Настоящая Япония
Настоящая Япония
К началу 60-х годов Игги был уже «долгосрочным резидентом». Его друзья из Европы и Америки приезжали в командировку на три года, а потом уезжали. Игги застал окончание оккупации. И остался в Токио.
Он брал частные уроки японского и теперь прекрасно говорил на этом языке — и бегло, и утонченно. Любого иностранца, который сумеет кое-как произнести несколько извиняющихся фраз по-японски, уже расхваливают за необыкновенное владение языком. Ёдзу дэсу нэ: ну и ну, как здорово у Вас получается! Мой японский, безнадежно неуклюжий, полный странных долгот и неправильностей произношения, хвалили так часто, что я прекрасно знаю, чего стоят эти похвалы. Но я слышал, как Игги вел серьезные беседы на японском, и знаю, что уж он-то говорил на этом языке прекрасно.
Он любил Токио. Ему нравилось, как меняется силуэт городского горизонта, нравилась Токийская башня цвета ржавчины, выстроенная в конце 50-х годов в подражание Эйфелевой, и очертания новых жилых кварталов, выделявшиеся над киосками-якитори. Он ощущал свое родство с этим городом, способным творить себя заново. Возможность сотворить себя заново казалась ему настоящим даром судьбы. Игги говорил, что между Веной в 1919 году и Токио в 1947 наблюдалось странное соответствие. Если тебе не довелось пережить падения, ты не узнаешь, как можно выстроить что-то с нуля, и не сможешь измерить то, что ты выстроил. Тебе всегда будет казаться, что все это сделано кем-то другим — не тобой.
Как ты можешь оставаться здесь так долго? Этот вопрос часто задавали Игги другие экспатрианты. Неужели не надоедает заниматься одним и тем же?
Игги рассказывал мне, какой была обычная жизнь экспатрианта в Токио: восемь нервных часов — после того, как ты отдал распоряжения горничной и повару после завтрака, и до первого коктейля в половине шестого вечера. Если ты был деловым человеком, вначале ты сидел в офисе, а после этого общался с друзьями и знакомыми. Иногда устраивались вечеринки с гейшами — настолько продолжительные, утомительные и дорогостоящие, что Игги даже проклинал себя за то, что уехал из Леопольдвиля. Каждый вечер, чисто выбрившись, он шел выпить куда-нибудь со своими клиентами. Первый бар — при гостинице «Империал»: красное дерево и бархат, коктейли из виски с лимонным соком, пианист. Выпить можно было в Американском клубе, в Пресс-клубе, в Международном доме. Потом, пожалуй, пора было переместиться в другой бар. Д. Дж. Энрайт, заезжий английский поэт, перечислял любимые бары: «Ренуар», «Рембо», La Vie еп Rose[81], Sous les Toits de Tokyo[82], лучший — La Peste[83].
Если же у тебя не было работы, то нужно было чем-то заполнять эти самые восемь часов. Чем можно было заняться? Может быть, отправиться по книжным магазинам? В «Кинокуния» в Синдзюку — проверить, не завезли ли новые западные романы и журналы, или в «Марудзэн», где стояли еще довоенные запасы биографий клириков, которые так и простояли на полках тридцать лет. Или пойти в одно из тех кафе, что располагались на верхних этажах универмагов?
К тебе приезжают гости. Но сколько раз можно показывать гостям Большого Будду в Камакуре или святилище сегунов Токугава в Никко, — эти красно-золотые шкатулки, карабкающиеся по горным склонам, поросшим криптомериями? Рядом с храмами в Киото, со святилищем в Никко, около Будды в Камакуре стоят сувенирные киоски, ходят торговцы молитвами и нахальные «толкачи» с омияге. Люди, предлагающие вам сфотографироваться, сидят под красным зонтиком возле лакового моста, рядом с Золотым храмом, возле хнычущей девочки, одетой в фальшивый традиционный наряд, с выбеленным лицом и гребнем в волосах.
Сколько раз можно выдержать посещение спектакля кабуки? Или, хуже того, трехчасовые представления театра но? Сколько раз нужно посетить онсэн — горячие источники, — прежде чем мысль о сидении по грудь в бассейне превратится в кошмар?
Можно сходить в Британский совет, где читают лекции заезжие поэты, или на выставку в магазин керамики, а еще можно пойти на курсы, где учат искусству икебаны. Быть женщиной в среде экспатриантов значит столкнуться с осознанием собственного хрупкого положения. Вас будут всячески подталкивать к овладению тем, что Энрайт назвал «унизительно ‘упрощенными’ кустарно-ремесленными культами» вроде чайной церемонии, недавно возродившейся в Японии.
Потому что все сводится вот к чему: к попыткам пробиться к «настоящей Японии». «Я должен попытаться увидеть в этой стране хоть что-нибудь, что еще осталось целым и нетронутым», — пишет в 1955 году один отчаявшийся путешественник после месяца, проведенного в Токио. А пробиться к чему-нибудь целому и нетронутому — значит выбраться из Токио. Япония начинается там, где заканчивается территория этого города. В идеале, нужно отправиться куда-то в такое место, где еще не ступала нога западного человека. А это создает условия жесткой конкуренции между видами традиционного опыта, к знакомству с которыми стоит стремиться. Речь идет о стремлении к культурному превосходству — к повышенной, по сравнению с остальными, чуткости к миру. Сочиняешь хайку? Рисуешь тушью? Делаешь посуду? Медитируешь? Предпочитаешь зеленый чай?
Знакомство с настоящей Японией зависит от твоего графика. Если в твоем распоряжении две недели, значит, ты успеешь побывать в Киото и съездить на однодневную экскурсию к рыбакам с бакланами, может быть, еще на день — в деревню гончаров, посетить чайную церемонию со всеми ее тягучими ритуалами. Если у тебя есть месяц — значит, успеешь побывать и на острове Кюсю на юге страны. А если год — значит, напишешь книгу. Десятки людей именно так и поступили. Япония: боже мой, что за диковинная страна! Страна, пребывающая в переходной стадии. Исчезающие традиции. Стойкие традиции. Незыблемые ценности. Смена времен года. Близорукость японцев. Их любовь к деталям. Их искусность. Их самодостаточность. Их детскость. Их непроницаемость.
Элизабет Грей Вайнинг — американка, четыре года преподававшая наследному принцу Акихито, автор книги «Окна для принца», писала о «множестве книг о Японии, написанных американцами, воспылавшими любовью к бывшим недругам». Травелоги сочиняли и англичане — Уильям Эмпсон, Сачеверелл Ситуэлл, Бернард Лич, Уильям Плоумер. «Лучше без обуви» — карикатурные зарисовки о том, что же значит жить в Японии. «Японцы вот такие», «Знакомство с Японией», «Эта обжигающая земля», «Гончар в Японии», «Четыре джентльмена из Японии». Существует множество книг с взаимозаменяемыми названиями: «За веером», «За ширмой», «Под маской», «Мост из парчового пояса». Есть еще «Какэмоно: зарисовки послевоенной Японии» Хонора Трейси, которому не по душе «молодые люди с липкими напомаженными волосами и девушки с кричаще-яркой косметикой, кружащиеся в танцевальном зале, с почти тупоумным выражением на лицах». Энрайт едко заметил в предисловии к собственной книге на эту тему — «Мир росы», — что тешит себя мыслью о принадлежности к той малочисленной касте людей, которым довелось пожить в Японии и не написать о ней книгу.
Написать книгу о Японии — значит заявить о том, что тебе не по нутру вид (западной) помады, размазанной по прекрасной (восточной) щеке: иными словами, обезображивающее влияние модернизации. А иногда это попытка рассказать что-нибудь забавное — вроде спецвыпуска журнала «Лайф» от 11 сентября 1964 года, где на обложке изображена гейша в полном «обмундировании» с шаром для боулинга. Эта новая американизированная страна на вкус так же пресна, как пан — рыхлый белый хлеб, который выпекали в Японии с конца XIX века, или как плавленый сыр — невероятно мылкий на ощупь, а цветом желтее календулы. Все это можно сравнить с остротой японских маринадов, редькой, васаби. Проводя подобные сравнения, вы вторите путешественникам, высказывавшим сходные мнения за восемьдесят лет до вас. Все вы разделяете лирические жалобы Лафкадио Хирна.
И вот в этом-то Игги отличался от них. Конечно, он мог раскрыть черную лакированную коробку с бэнто, где различные ингредиенты обеда — рис, маринованные сливы и рыба — были тщательно распределены по отсекам. Но вечерами он предпочитал пойти вместе с Дзиро и друзьями-японцами поужинать бифштексом а-ля Шатобриан в ресторане в Гинзе, где переливалась неоновыми огнями реклама «Тошиба», «Сони», «Хонда». Затем сходить на фильм Тэсигахары, а потом вернуться домой и выпить виски под граммофонную запись Стэна Гетца, раскрыв витрину с нэцке. Игги и Дзиро, пожалуй, жили совсем в иной — собственной «настоящей Японии».
После двадцатилетия фальстартов и относительных трудностей в Париже, Нью-Йорке, Голливуде и в армии, Игги прожил в Токио дольше, чем когда-то в Вене: он уже сделался здесь своим. Он обладал знанием жизни, он находил применение своим способностям, он зарабатывал достаточно, чтобы обеспечивать себя и поддерживать друзей. Он помогал сестрам и брату, племянникам и племянницам.
К середине 60-х годов у Рудольфа и его жены было уже пятеро маленьких детей. Гизела преуспевала в Мексике. А Элизабет оставалась в Танбридж-Уэллсе. По воскресеньям она ходила к утренней службе в 9.30 в приходскую церковь и выглядела в своем неброском пальто урожденной англичанкой. Хенк вышел на пенсию и с надеждой читал «Файненшнл таймс». У обоих сыновей все было благополучно. Мой отец стал священником англиканской церкви и служил университетским капелланом в Ноттингеме. У него было четверо сыновей (включая меня). Мой дядя Констант Хендрик (Генри), преуспевающий лондонский барристер, работал в парламенте, у него была жена и двое сыновей. Преподобный Виктор де Вааль и его брат Генри стали «патентованными» англичанами, они говорили дома по-английски, и их континентальное происхождение выдавало лишь раскатистое «р».
Игги превратился в бизнесмена, сделавшись наконец именно таким человеком, которого — как он однажды с горечью заметил — удостоил бы уважения его отец. Возможно, отчасти из-за того, что сам я ничего не понимаю в денежных делах, мне он видится человеком того же склада, что и Виктор — важный деловой человек, укрывшийся за письменным столом и тайком державший среди гроссбухов томик со стихами, с нетерпением дожидавшийся конца рабочего дня. На самом деле, в отличие от своего отца, пережившего ряд катастроф, Игги оказался неплохим финансистом. «Достаточно сказать, — напечатано им в копии письма для служебного пользования гендиректору Швейцарской банковской корпорации, которая лежала в качестве закладки в его экземпляре „Нашего человека в Гаване“, — что я начал в Японии с нуля и со временем сумел создать организацию с годовым оборотом более ста миллионов йен. У нас два отделения в Японии — в Токио и Осаке, сорок пять наемных работников, я — вице-президент и управляющий японским филиалом». Сто миллионов йен — очень неплохой показатель.
Итак, Игги все-таки стал банкиром — спустя сто лет после того, как его дед Игнац открыл банк в Вене на Шоттенгассе. Он стал представителем Швейцарской банковской корпорации в Токио (а это лучший в мире банк, объяснял мне Игги). У него появился просторный офис — уже с секретарем, сидевшим за столом в приемной, с икебаной в кабинете: сосновая ветка с ирисом. Из окон шестого этажа ему открывался вид на запад — на новые городские пейзажи Токио со строительными кранами и антеннами, и на восток — на сосновые рощи вокруг Императорского дворца и на потоки желтых такси ниже, в Отемати. С годами и сам Игги менялся. В 1964 году ему было пятьдесят восемь, он носил темно-серый костюм, туго повязанный галстук и держал руку в кармане, как на школьной венской фотографии своего выпускного класса. Волосы у него заметно поредели, но он слишком хорошо изучил собственную внешность, чтобы прибегать к камуфляжным зачесам.
Дзиро в свои тридцать восемь был все еще очень хорош собой. Он переменил род деятельности и работал теперь в Си-би-эс, занимаясь ведением переговоров о покупке американских телепрограмм. «А еще, — сообщил мне Дзиро, — это я договорился о трансляции в Японии, на Эн-эйч-кей, новогоднего концерта Венского филармонического оркестра. Какой был успех! Вы знаете, что японцы в восторге от венской музыки, от Штрауса? В такси Игги обычно спрашивали: ‘Откуда вы?’ А он отвечал: ‘Из Австрии, из Вены’. И таксисты принимались напевать мелодию ‘Голубой Дунай’».
В 1970 году пара купила участок земли на полуострове Ито, в семидесяти милях к югу от Токио, — достаточно большой, чтобы построить там дачный дом. На фотографии видна веранда, где вечером можно было выпить. Впереди заметно понижение склона, а дальше, в обрамлении бамбуков, виден кусочек моря.
А еще они купили участок для могилы на территории храма, где находилась семейная усыпальница одного из их ближайших друзей. Игги намерен был остаться здесь навсегда.
А потом, в 1972 году, они переехали в Таканаву, в квартиры в новом здании, расположенном в удачном месте. «Хигаси-Гинза, Симбаси, Даймон, Мита», — певуче объявляет названия станций голос в метро, а потом — «Сэнгакудзи». Там ты выходишь, идешь вверх по склону к дому на тихой улице, по соседству со стенами дворца принца Такамацу. В Токио местами бывает очень тихо. Однажды я сидел там на низенькой зеленой ограде перед домом, дожидаясь возвращения Игги и Дзиро, и за час мимо прошли только две пожилые дамы и проехал один преисполненный надежд таксист.
Это были не слишком большие, но очень удобные квартиры: все было тщательно продумано. В них вели две раздельные входные двери — но внутри квартиры соединялись: дверь из одной гардеробной вела во вторую. В прихожей Игги сделал одну стену полностью зеркальной, а вторую покрыл золотой фольгой. Там стояла маленькая табуретка, на которой можно было разуться, и охранная статуэтка Будды, привезенная в незапамятные времена из Киото. Некоторые из венских картин перекочевали на половину Дзиро, а кое-какой японский фарфор Дзиро, напротив, очутился на полках у Игги. На маленьком домашнем алтаре фотография Эмми стояла рядом с фотографией матери Дзиро. Из гардеробной Игги с его коллекцией пиджаков открывался вид прямо на сады принца. Из гостиной, где стояла витрина, можно было увидеть Токийский залив.
Игги и Дзиро вместе проводили отпуск: Венеция, Флоренция, Париж, Лондон, Гонолулу. А в 1973 году они отправились в Вену. Игги побывал там впервые с 1936 года.
Игги ведет Дзиро к дворцу Эфрусси, они вместе стоят перед домом, где он родился. Они посещают Бургтеатр, «Захер» — отцовское любимое кафе. А по возвращении Игги принимает два важных решения. Они связаны между собой. Во-первых, он решает усыновить Дзиро. Так Дзиро стал Дзиро Эфрусси-Сугияма. Во-вторых, он решает отказаться от американского гражданства. Я расспрашивал его об этой поездке в Вену и о принятии австрийского гражданства, и вспоминал, как Элизабет, приехав в Вену и пройдя от вокзала по Рингу, увидела сломанные, погубленные липы возле дома, где прошло ее детство. «Терпеть не мог Никсона», — вот и все, что отвечал мне Игги, переглядываясь с Дзиро и немедленно меняя тему.
И это заставляет меня задуматься: что же это значит — чувствовать свою принадлежность к какому-то месту? Шарль умер в Париже, оставаясь российским подданным. Виктор считал такое положение вещей неправильным. Пятьдесят лет он жил в Вене с русским паспортом, затем принял австрийское подданство, потом стал гражданином Рейха, а после этого остался совсем без гражданства. Элизабет прожила пятьдесят лет в Англии, сохраняя голландское подданство. А Игги был австрийцем, затем стал американцем, а потом стал гражданином Австрии, живущим в Японии.
Ассимилируясь, все равно испытываешь потребность уехать куда-то еще. Хранишь паспорт другой страны. Хранишь что-то свое, глубоко личное.