ПРЕДШЕСТВЕННИКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРЕДШЕСТВЕННИКИ

Пока Нечаев пересекает моря и дальние страны, оставим ненадолго нашего героя и обратимся к тем, кто прокладывал ему путь в революционное движение. Нечаев появился не на пустом месте — познакомимся же с его предшественниками.

Роман Ф. М. Достоевского «Бесы» увидел свет в 1871–1872 годах на страницах московского журнала «Русский вестник». Вслед за завершением журнальной публикации роман вышел отдельной книгой. Прочитав ее, наследник престола, великий князь Александр Александрович, будущий император Александр III, высказал своему наставнику К. П. Победоносцеву пожелание узнать о мотивах, вызвавших появление странного романа. Просьба была передана Достоевскому, и он поспешил в письме наследнику престола изложить причины, побудившие его взяться за перо.

«Ваше императорское высочество.

Милостивый государь,

Дозвольте мне иметь честь и счастие представить вниманию Вашему труд мой. Это — почти исторический этюд, которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское преступление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления не случайность, не единичны, а потому и в романе моем совсем нет ни списанных событий, ни списанных лиц. Эти явления — прямое последствие великой оторванности всего просвещения русского от родных и самобытных начал русской жизни. Даже самые талантливые представители нашего псевдоевропейского развития давным-давно уже пришли к убеждению о совершенной преступности для нас, русских, мечтать о своей самобытности. Всего ужаснее то, что они совершенно правы; ибо, раз с гордостию назвав себя европейцем, мы тем самым отреклись быть русскими. В смущении и страхе перед тем, что мы так далеко отстали от Европы в умственном и научном развитии, мы забыли, что сами, в глубине и задачах русского духа, заключаем в себе, как русские, способность, может быть, принести новый свет миру, при условии самобытности нашего развития. Мы забыли, в восторге от собственного унижения нашего, непреложнейший закон исторический, состоящий в том, что без подобного высокомерия о собственном мировом значении, как нации, никогда мы не можем быть великою нациею и оставить по себе хоть что-нибудь самобытное для пользы всего человечества. Мы забыли, что все великие нации тем и проявили свои великие силы, что были так «высокомерны» в своем самомнении и тем-то именно и пригодились миру, тем-то и внесли в него, кажется, хоть один луч света, что оставались сами, гордо и неуклонно, всегда и высокомерно самостоятельными.

Так думать у нас теперь и высказывать такие мысли значит обречь себя на роль пария (отверженного, бесправного. — Ф. Л.). А между тем главнейшие проповедники нашей национальной несамобытности с ужасом и первые отвернулись бы от нечаевского дела. Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развившейся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем. Далеко не успел, но работал совестливо.

Мне льстит и меня возвышает духом надежда, что Вы, государь, наследник одного из высочайших и тягчайших жребиев в мире, будущий вожатый и властелин земли Русской, может быть, обратите хотя малое внимание на мою попытку, слабую — я знаю это, — но добросовестную, изобразить в художественном образе одну из самых язв нашей настоящей цивилизации, цивилизации странной, неестественной и несамобытной, но до сих пор еще остающейся во главе русской жизни.

Позвольте мне, всемилостивейший государь, пребыть с чувствами беспредельного уважения и благодарности Вашим вернейшим и преданнейшим слугою.

10 февраля 1873 г.

Федор Достоевский».[149]

Комментарий к этому очень непростому письму требует специального исследования, здесь необходимо отметить лишь следующее.

«Высокомерие — надменное, презрительное отношение к окружающим, чрезмерная гордость, чванство». «Самомнение — слишком высокое мнение о себе, о своих достоинствах, заслугах» («Словарь современного русского литературного языка»).

Мог ли великий мыслитель писать так о своем народе, мог ли глубоко верующий христианин желать своему народу чрезмерной гордыни и чванства? Под «высокомерием» и «самомнением» Достоевский понимал — самоуважение, необходимое любой нации, а эти слова употребил как более сильные, обращающие на себя особое внимание. Он полагал, что нация, обладающая такими качествами, как самоуважение, собственное достоинство, способна отторгнуть нечаевщину, оградить себя от бесовщины, вседозволенности.

Не все те, кого великий писатель относил к западникам, были действительно западниками или оставались ими всю жизнь. Сам Федор Михайлович начинал с увлечений западничеством, уж кто — кто, а он превосходно знал, как со временем абсолютно искренне изменяются на противоположные взгляды и даже убеждения. Западники потому и появились, что существовали славянофилы, и наоборот. Вину за возникновение Нечаевых надлежит искать и в тех и в других. Быть может, именно поэтому Достоевский не написал наследнику русского престола об одной из главнейших причин, заставившей его взяться за «Бесов», — своей причастности к появлению нечаевщины, в чем он не раз имел случай признаться. «Бесы» — это покаяние Достоевского. Как бывший петрашевец, как человек, сформировавшийся в 1840-е годы и «во дни молодости» придерживавшийся левых радикальных убеждений, он первый понял, что ростки нечаевщины появились на почве освободительного движения еще в кружках его современников, а возможно, и раньше. Именно в письме великому князю Александру Александровичу Достоевский впервые высказал лишь на первый взгляд парадоксальную мысль о том, что «прямые отцы» нечаевщины — «Белинские и Грановские».

Федор Михайлович вовсе не питал неприязни к «прямым отцам». Через несколько дней после смерти Белинского он сказал своему приятелю С. Д. Яновскому: «Батенька, великое горе свершилось, — умер Белинский».[150] Если о Белинском ко времени работы над «Бесами» Достоевский переменил свое мнение, то в «Дневнике писателя» за 1876 год о втором «прямом отце» он писал: «Грановский был самый чистейший из тогдашних людей; это было нечто безупречное и прекрасное».[151] Дело не в симпатиях Достоевского, а в его убеждениях. В отношении Белинского неприязнь Федора Михайловича объясняется циничным атеизмом великого критика; возможно, бывшему петрашевцу не давало покоя то обстоятельство, что его приговорили к смерти за публичное чтение письма Белинского к Гоголю.

Элементы будущей нечаевщины присутствуют среди декабристов. А. А. Бестужев и К. Ф. Рылеев преувеличивали число заговорщиков в объяснениях с членами Северного общества перед выступлением 14 декабря 1825 года. После разгрома декабристов лишь в 1830-е годы появились кружки, в которых молодые люди объединялись для совместного изучения трудов европейских философов, презираемых императором Николаем I. Как только монарх узнавал о пробуждении мысли, действия его делались решительными и молниеносными. Так, по его указанию были закрыты журналы: в 1832 году — «Европеец» И. В. Киреевского, в 1834-м — «Московский телеграф» Н. А. Полевого, в 1836 году — «Телескоп» Н. И. Надеждина. Около «Телескопа» в Москве образовался литературно-философский кружок западнического направления. В него входили М. А. Бакунин, Т. Н. Грановский, Н. И. Надеждин, В. Г. Белинский, К. С. Аксаков, М. Н. Катков, Я. М. Неверов, С. М. Строев, В. И. Красов и другие, во главе кружка стоял Н. В. Станкевич, оказавший существенное влияние на развитие общественной мысли в России. Молодые люди самостоятельно изучали ненавидимую монархом философию.

Кафедру философии в Московском университете Николай I повелел закрыть в 1826 году навсегда. Однако профессор физики, минералогии и сельского хозяйства М. Г. Павлов, отрывая часы от своих предметов, читал студентам «введение к философии».[152] Студент Станкевич квартировал в доме Павлова[153] и пользовался его особым расположением. Профессор побудил студентов к самостоятельному изучению философии, но не дал им углубленных знаний и не познакомил с новейшими учениями. «Чего не сделал Павлов, — вспоминал А. И. Герцен. — сделал один из его учеников — Станкевич. Станкевич, тоже один из праздных людей, ничего не совершивших, был первый последователь Гегеля в кругу московской молодежи. Он изучил немецкую философию глубоко и эстетически; одаренный необыкновенными способностями, он увлек большой круг друзей в свое любимое занятие. Круг этот чрезвычайно заметен: из него вышла фаланга ученых, литераторов и профессоров, в числе которых были Белинский, Бакунин, Грановский.

<…> Болезненный и тихий по характеру, поэт и мечтатель, Станкевич, естественно, должен был больше любить созерцание и отвлеченное мышление, чем вопросы жизни и чисто практические; его аристократический идеализм ему шел, это был «победный венок», выступивший на его бледном предсмертном челе юноши. Другие были слишком здоровы и слишком мало поэты, чтобы надолго остаться в спекулятивном мышлении без перехода к жизни. Исключительное умозрительное направление совершенно противоположно русскому характеру, и мы скоро увидим, как русский дух переработал Гегелевское учение, и как наша живая натура, несмотря на все пострижения в философские монахи, берет свое».[154]

Западнический кружок, из которого вышли «Белинские и Грановские», воспитал виднейших славянофилов Аксакова, Каткова и не только их. Молодые люди изучали отвлеченные философские построения великих немцев и пытались перенести их на русскую почву. До кончины Н. В. Станкевича, последовавшей в 1840 году, участники кружка, высоко чтя ум и дарования своего молодого руководителя, вели жаркие споры, но «Бакунин не доходил при Станкевиче до крайне безжизненных и бездушных выводов мысли, а Белинский еще воздерживал при нем (Станкевиче. — Ф. Л.) свои буйные хулы».[155] Кружок Станкевича не был конспиративной заговорщической группой, и поэтому элементы нечаевщины в нем не присутствовали. Достоевский во фразе о «прямых отцах» Нечаева бесспорно прав в том смысле, что в этом гнезде вырос один из главнейших идеологов грядущей нечаевшины. Бакунин первый в России начал манипулировать философскими абстракциями и экспериментировать с теориями насильственного свержения существующей власти. Станкевич и его ближайшие друзья, люди умные, талантливые и высоконравственные, не могли и предполагать, к чему приведут их увлечения философией Гегеля.

Среди «прямых отцов» Нечаева Достоевский не назвал ни Бакунина, ни других революционеров. Он пожелал обратить внимание наследника престола на то, что не только бунтари могут воспитать бунтаря. Если Бакунин «прямой отец» Нечаева, то что ж тут удивительного? Достоевский утверждал, что на почве невинных или почти невинных чисто философских построений могут взрасти Нечаевы. Но на плечах именно Бакунина Нечаев въехал в революционное движение, именно Бакунин особенно близок к Нечаеву по пристрастию к разрушению и вседозволенности, не случайно они так молниеносно сблизились в 1869–1870 годах, не случайно Бакунин более всех поддержал Нечаева, сделался его «крестным отцом».

Михаил Александрович Бакунин родился 18 мая 1814 года в имении Прямухино Новоторжковского уезда Тверской губернии в семье, принадлежавшей старинному дворянскому роду. В 1828 году Михаил поступил в столичное Артиллерийское училище, из которого в 1835 году был отчислен в армию и вскоре в чине прапорщика вышел в отставку. Поселившись в Москве, регулярно посещал квартиру Станкевича и в его отсутствие фактически руководил кружком, 4 октября 1840 года Михаил Александрович отправился в Европу для пополнения образования с целью получения в России «профессорского места». В Берлине он познакомился с молодыми немецкими философами, делавшими из учения Гегеля весьма революционные выводы. Увлекающийся Бакунин быстро поменял взгляды, да так, что опередил своих новых друзей в политическом радикализме. В октябре 1842 года он опубликовал в «Немецком еженедельнике» статью «Реакция в Германии. Заметки француза», заканчивающуюся фразой: «Дайте же нам довериться вечному духу, который только потому разрушает и уничтожает, что он есть неисчерпаемый и вечно созидательный источник всякой жизни. Страсть к разрушению есть вместе с тем и творческая страсть!»[156] Статья была подписана вымышленным именем (Жюль Элизар), но вскоре авторство Бакунина ни для кого не оставалось тайной. После столь крамольной статьи возвращаться в Россию означало тотчас оказаться в Восточной Сибири. Бакунин решил, не спрашивая разрешения русских мастей, остаться в Европе, за что в декабре 1844 года Правительствующий сенат заочно приговорил его к лишению всех прав состояния, конфискации имущества и ссылке в Сибирь в каторжные работы.

Потянулись годы скитаний, постоянных занятий философией и ожиданий «своего часа». Бакунин подкарауливал революции в России, Франции, Германии, где угодно, лишь бы революции. У него чесались руки, ему не терпелось проверить на людях свои интерпретации чужих теорий. Из опасения быть выданным русскому правительству Бакунин бежал из Швейцарии, из Франции его выставили, в 1848 году он принял участие в Славянском съезде, проходившем в Праге и вылившемся в восстание. Бакунин оказался одним из его вождей и после подавления восстания скрылся в Германии. Там он выпустил воззвание к славянам, призывая их отдаться всеславянской революции в согласии с демократическими силами государств Западной Европы. Кочуя из одной страны в другую, Бакунин вербовал ратников для организации революции в Богемии (там, ему казалось, она вот-вот вспыхнет), но его планы разрушило восстание в Дрездене, разразившееся весной 1849 года. Бакунин устремился в Саксонию, чтобы возглавить мятежников. В ночь на 10 мая его арестовали и заключили в Кенигштейнский тюремный замок. 14 января 1850 года саксонский суд приговорил русского бунтаря к смертной казни через повешение, в апреле 1850 года казнь заменили пожизненным заключением. Через полтора месяца Бакунина передали австрийским властям. 14 июля 1850 года его поместили в Пражскую крепость, 14 марта 1851 года перевели в Ольмюц и приковали цепью к стене тюремной камеры. В Австрии Бакунина вновь судили и после вынесения смертного приговора виселицу заменили пожизненным заключением. Вследствие непродолжительных хлопот русского правительства в мае 1851 года австрийские власти согласились на отправку узника в Россию. Николай I полагал с его помощью обнаружить все нити мучившего его «польского заговора». Бакунин, узнав, что вскоре окажется в руках русской полиции, дважды пытался уморить себя голодом. Он не сомневался, что в России его непременно будут пытать, а потом повесят. Опаснейшего преступника везли в Россию в австрийских кандалах с соблюдением строжайшей секретности: ожидали возможной попытки освобождения, слухи о ней действительно распространились в Австрии и царстве Польском. 11 мая 1851 года Бакунина, закованного в ручные и ножные кандалы, по распоряжению монарха доставили в Секретный дом Алексеевского равелина Петропавловской крепости в Петербурге. Великий князь Александр Николаевич, будущий император Александр II, начертал на донесении начальника Штаба Корпуса жандармов, генерала Л. В. Дубельта всего одно слово: «Наконец!»[157]

Бакунин сидел в «отдельном покое» Алексеевского равелина почти три месяца, никем не посещаемый, предоставленный полному одиночеству. В конце августа к нему явился главноуправляющий III отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии генерал-адъютант граф А. Ф. Орлов и передал волю монарха — писать «полную исповедь». Бакунин готовил себя к пыткам, допросам, оскорблениям, порке, казни, но не к подобному предложению. С равелином и условиями содержания в нем арестантов читателю предстоит познакомиться позже. Это была самая страшная, самая жестокая тюрьма империи — каменный саркофаг, в котором медленно угасал попавший в него узник, тишина, холод, безделье, отсутствие будущего. Замелькала смутная надежда — а вдруг удастся выкарабкаться из равелина, и Бакунин дал согласие. В письме от 8 декабря 1860 года Герцену из Иркутска он объяснил свой поступок следующим образом: «Я подумал немного и размыслил, что перед juri, при открытом судопроизводстве, я должен был бы выдержать роль до конца, но что в четырех стенах, во власти медведя, я мог бы без стыда смягчить формы, и потому потребовал месяц времени, согласился и написал в самом деле род исповеди, нечто вроде «Dichtung und Wahrhein» («Вымысел и правда». — Ф. Л.)».[158]

«Исповедь»,[159] написанную Бакуниным, нашли в архиве III отделения в 1917 году, но вскоре подлинник и писарская копия, изготовленная для Николая I, были похищены историком профессором Л. К. Ильинским. Мотивы его поступка остались невыясненными, возможно, не хотел подпустить конкурентов, желавших опередить его с публикацией «Исповеди». Документы удалось возвратить в архивохранилище лишь в результате обыска, произведенного в квартире любителя бакунинских автографов.[160]

О праве первой публикации «Исповеди» разгорелся спор между редакциями журналов «Былое» и «Голос минувшего», но свет она увидела в Государственном издательстве лишь в 1921 году. И сразу же появилась масса исследований. Одни считали «Исповедь» искренней и объясняли ее появление разочарованием Бакунина в революции, другие полагали, что автор вознамерился обмануть монарха и, получив из его рук свободу, с еще большим рвением предаться революции; одни осуждали его поступок, другие оправдывали.

«Исповедь» написана в покаянном, уничижительном тоне. Она содержит изложение критических взглядов автора на государственное устройство и революционное движение. Пытавшиеся оправдать Бакунина ссылались на его письма к родным, которые ему удалось передать сестре при свидании. Да, он писал в них, как тягостно одиночное заключение в Секретном доме, как раздражают и разлагают его безделье и бессилие изменить что-либо в своем положении. Он писал, что остался пламенным приверженцем свободы. Эти письма и последующая жизнь Бакунина свидетельствуют о том, что в «Исповеди» искренним он не был. Допустимо ли это с целью получения свободы для борьбы за торжество более справедливого государственного устройства, пусть решит читатель. В. Н. Фигнер, многолетняя узница Шлиссельбургской крепости, не нашла достаточных аргументов для оправдания Бакунина.

«Исповедь» произвела на Николая I впечатление неблагоприятное, писарская копия, по которой он читал текст, испещрена ироническими замечаниями. Однако облегчение в положении Бакунина все же наступило — ему разрешили свидания с родными и позволили обменяться с ними несколькими письмами. 5 марта 1854 года его перевели в Шлиссельбургскую крепость, шла Крымская кампания, и царь опасался нападения союзного флота на Петербург. Кончилась война, умер Николай I, престол унаследовал его сын. 14 февраля 1857 года Бакунин отправил Александру I верноподданническое письмо с мольбами об облегчении участи, приведу из него извлечения:

«ГОСУДАРЬ! Одиночное заключение есть самое ужасное наказание: без надежды оно было бы хуже смерти: это — смерть при жизни, сознательное, медленное и ежедневно ощущаемое разрушение всех телесных, нравственных и умственных сил человека; чувствуешь, как каждый день более деревенеешь, дряхлеешь, глупеешь и сто раз в день призываешь смерть как спасение. <…> ГОСУДАРЬ! Каким именем назову свою прошедшую жизнь? Растраченная в химерических и бесплодных стремлениях, она кончилась преступлением. Однако я не был ни своекорыстен, ни зол, я горячо любил добро и правду и для них был готов пожертвовать собою; но ложные начала, ложные положения и грешное самолюбие вовлекли меня в преступные заблуждения; а раз вступивши на ложный путь, я уже считал своим долгом и своею честью продолжать его донельзя. Он привел и ввергнул меня в пропасть, из которой только всесильная и спасительная длань ВАШЕГО ВЕЛИЧЕСТВА меня извлечь может. <…>

ГОСУДАРЬ! Что скажу еще? Если бы я мог сызнова начать жизнь, то повел бы ее иначе; но — увы! — прошедшего не вернешь! Если бы я мог загладить свое прошедшее дело, то умолял бы дать мне к тому возможность; дух мой не устрашился бы спасительных тягостей очищающей службы: я рад был бы отмыть потом и кровью свои преступления. Но мои физические силы далеко не соответствуют силе и свежести моих чувств и моих желаний: болезнь сделала меня никуда и ни на что не годным. <…> Перед ВАМИ, ГОСУДАРЬ, мне стыдно признаться в слабости; и я откровенно сознаюсь, что мысль умереть одиноко в темничном заключении пугает меня, пугает гораздо более, чем самая смерть; и я из глубины души и сердца молю ВАШЕ ВЕЛИЧЕСТВО избавить меня, если возможно, от этого последнего, самого тяжелого наказания.

Каков бы ни был приговор, меня ожидающий, я безропотно заранее ему покорюсь как вполне справедливому и осмеливаюсь надеяться, что в сей последний раз дозволено мне будет излить перед ВАМИ, ГОСУДАРЬ, чувство глубокой благодарности к ВАШЕМУ НЕЗАБВЕННОМУ РОДИТЕЛЮ и к ВАШЕМУ ВЕЛИЧЕСТВУ за все мне оказанные милости.

Молящийся преступник Михаил Бакунин».[161]

Если «Исповедь» может вызвать разноречивые суждения о ее авторе, то здесь все бесспорно — перед нами верноподданническое покаяние. Далеко не все приговоренные к смерти за политические преступления соглашались подписать прошения о помиловании и только поэтому шли на эшафот. От осужденных требовалось не покаяние, а лишь прошение о помиловании, то есть обращение к монарху, но этого они не желали делать и платили молодыми жизнями. Бакунин поступил иначе.

Через два дня после получения бакунинского письма Александр II решил отправить шлиссельбургского узника на поселение в Сибирь. Его перевезли в Томск, и оттуда пошел поток прошений о дозволении свободного перемещения по Сибири. Ему разрешили поступить на службу канцеляристом. На помощь пришел шурин родного брата Бакунина, генерал-губернатор Восточной Сибири граф Н. Н. Муравьев-Амурский, он добился перевода ссыльного родственника в Иркутск. Там Бакунин открытой поддержкой царской администрации восстановил против себя ссыльных петрашевцев и декабристов. 5 июня 1861 года, после тщательной подготовки, Михаил Александрович тайно покинул Иркутск и отправился в Николаев-на-Амуре, а в декабре прибыл в Лондон яростным сторонником созыва в России Земского собора и освобождения крестьян с землею, выкупаемой государством. С первыми признаками Варшавского восстания 1863 года, видя в нем начало всероссийского бунта, Бакунин двинулся на восток. Не сумев добраться до Польши, он в январе 1864 года прибыл в Италию. Сблизившись с радикальной молодежью, стареющий бунтарь написал устав Тайного революционного общества. Как ядро этой предполагаемой организации он создал Тайное интернациональное революционное братство. В 1864 году Бакунина приняли в Интернационал, в 1867 году его избрали в Центральный комитет Лиги мира и свободы. Переехав в 1868 году в Швейцарию, Бакунин вступил в Женевскую секцию Интернационала и в том же году вышел из Лиги, образовав «Международный альянс социалистической демократии» — организацию с анархической программой. В марте 1869 года Генеральный совет принял Альянс в состав Интернационала, и он формально прекратил свое существование. Но под рукой у Бакунина оставалось Тайное интернациональное революционное братство, предназначенное по замыслу создателя конспиративно руководить Альянсом и Интернационалом, а следовательно, возглавить все международное рабочее движение. Действия Бакунина имели своей целью отобрать у Маркса и его сторонников руководство образованной ими организацией. Началась длительная борьба между Марксом и Бакуниным. Позже бакунинские тайные общества, альянсы и братства современники отождествляли с нечаевской «Народной расправой».[162] Нечаеву было у кого учиться, Бакунин не стеснялся лгать, интриговать и даже шантажировать. Если бы тексты «Исповеди» и писем Александру II стали известны поклонникам Бакунина, их численность сильно бы поубавилась. Но русский монарх не пожелал предавать гласности эти постыдные творения.

Меткую зарисовку великого бунтаря оставил замечательный русский художник Н. Н. Ге. Об их случайной встрече во Флоренции он писал, что Михаил Александрович «производил впечатление большого корабля без мачт, без руля, двигавшегося по ветру, не зная куда и зачем».[163]

О жизни и деятельности Бакунина написано много,[164] не будем здесь более на нем останавливаться и встретимся с ним в главах об эмиграции Нечаева, а сейчас возвратимся к временам, когда молодой Бакунин жил в Москве и увлекался Гегелем.

После распада кружка Станкевича Белинский отошел от Гегеля и принялся за утопии Шарля Фурье. Во второй половине 1840-х годов он оставил изучение великого француза и вскоре подверг его резкой критике. Однако в России фурьеризму отдал дань не только Белинский, у социалиста-утописта нашлись и другие поклонники. Одним из них был переводчик Министерства иностранных дел М. В. Буташевич-Петрашевский. В его петербургском доме с зимы 1845 года встречались приверженцы учения Фурье. Те, кого принято называть петрашевцами, объединились по крайней мере в четыре небольших, очень разнородных по воззрениям участников кружка.[165] В марте 1848 года за молодыми утопистами было установлено наблюдение. Чиновник особых поручений Министерства внутренних дел И. П. Липранди, опередив коллег из III отделения, заслал в ряды петрашевцев тайных агентов. Чем эта история кончилась, читателю хорошо известно. В докладе Генерал-аудиториата, высшего военного ревизионного суда, составленном после завершения следствия, говорилось, что Петрашевский «обнаруживает большую наклонность к коммунизму и с дерзостью провозглашает свои правила».[166] Собрания «коммунистов» в двухэтажном деревянном доме Петрашевского на Покровской площади исправно посещал Ф. М. Достоевский. Во время следствия он писал:

«Фурьеризм — система мирная; она очаровывает душу своею изящностью, обольщает сердце тою любовию к человечеству, которая воодушевляла Фурье, когда он создавал свою систему, и удивляет ум своею стройностию. Привлекает к себе она не желчными нападками, а воодушевляя любовью к человечеству. В системе этой нет ненавистей. Реформы политической фурьеризм не полагает; его реформа — экономическая».[167]

Когда же Достоевский из лица, близкого к либералам-западникам, хотя и во многом с ними несогласного, превратился в их яростного противника? Этот процесс протекал в нем медленно и мучительно. Отбывая каторгу, Федор Михайлович, как и большинство петрашевцев, пытался разобраться, за что он понес столь жестокое наказание и кто же виновен в его бедах. Именно на каторге Достоевский понял, что «изящный фурьеризм» при определенных обстоятельствах перерастает в «практический социализм», что чистые идеи, проповедуемые благородными людьми, в натурах нестойких, не приученных к созиданию, могут пробудить страсть к расшатыванию государственных устоев. Федор Михайлович обнаружил, что сам был причастен к этой бесовщине. Следовательно, правительство право, когда борется с такими людьми, как он, но зачем так жестоко… «Я был виновен, — писал он генералу Э. И. Тотлебену 24 марта 1856 года, — я сознаю это вполне. Я был уличен в намерении (но не более) действовать против правительства. Я был осужден законно и справедливо; долгий опыт, тяжелый и мучительный, протрезвил меня и во многом переменил мои мысли. Но тогда — тогда я был слеп, верил в теории и утопии. <…> Но клянусь Вам, не было для меня мучения выше того, когда я, поняв свои заблуждения, понял в то же время, что я отрезан от общества, изгнанник и не могу уже быть полезным по мере моих сил, желаний и способностей. Я знаю, что был осужден справедливо, но я был осужден за мечты, за теории… Мысли и даже убеждения меняются, меняется и весь человек, и каково же теперь страдать за то, чего уже нет, что изменилось во мне в противоположное, страдать за прежние заблуждения, которых неосновательность я уже сам вижу, чувствовать силы и способности, чтобы сделать хоть что-нибудь для искупления бесполезности прежнего и — томиться в бездействии!»[168]

Формальная вина Достоевского заключалась в публичном чтении письма Белинского к Гоголю. Смертную казнь заменили четырьмя годами каторги с дальнейшим зачислением солдатом в один из сибирских линейных батальонов. Там, в Сибири, Федор Михайлович окончательно понял, что не утопиями заниматься, не расшатывать надобно, а, если требуется, изменять постепенно, обдуманно, спокойно, изменять и укреплять устои державы. Но отчего-то в России людей способных, со знаниями, с бескорыстными помыслами оттесняют ратники разрушения, и наступает торжество бесовщины. Быть может, уже в Сибири начал зреть в нем роман о революционерах, созидателях разрушения, отрицателях, бесах… Анализируя газетные сообщения, послужившие материалом для создания «Бесов», Достоевский утвердился в мысли, что в среде петрашевцев присутствовали элементы, свойственные нечаевской «Народной расправе».[169] Более того, в нечаевской истории как бы делается следующий шаг от давно ему известного, события прежние и новые выстраиваются в единый, общий ряд. Достоевский увидел несовершившееся будущее петрашевцев и ужаснулся. Один из самых видных посетителей собраний Петрашевского Н. А. Спешнев предполагал собрать около себя законспирированную группу лиц. связав их подпиской. Приведу извлечение из этого документа, найденного в бумагах Спешнева при обыске:

«Я, нижеподписавшийся, добровольно, по здравом размышлении и по собственному желанию, поступаю в Русское Общество и беру на себя следующие обязанности, которые в точности исполнять буду;

1. Когда Распорядительный комитет общества, сообразив силы общества, обстоятельства и представляющийся случай, решит, что настало время бунта, то я обязуюсь, не щадя себя, принять полное и открытое участие в восстании и драке, т. е. что, по извещению Комитета, обязываюсь быть в назначенный день, в назначенный час, в назначенном месте, обязываюсь явиться туда, и там, вооружившись огнестрельным или холодным оружием, или тем и другим, не щадя себя, принять участие в драке и, как только могу, способствовать успеху восстания».

Далее шли пункты, обязывающие привлекать в Общество новых членов, но не более пяти, и брать с них точно такую же подписку.[170]

Среди петрашевцев Спешнев проповедовал наиболее радикальные взгляды, многие его побаивались. В начале 1849 года приятель Достоевского, доктор Яновский, заметил, что Федор Михайлович не в меру мрачен и раздражителен. На вопрос Яновского о причине дурного настроения Достоевский ответил: «Я взял у Спешнева деньги. Теперь я с ним и его… понимаете ли, что у меня с этого времени есть свой Мефистофель».[171] Из ответа Федора Михайловича следовало, что он получением в долг некой суммы попал в кабалу, утратил самостоятельность взглядов и поступков. Быть может, Спешнев за оказанную услугу требовал подписать приведенный выше документ. Тогда-то Достоевский и ощутил на себе цепкую паутину, обволакивающую и затягивающую его в некое пространство иного мира, где господствует то, что впоследствии получило название нечаевщины. «Я сошел бы с ума, — вспоминал Федор Михайлович, — если бы не катастрофа (арест. — Ф. Л.), которая преломила мою жизнь. Явилась идея, перед которой здоровье и заботы о себе оказались пустяками».[172] Что же пришлось пережить Достоевскому, если арест и все последовавшее за ним представились ему избавлением? Подтверждение принадлежности Достоевского к конспиративному кружку Спешнева имеется в записи устных воспоминаний поэта А. Н. Майкова,[173] ближайшего друга Федора Михайловича.

Спешнев не успел образовать Русское Общество, он предполагал построить его из системы кружков, в состав каждого из которых входило бы по пять человек. Нечаев будет создавать «Народную расправу» точно по такому же принципу. Совпадение ли это? Бакунин встречался со Спешневым в Восточной Сибири, а Ткачев располагал текстом спешневской подписки. Бесспорно, они говорили с Нечаевым о петрашевцах и замыслах Спешнева. Не случайно Достоевский называл Спешнева предшественником Нечаева.

Из донесений агента Министерства внутренних дел Н. Ф. Наумова мы узнаем, что среди петрашевцев практиковались обман и запугивание. Так, со слов «злоумышленника» А. Д. Толстова, Наумов доносил Липранди: «Из нас многие отправились внутрь России и действуют на все классы народа».[174] Петрашевец Толстое, принимая Наумова за своего, пытался превратить его в пропагандиста среди крестьян. Петрашевцы никуда не «отправлялись» и ни на какие «классы народа» не «действовали». Толстов не только привирал Наумову, но и запугивал его. На вопрос полицейского агента, откуда они могут знать о предательстве, Толстов заявил: «Мы не только это узнаем, но у нас такая связь, что если бы я завтра сказал Дубельту что-то про наших, то они в тот же час узнают и я исчезну, и потому-то я, несмотря на казнь, какая бы она ни была, никогда не скажу правды и своих не выдам, лучше погибнуть одному, двум, нежели предать целое общество».[175] И так далее. Наумов настороженно слушал и обо всем доносил Липранди. Толстов действительно никого не предал. Он один из немногих петрашевцев, кто сразу же после ареста написал покаянное письмо на высочайшее имя и, избежав каторги, отбывал наказание, служа унтер-офицером на Кавказе, в 1856 году получил офицерский чин и вскоре возвратился в Петербург.

П. Н. Ткачев в статье «Жертвы дезорганизационных сил», опубликованной в 1878 году, писал о петрашевцах: «Общество существовало с 1842 г. в Петербурге, в состав его входило несколько кружков (были даже чисто женские кружки), в провинции оно имело своих доверенных лиц или агентов, как они называются в дознании. Такие агенты были в Москве, в Тамбове, в Сибири, в Ревеле, в Ростове и некоторых других местах. В состав Общества входили лица всевозможных званий и профессий. Рядом с гвардейскими офицерами и чиновниками Министерства иностранных дел, — читаем мы в липрандиевской записке, — в нем находились не кончившие курс студенты, мелкие художники, купцы, мещане и даже лавочники, торгующие табаком».[176] Далее Ткачев сообщал о многочисленных собраниях заговорщиков и их решимости выступить против трона. Он умышленно выдавал желаемое за действительное, ему так хотелось. Свои знания о петрашевцах он черпал из записки чиновника особых поручений Министерства внутренних дел И. П. Липранди. Чиновник особых поручений, доверенное лицо министра и его сыщики были заинтересованы в придании делу возможно более грандиозных размеров. В случае успеха полицейских агентов ожидали награды. Даже Следственную комиссию Липранди не удалось убедить в правдивости доставленных сведений о преступных деяниях петрашевцев. Были намерения, например у Спешнева, но до деяний не дошло. Ткачев доверял Липранди, не задумываясь о достоверности информации. Как революционеру, ему было выгодно иметь решительных предшественников, боровшихся с самодержавием, а не увлекавшихся лишь полемикой околоутопических учений и мирной пропагандой социалистических идей. Впрочем, и Липранди, и Ткачева в значительной степени ввел в заблуждение Петрашевский, таинственно намекавший своим приверженцам, что его кружок — лишь частичка разветвленной сети решительных сторонников социальных перемен. Даже петрашевцы, разочаровавшиеся в своем говорливом вожде (Спешнев, Достоевский и другие), верили этой небылице.

После разгрома петрашевцев общественная жизнь в России замерла на целое десятилетие. Ее оживление связано с поражением в Крымской войне, амнистией декабристов, подготовкой крестьянской реформы, массовым появлением в рядах русской интеллигенции разночинцев.

Попав в студенческую среду и не имея средств к существованию, разночинцы быстро превращались в радикалов. Они еще до поступления в университеты, испытав или близко столкнувшись с эксплуатацией, обнаружили в ней виновницу нужды и всеобщего зла. Разночинцы более других задумывались над бесправием трудового народа и возлагали на себя обязанность хоть чем-нибудь облегчить его положение. Либерализм просвещенных дворянских интеллигентов сменился радикализмом разночинцев. Благодаря активности шумных, вечно недовольных разночинцев правительство перенесло свои подозрения на все студенчество и учредило за ним строжайший надзор. Разумеется, в противоправительственных выступлениях участвовали не одни разночинцы, главная их роль заключалась в повышении революционной активности студенчества. Так как любое недовольство существующим порядком рассматривалось как противоправное деяние, студенческие объединения тщательно конспирировали свою деятельность.

Один из первых студенческих кружков, возникших после длительного затишья, образовался в 1859 году в Москве и назывался «Библиотека казанских студентов». В кружок входили главным образом студенты университета и занимались в нем политическим самообразованием.[177] В начале 1861 года из этого кружка выделилась группа молодых людей и образовала новый кружок, которым руководили студенты университета П. Э. Аргиропуло и П. Г. Заичневский. В задачи этого кружка входило «литографирование университетских лекций и недозволенных цензурою сочинений».[178] Для этой цели Заичневский в 1860 году купил литографский станок, но вскоре его продал, напечатав на нем лишь тексты университетских лекций.[179] В это время в Москве насчитывалось до 150 литографий, из них лишь 96 имели разрешение правительства. Студенты в одной из нелегальных типографий напечатали значительное количество запрещенных сочинений Герцена, Огарева, Фейербаха и других. 22 июля 1861 года Аргиропуло и Заичневского арестовали и отправили в Полицейский дом Тверской части города Москвы. Разбирательство тянулось пять месяцев, молодые люди держались стойко.[180] По завершении следствия дело поступило в Министерство юстиции, и лишь 5 февраля 1862 года его переправили в Первое отделение Шестого департамента Сената. Далее началось неспешное закрытое слушание, и, наконец, 2 января 1863 года объявили приговор. К этому времени Аргиропуло скончался от воспаления мозга, и его 21 декабря тайком похоронили на Миусском кладбище, а Заичневского 10 января отправили в Красноярск.

Через десять месяцев после ареста Заичневского и Аргиропуло, 14 мая 1862 года, на Московском почтамте полиция вскрыла четыре подозрительных пакета и обнаружила в них по экземпляру листовки «Молодая Россия».[181] Имя ее автора стало известно лишь в 1923 году, после появления в печати письма Заичневского. Приведу из него извлечение: «На ваш ряд вопросов не могу отвечать, как бы требовалось, по пунктам, потому что кое-что забыл, а кое-чего как-то и не представляю себе. «Мол[одую] Р[оссию]» писали я и мои товарищи по заключению. Припомнить долю участия каждого не берусь — написал аз многогрешный, прочел, выправили общими силами, прогладили и отправили для печатания через часового. Солдатик этот несколько раз потом встречался мне в Орле и только тогда я узнал его имя — Матвей Спидович Стрелков — вот имя нашего почтальона, вызвавшегося дать ход нашему произведению. Знали ли мы тогда современную европейскую социалистическую литературу? Кое-что читали, кое-что слышали, но ничего основательно усвоено не было. Одно могу сказать определенно: Марксятину еще не читали, а «Манифеста»[182] не видели до 1884 года, когда я узрел его впервые в русском переводе».[183]

По утверждению публикатора письма М. К. Лемке, он получил копию с него от одного из основателей общества «Земля и воля» А. А. Слепцова. Учитывая, что Лемке имел странную слабость к мистификациям, следовало бы усомниться в подлинности цитируемого письма: оригинал не обнаружен, автор запомнил имя, отчество и фамилию солдата — почтальона (отчество написано неверно), но не назвал никого из «товарищей по заключению», писавших текст листовки, кроме И. И. Гольц-Миллера (в Полицейском доме Тверской части Заичневский сидел один, Аргиропуло лежал в полицейской больнице, а Гольц-Миллер, дав подписку о невыезде, жил на свободе), зачем Заичневскому понадобился солдат-почтальон, если к нему «был открыт доступ для всех его знакомых».[184] Арестанту даже разрешалось в сопровождении солдата ходить в городскую баню. А. Н. Можарова, близкая к кружку Заичневского, вспоминала, как она с сестрой, идя по Тверскому бульвару, встретила арестанта, все остановились, и полился плавный неторопливый разговор. «Потом к нам стали подходить другие знакомые, студенты, дамы, какие-то старички, и мы с Лизой (сестрой. — Ф. Л.) поспешили проститься с П. Г. (Заичневским. — Ф. Л.), причем он пригласил нас непременно на следующий день к себе, т. е. в часть. <…> Маленькая низкая камера-одиночка была полна; сидели на кровати, на подоконнике, на полу и на столе; нам уступили единственную табуретку. Была больше молодежь, и среди них несколько товарищей Заичневского по университету. Шли горячие споры, а П. Г. молчал и слушал. Наконец, заговорил и он, и разбил каждого по очереди».[185] Пусть читателя не удивляют мягкость и попустительство полицейских властей в отношении политического преступника: в патриархальной Москве революционеры были в новинку, строгости начались позже.

Об авторстве Заичневского поговаривали уже в 1862 году, во всяком случае, считали, что «Молодая Россия» вышла при участии членов его кружка. Впрочем, полиция даже не предполагала или не желала предполагать, что листовку сочинили лица арестованные и находившиеся под следствием.[186] Член общества «Земля и воля» Л. Ф. Пантелеев писал, что ««Молодая Россия» была отпечатана в Рязанской губернии и вышла из очень небольшого московского кружка студентов Аргиропуло (вскоре умершего) и Заичневского».[187] Действительно, листовку отпечатали в нелегальной типографии, находившейся в рязанском имении будущего нечаевца П. И. Коробьина.[188] Исследователи склонны называть авторами «Молодой России» Заичневского и других членов его кружка,[189] состоявшего из двух-трех десятков студентов. Но подписана она никогда не существовавшим «Центральным Революционным Комитетом». Листовка сообщает читателю, что революция неизбежна и явится следствием борьбы народа с «императорской партией», требует свержения монархического способа правления, установления революционной диктатуры, способной осуществить социальную программу и образовать республиканско-федеративный строй. Приведу из нее извлечение:

«В современном общественном строе, в котором все ложно, все нелепо от религии, заставляющей верить в мечту горячего воображения, — бога, и до семьи, ячейки общества, ни одно из оснований которой не выдерживает даже поверхностной критики, от узаконения торговли, этого организованного воровства, и до признания за разумное положение работника, постоянно истощенного работою, от которой получает выгоды не он, а капиталист; женщины, лишенной всех политических прав и поставленной наравне с животными.

Выход из этого гнетущего, страшного положения, губящего современного человека и на борьбу с которым тратятся его лучшие силы, один — революция, революция кровавая и неумолимая, — революция, которая должна изменить радикально все, вес без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка.

Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольется река крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы; мы предвидим все это, и все-таки приветствуем ее наступление, мы готовы жертвовать лично своими головами, только пришла бы поскорее она. давно желанная!»[190]

«Молодая Россия» — предтеча нечаевских прокламаций и нескончаемого потока листовок, наводнивших Россию в конце XIX и особенно в начале XX века вплоть до 1917 года. Авторы подобного рода сочинений, переписывая и перефразируя, эксплуатировали этот текст, непременно оставляя основную его суть — действительность невыносимо плоха и несправедлива, требуются перемены с неизбежным и обильным кровопролитием, вслед за которым обязательно наступит торжество справедливости, равенства и братства.

После выхода листовки Н. Г. Чернышевский отправил в Москву Слепцова для переговоров с мифическим Центральным революционным комитетом.[191] Разумеется, Слепцов не нашел лихих членов Центрального комитета, и найти не мог, разве что самозванцев. Длительное время правительство и даже некоторые революционеры верили в существование Центрального революционного комитета и приписывали ему все беспорядки, происходившие на территории империи, например петербургские пожары, начавшиеся весной 1862 года.