Аварийный выход из жизни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Аварийный выход из жизни

Когда-то Ларс фон Триер молился каждый день, и во многих своих фильмах он, как известно, возвращался к теме религии. «ДААААА», стонет он и откидывается на спинку дивана, когда я напоминаю ему об этом.

– Я хотел верить. Но все это какая-то чушь.

Он переплетает руки над головой и закрывает глаза.

Многие считают, что ты очень часто обращаешься к религии в своих фильмах.

Может быть.

Ты сам их не смотрел?

Нет, – смеется он. – Даже сценариев не читал.

Какое-то время он сидит так, всем своим видом показывая нежелание сотрудничать.

– Ну, это просто проблематика, которой я касаюсь в своих фильмах. Тем, кому она интересна сама по себе, наверное, интересно об этом говорить. О религии и ее воздействии. Я бы очень хотел обернуться верующим, чтобы жизнь вдруг начала что-то значить.

Зарождение жизни обусловлено случайностью или закономерностью?

Без всяких сомнений, случайностью. После чего мы уверили себя в том, что наш рассудок и наши коммуникативные способности чего-то стоят. Но в масштабах Вселенной они не стоят ничего.

Да, но они ценны для НАС.

Когда мы вымрем, мы быстро об этом забудем.

Да, но тогда человек ведь может сказать себе: мне отведено на Земле столько-то времени. Как мне его употребить с максимальной пользой?

Нет, так я не думаю. Я думаю: «Как бы мне получше отсюда смыться? Сбежать? Настолько безболезненно, насколько это вообще возможно». Я поступаю, как Йорген Реенберг: как только я оказываюсь на сцене, я сразу начинаю искать пути к отступлению. А потом, на полпути со сцены, вдруг оборачиваюсь, возвращаюсь обратно и получаю все внимание, чтобы снова уйти. Я хочу умереть максимально не больно и без сознания. Я не хочу знать, что умру через четырнадцать дней, потому что тогда на эти четырнадцать дней я окажусь в аду.

Дверь в темноту теперь распахнута, после чего он принимается короткими, холодными ответами подпиливать укрепления под этажом, на котором мы сидим, так что ничто в конце концов его не держит, и все, на чем мы стоим, исчезает где-то внизу.

– Жизнь – это вообще никакой не подарок. Это мучение. И нет, я говорю это не для того, чтобы показаться интересным, – смеется он.

Ты предпочел бы никогда не родиться?

Ох, и ты еще спрашиваешь! Да ты сошел с ума! Конечно, я в этом даже не сомневаюсь, – говорит он и с силой ставит бокал на стеклянную поверхность журнального столика. – Родиться – это какое-то дерьмо. Я не исключаю, что переоцениваю смерть, но я бы в сто раз сильнее хотел не рождаться вообще никогда. Как у тебя это вообще может вызывать вопросы. Это был бы дар божий.

Ты начал так думать после депрессии?

Нет, я всегда так думал.

Но, Ларс, тут что-то не вяжется тогда. Ты любишь вкусно поесть, ты любишь жену и детей. У тебя есть столько интересов, от охоты и рыбалки до авиамоделирования и выращивания помидоров. Получается, что в твоей жизни все-таки ЕСТЬ ценности?

Да, но я же сам никогда ни о чем этом не просил, мать его! Если бы ты предложил мне умереть сию секунду так, чтобы я ничего при этом не почувствовал, я бы с радостью это сделал. Если бы это правда было щелк – и все, – говорит он, щелкая языком. – Если бы это было в твоих силах, я не сходя с этого места тебя бы об этом попросил.

От чего смерть бы тебя освободила?

От самых разных страданий. Страха. Ну и… – смеется он, – от необходимости умирать.

Да, но тогда ты не смог бы больше любить, быть любимым и видеть, как играют твои дети.

По сравнению со всем тем негативом, который жизнь в себе несет, это ничего не значит.

Как же твоя семья, они ведь будут страдать?

Конечно, я понимаю, что моя семья будет страдать в случае моей смерти, как и понимаю, что они наверняка с этим справятся. Зато дети рано или поздно столкнутся с теми же проблемами, потому что им тоже придется умирать, в этом и есть главная трудность. Я хочу, чтобы моим детям жилось так хорошо, как только возможно. Они не должны умирать. Им придется, конечно, рано или поздно, но мне тяжело с этим смириться.

Мы молча сидим над разверзшейся пропастью, измеряя друг друга взглядами.

Это ведь УЖАСНО, Ларс.

Да. Очень. Ты расстроился? – смеется он.

Да, расстроился. Как ты вообще можешь вставать по утрам с таким взглядом на жизнь?

Да вот поэтому-то я и не могу вставать, черт бы вас всех побрал! Единственное, что способно поднять меня с постели, – это присутствие назойливого журналиста в доме, – говорит он и добавляет чужим сухим голосом: – Мы ведь собирались вставать в десять.

После этого, судя по всему, Триер считает, что мы провитали в облаках достаточно долго, так что пришло время возвращаться обратно на землю, да побыстрее.

– У меня есть свой маленький тест, – говорит он. – На какой руке человек сначала обрезает ногти, на левой или на правой. Я, например, сначала обрезаю на правой, чтобы разделаться с этим побыстрее. Мне кажется, это очень показательно в плане того, как человек относится к жизни. Съедает ли он шоколад сразу или припрятывает на потом.

Когда режиссер остается дома один, он оставляет грязную посуду лежать в раковине. Из принципа.

– Потому что я считаю, что это более здоровое человеческое поведение, чем мое обычное.

То есть ты пытаешься подражать людям?

Да, – смеется он. – Я пытаюсь подражать людям.

В конечном счете это ведь вопрос способности откладывать потребности. Можешь ты подождать с наградой или тебе обязательно нужно забрать ее сейчас.

Да, и человеку свойственно, конечно, брать награду, но я всегда пытаюсь сделать сначала самое неприятное, чтобы потом к нему не возвращаться. Я еще и поэтому жду не дождусь смерти. Представь, как было бы здорово, если бы можно было умереть сначала, а потом жить всю жизнь.

Да-да, сначала умереть, переболеть серьезными болезнями, отходить к зубному врачу…

Тогда в девяносто восемь лет у тебя останется денек на передышку, прежде чем ты испаришься.

Но все-таки что-то положительное в твоей жизни есть?

Прямо сейчас – нет. Но иногда в работе случается что-то, о чем я думаю – о, вот это круто, это мне удалось. Для этого, правда, я должен считать, что пишу шедевр. После первой же реплики я настраиваю компьютер так, что стоит только нажать на «Б», как на экране появляется «Бесс говорит…». Тогда я чувствую, что написанное мной начинает жить своей жизнью и строить свою вселенную, и это круто, – говорит он.

Несколько секунд мы смотрим друг на друга, пока я торжествую над найденным консенсусом.

– На четыре секунды, – добавляет он наконец. – Но все равно в моей жизни не было момента, когда я отказался бы от смерти, если бы она пришла одним щелчком.

А дети, ты бываешь счастлив с детьми?

– Невероятно счастлив. Но это все равно ничто по сравнению с теми мучениями, которым и они, и я подвергаются непосредственно жизнью. И этот счет никогда не сравняется. Но… Это, конечно, не самая лучшая мораль для передачи следующему поколению, поэтому можно попробовать их обмануть. Я пытаюсь сделать жизнь для них настолько безболезненной, насколько это вообще возможно. В этом, собственно, и заключается моя мораль.

В этом смысл жизни?

– Да, в этом. Я должен не допустить страха смерти у своих детей, должен держать их за руку и уверять, что боль не имеет никакого значения, хотя я прекрасно знаю, что она всеразрушающа.

Как тебе вообще тогда пришло в голову завести детей?

Ну, это скорее женщинам в голову пришло, а не мне. Теперь ты, конечно, можешь сказать, что я просто должен был отказываться, но для этого я был тогда слишком маленький. Я совершенно точно не считаю, что, родив детей, мы тем самым дали им бесценный дар, но я стараюсь по мере возможностей как-то исправлять эту ситуацию, когда мы с ними вместе.

Какое-то время мы сидим молча.

– Нет, правда, радость – это круто, радость – это отсутствие скорби, но сама по себе радость – ничто. Десять минут радости никак не могу оправдать три месяца скорби, – говорит он наконец.

А десять минут скорби? Могут десять минут радости оправдать десять минут скорби?

Нет, скорбь гораздо сильнее.

Хорошо, если ты считаешь, что рожден для жизни в аду и главная твоя задача – стараться максимально избегать боли и страданий, зачем…

Зачем, господи помилуй… – подхватывает он, смеясь, – ты снимаешь такие сложные фильмы, которые никто не в состоянии смотреть?

Зачем ты вообще встаешь с постели и снимаешь так много фильмов, тем более фильмов, которые сложно снимать?

Потому что где-то глубоко во мне все-таки установлен термометр радости, который, несмотря на то что лежит на глубине тысяч и тысяч морских саженей, все-таки что-то там регистрирует в этой вечной мерзлоте. Я смотрю на этот термометр и понимаю: так, совсем недавно я просто лежал и таращился в стену, потом я снял фильм, и тогда почувствовал какое-то подобие положительных эмоций, хотя они и были ничтожно слабы. Если у меня вообще есть хоть какое-то основание вставать по утрам, это только потому, что я сам назначил какие-то занятия и эмоции позитивными. Я не знаю, позитивны ли они на самом деле, я просто знаю, что мне нужно проснуться утром и потом снять несколько сцен. Я не стану от этого веселее, но, по крайней мере, это даст мне возможность собраться.

Ты правда не становишься от этого веселее?

Чуть-чуть, – говорит он, глядя мне прямо в глаза. – Слушай, знаешь что, все, я больше не могу. Я пьян! И я в ярости!

Что ты думаешь тогда обо всех тех веселых людях, которые ходят вокруг, смеясь?

Я думаю: как же им, черт бы их побрал, повезло, что им не дано постичь жизненное проклятие. Но мне-то дано, так что мне ничего не остается, кроме как быть в минусе. У меня просто нет выбора.

Да, но может ведь быть, что другим – и твоим детям в том числе – удастся прожить жизнь в плюсе?

Я очень желаю им выйти в плюс. Я правда желаю, желаю, желаю им этого.

Ты думаешь, это в принципе возможно?

Понятия не имею. С тем же успехом ты можешь спросить, думаю ли я, что хомяки из Новой Гвинеи счастливее всех остальных мировых хомяков. Я желаю каждому хомяку в мире чувствовать себя лучше, чем чувствую себя я, – говорит он, осторожно поднимается на ноги и кричит в темень гостиной:

ВСЕ! СПАТЬ!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.