение. Речь шла об эпизоде Первой мировой войны.

На нейтральной полосе в разведывательном поиске встретились русский и немецкий солдаты. Верные присяге, они начали охоту друг за другом. В рассказе очень реалистично, по-видимому, описываются различные боевые ситуации, которые несут явную угрозу жизни каждому из них. В какой-то момент они вдруг осознают, что у них отсутствуют взаимные претензии и их смертельная вражда ничем не вызвана. Завершается эпизод тем, что они расходятся, пожав друг другу руки, уже не как враги, а как друзья — жертвы тех, кто послал их убивать друг друга.

1 декабря 1934 года был убит Киров. На следующий день после появления сообщения об этом в газетах Васильева арестовали. Вскоре в «Известиях» появилась заметка, сообщавшая о том, что раскрыта террористическая организация, причастная к убийству Кирова, члены группы осуждены к высшей мере наказания, а приговор приведен в исполнение. Далее следовал список осужденных, в том числе наш знакомый Васильев. Трудно передать, какое страшное впечатление это событие произвело на меня. Совсем недавно я был с мамой у него в особнячке, сидел рядом с ним, мое лицо еще ощущало прикосновение его колючей небритой щеки (он поцеловал меня при расставании), и вот — он, оказывается, расстрелян!

Я впервые не поверил тому, что сообщила центральная газета. Он ведь не ездил в Ленинград, где было совершено преступление, да и по своим взглядам и убеждениям он никак не мог оказаться террористом-убийцей!

Я впервые узнал, скорее, почувствовал существование какой-то страшной силы, которая вскоре сломает и мою судьбу.

Общество бывших политкаторжан имело свою столовую. Одно время она помещалась в зеркальном зале ресторана «Прага». Мы с мамой в выходные дни ездили туда обедать и брали несколько обедов на дом, чтобы не мучиться с готовкой еды в наших болшевских, отнюдь не комфортабельных, условиях. Мне были интересны не столько обеды, которые действительно были вкусными, сколько встречи с людьми, о которых рассказывали легенды. Мама со многими была знакома, многих она мне просто показывала, с тем чтобы потом рассказать о них. Это были известные в то время революционеры, борцы с царизмом. Я хорошо помню народовольца Морозова, отсидевшего 25 лет в Шлиссельбургской тюрьме, написавшего книгу об этом. Почему-то запомнились его руки с длинными тонкими пальцами, которые он все время скрещивал и распрямлял, щелкая суставами. А Вера Николаевна Фигнер — тоже узница Шлиссельбурга и Петропавловской крепости — была даже нашей соседкой, жила в небольшой дачке неподалеку от нашего дома. При встречах эти люди с явным удовольствием общались, собирались в группы и оживленно беседовали о непонятных мне вещах, нередко даже на непонятном языке. Я часто слышал возглас: «Ванда!» Мама откликалась и вступала в разговор (Ванда — ее партийная кличка, ее так и называли в Обществе при встречах).

После 1 декабря обстановка резко изменилась. Люди помрачнели и явно стали сторониться друг друга.

Непонятные нам, детям, события стали происходить и в нашем доме, жители которого — семьи революционеров, переживших царские суды, каторгу и ссылку. Как-то утром вдруг стало известно, что прошедшей ночью приезжала машина с сотрудниками ГПУ и ими был взят и увезен куда-то наш сосед Немзер. Сразу же возникла напряженность в отношениях. Ранее охотно общавшиеся между собой люди, знакомые еще с дореволюционных времен, стали сторониться друг друга, опасаясь сказать неосторожное слово. Вскоре последовали и другие аресты. При очередной нашей поездке в Москву, где мы часто навещали близкую подругу мамы по ссылке в Красноярский край Калерию Васильевну Калмыкову, она потребовала, чтобы я хорошо запомнил дорогу. На мой вопрос: «Зачем это?» — мама сказала, что, вероятно, скоро придет и ее очередь и за ней приедут…

Последний новогодний вечер 1937 года. Не помню, что конкретно говорила мне мама, но ее терзало предчувствие скорых изменений в нашей судьбе. И немудрено: уже каждый второй из наших соседей к тому времени был арестован и судьба их неизвестна.

8 марта 1937 года днем, в то время, когда я был в школе, маму арестовали…

Калерия послала телеграмму в Ростов семье Файкиных, где жила сестра отца тетя Соня, та вскоре приехала и увезла меня. В присутствии тети Сони и соседей милиционер, приезжавший из Мытищ, три дня составлял опись нашего имущества, подлежавшего конфискации. Думаю, что не очень обогатилось этим имуществом наше государство: кроме самодельного, сбитого соседом Раухманом, дощатого стола, кровати и сундука, на котором я спал, ценность представлял лишь радиоприемник, недавно появившийся в продаже, СИ-235.

Так закончился болшевский период моей жизни, закончилось детство. При живых, где-то обитавших родителях я превратился в круглого сироту.