За стенами Кремля

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

За стенами Кремля

Даже для людей, которые хорошо знают действующих лиц и обстановку, последние события в Кремле представляются непостижимыми. Особенно ярко я это почувствовал при вести о том, что расстрелян Енукидзе, бывший бессменный секретарь Центрального Исполнительного Комитета Советов. Не то, чтоб Енукидзе был выдающейся фигурой, совсем нет. Сообщение некоторых газет о том, будто он был «другом Ленина» и «одним из тесного кружка, который правил Россией», неверны. Ленин хорошо относился к Енукидзе, но не лучше, чем к десяткам других. Енукидзе был политически второстепенной фигурой, без личных амбиций, с постоянной способностью приспособляться к обстановке. Но именно поэтому он являлся наименее подходящим кандидатом на расстрел. Газетная травля против Енукидзе совершенно неожиданно началась вскоре после процесса Зиновьева – Каменева в 1935 году. Его обвиняли в связи с врагами народа и в бытовом разложении. Что значит «связь с врагами народа?» Весьма вероятно, что Енукидзе, человек доброй души, пытался прийти на помощь семьям расстрелянных большевиков. «Бытовое разложение» означает: стремление к личному комфорту, преувеличенные расходы, женщины и пр. И в этом могла быть доля истины. Но далеко все же зашли дела в Кремле, очень далеко, если пришлось расстрелять Енукидзе. Мне кажется поэтому, что простой рассказ о судьбе этого человека позволит читателю лучше понять то, что творится за стенами Кремля.

* * *

Авель Енукидзе – грузин, из Тифлиса, как и Сталин. Библейский Авель был моложе Каина. Енукидзе, наоборот, был старше Сталина на два года. В момент расстрела ему было около 60 лет. Уже в молодости Енукидзе принадлежал к большевикам, которые составляли тогда еще фракцию единой социал-демократической партии наряду с меньшевиками. На Кавказе была в первые годы столетия оборудована отличная подпольная типография, сыгравшая немалую роль в подготовке первой революции (1905 г.). В организации этой типографии принимали деятельное участие братья Енукидзе: Авель, или «Рыжий», и Семен, или «Черный». Финансировал типографию Леонид Красин, будущий знаменитый советский администратор и дипломат, а в те годы молодой даровитый инженер, умевший, не без содействия молодого писателя Максима Горького, добывать на революцию деньги у либеральных миллионеров вроде Саввы Морозова. С тех времен у Красина сохранились с Енукидзе дружеские отношения: они называли друг друга по имени и были на «ты». Из уст Красина я слышал впервые библейское имя Авеля.

В тяжелый период между первой революцией и второй Енукидзе, как и большинство так называемых «старых большевиков», отходил от партии, надолго ли – не знаю. Красин успел за те годы стать выдающимся промышленным дельцом. Енукидзе капиталов не нажил. В начале войны он снова попал в ссылку, откуда уже в 1916 году был призван на военную службу вместе с другими сорокалетними. Революция вернула его в Петербург. Я встретил его впервые летом 1917 года в солдатской секции Петербургского Совета. Революция встряхнула многих бывших большевиков, но они с недоумением и недружелюбием относились к ленинской программе захвата власти. Енукидзе не составлял исключения, но держался более осторожно и выжидательно, чем другие. Оратором он не был, но русским языком владел хорошо и, в случае нужды, мог сказать речь с меньшим акцентом, чем большинство грузин, включая Сталина. Лично Енукидзе производил очень приятное впечатление – мягкостью характера, отсутствием личных претензий, тактичностью. К этому надо прибавить еще крайнюю застенчивость: по малейшему поводу веснушчатое лицо Авеля заливалось горячей краской.

Что делал Енукидзе в дни октябрьского переворота? Не знаю. Возможно, что выжидал. Во всяком случае, он не был по другую сторону баррикады, как г. г. Трояновский, Майский, Суриц – нынешние послы[115] – и сотни других сановников. После установления советского режима Енукидзе сразу попал в состав президиума ЦИКа и в секретари его. Весьма вероятно, что произошло это по инициативе первого председателя ЦИКа Свердлова, который, несмотря на молодые годы, понимал людей и умел ставить каждого на нужное место. Сам Свердлов пытался придать президиуму политическое значение, и на этой почве у него возникали даже трения с Советом Народных Комиссаров, отчасти и с Политбюро. После смерти Свердлова, в начале 1919 года, председателем был избран, по моей инициативе, М. И. Калинин, который удержался на этом посту – подвиг немаленький – до сегодняшнего дня. Секретарем оставался все время Енукидзе. Эти две фигуры – Михаил Иванович и Авель Сафронович – и воплощали собою высшее советское учреждение в глазах населения. Извне создавалось впечатление, что Енукидзе держит в своих руках добрую долю власти. Но это был оптический обман. Основная законодательная и административная работа шла через Совет Народных Комиссаров под руководством Ленина. Принципиальные вопросы, разногласия и конфликты разрешались в Политбюро, которое с самого начала играло роль сверхправительства. В первые три года, когда все силы были направлены на гражданскую войну, огромная власть ходом вещей сосредоточилась в руках военного ведомства. Президиум ЦИКа в этой системе занимал не очень определенное и, во всяком случае, не самостоятельное место. Но было бы неправильно отрицать за ним всякое значение. Тогда еще никто не боялся ни жаловаться, ни критиковать, ни требовать. Эти три важные функции: требования, критика и жалоба – направлялись главным образом через ЦИК. При обсуждении вопросов в Политбюро Ленин не раз поворачивался с дружелюбной иронией в сторону Калинина:

– Ну, а что скажет по этому поводу глава государства?

Калинин не скоро научился узнавать себя под этим высоким псевдонимом. Бывший тверской крестьянин и петербургский рабочий, он держал себя на своем неожиданно высоком посту достаточно скромно и, во всяком случае, осторожно. Лишь постепенно советская пресса утвердила его имя и авторитет в глазах страны. Правда, правящий слой долго не брал Калинина всерьез, не берет, в сущности, и сейчас. Но крестьянские массы постепенно привыкли к той мысли, что «хлопотать» надо через Михаила Ивановича. Дело, впрочем, не ограничивалось крестьянами. Бывшие царские адмиралы, сенаторы, профессора, врачи, адвокаты, артисты и, не в последнем счете, артистки добивались приема у «главы государства». У всех было о чем хлопотать: о сыновьях и дочерях, о реквизированных домах, о дровах для музея, о хирургических инструментах, даже о выписке из-за границы необходимых для сцены косметических материалов. С крестьянами Калинин нашел необходимый язык без затруднений. Перед буржуазной интеллигенцией он в первые годы робел. Здесь ему особенно необходима была помощь более образованного и светского Енукидзе. К тому же Калинин часто бывал в разъездах, так что на московских приемах председателя заменял секретарь. Работали они дружно. Оба по характеру были оппортунисты, оба всегда искали линию наименьшего сопротивления и потому хорошо приспособились друг к другу. Ради своей высокой должности Калинин был включен в ЦК партии и даже в число кандидатов в Политбюро. Благодаря широкому охвату своих встреч и бесед, он вносил на заседаниях немало ценных житейских наблюдений. Его предложения, правда, принимались редко. Но его соображения выслушивались не без внимания и так или иначе принимались в расчет. Енукидзе не входил в ЦК, как не входил, например, и Красин. Те «старые большевики», которые в период реакции порывали с партией, допускались в те годы на советские посты, но не партийные. К тому же у Енукидзе, как сказано, не было никаких политических претензий. Руководству партии он доверял полностью и с закрытыми глазами. Он был глубоко предан Ленину, с оттенком обожания, и – это необходимо сказать для понимания дальнейшего – сильно привязался ко мне. В тех случаях, когда мы политически расходились с Лениным, Енукидзе глубоко страдал. Таких, к слову сказать, было немало.

Не играя политической роли, Енукидзе занял, однако, крупное место если не в жизни страны, то в жизни правящих верхов. Дело в том, что в его руках сосредоточено было заведование хозяйством ЦИКа: из кремлевского кооператива продукты отпускались не иначе, как по запискам Енукидзе. Значение этого обстоятельства мне уяснилось только позже, и притом по косвенным признакам. Три года я провел на фронтах. За это время начал постепенно складываться новый быт советской бюрократии. Неправда, будто в те годы в Кремле утопали в роскоши, как утверждала белая печать. Жили на самом деле очень скромно. Однако различия и привилегии уже отлагались и автоматически накоплялись. Енукидзе, так сказать, по должности стоял в центре этих процессов. В числе многих других Орджоникидзе, который был тогда первой фигурой на Кавказе, заботился о том, чтобы Енукидзе имел в своем кооперативе необходимое количество земных плодов. Когда Орджоникидзе переехал в Москву, его обязанности легли на Орахелашвили, в котором все видели надежного ставленника Сталина. Председатель грузинского Совнаркома Буду Мдивани посылал в Кремль кахетинское вино. Из Абхазии Нестор Лакоба отправлял ящики с мандаринами. Все три: Орахелашвили, Мдивани и Лакоба – отметим мимоходом, значатся ныне в списке расстрелянных… В 1919 году я случайно узнал, что на складе у Енукидзе имеется вино, и предложил запретить.

– Слишком будет строго, – шутя сказал Ленин.

Я пробовал настаивать:

– Доползет слух до фронта, что в Кремле пируют, – опасаюсь дурных последствий.

Третьим при беседе был Сталин.

– Как же мы, кавказцы, – запротестовал он, – можем без вина?

Вот видите, – подхватил Ленин, – вы к вину не привыкли, а грузинам будет обидно.

– Ничего не поделаешь, – отвечал я, – раз у вас нравы достигли здесь такой степени размягчения…

Думаю, что этот маленький диалог в шутливых тонах характеризует все-таки тогдашние нравы: бутылка вина считалась роскошью.

С введением так называемой «новой экономической политики» (нэп) нравы правящего слоя стали меняться более быстрым темпом. В самой бюрократии шло расслоение. Меньшинство жило у власти немногим лучше, чем в годы эмиграции, и не замечало этого. Когда Енукидзе предлагал Ленину какие-нибудь усовершенствования в условиях его личной жизни, Ленин отделывался одной и той же фразой:

– Нет, в старых туфлях приятнее…

С разных концов страны ему посылали всякого рода местные изделия со свежим еще советским гербом.

– Опять какую-то игрушку прислали, – жаловался Ленин. – Надо запретить! И чего только смотрит глава государства? – говорил он, сурово хмуря брови в сторону Калинина.

Глава государства научился уже отшучиваться:

– А зачем же вы приобрели такую популярность?

В конце концов «игрушки» отсылались в детский дом или в музей…

Не меняла привычного хода жизни моя семья в Кавалерском корпусе Кремля. Бухарин оставался по-прежнему старым студентом. Скромно жил в Ленинграде Зиновьев. Зато быстро приспосабливался к новым нравам Каменев, в котором рядом с революционером всегда жил маленький сибарит. Еще быстрее плыл по течению Луначарский, народный комиссар просвещения. Вряд ли Сталин значительно изменил условия своей жизни после Октября. Но он в тот период почти совсем не входил в поле моего зрения. Да и другие мало присматривались к нему. Только позже, когда он выдвинулся на первое место, мне рассказывали, что в порядке развлечения он, кроме бутылки вина, любит еще на даче резать баранов и стрелять ворон через форточку. Поручиться за достоверность этих рассказов не могу. Во всяком случае, в устройстве своего личного быта Сталин в тот период весьма зависел от Енукидзе, который относился к земляку не только без «обожания», но и без симпатии, главным образом, из-за его грубости и капризности, т. е. тех черт, которые Ленин счел нужным отметить в своем «Завещании». Низший персонал Кремля, очень ценивший в Енукидзе простоту, приветливость и справедливость, наоборот, крайне недоброжелательно относился к Сталину.

Моя жена, в течение 9 лет заведовавшая музеями и историческими памятниками страны, вспоминает два эпизода, в которых Енукидзе и Сталин выступают своими очень характерными чертами. В Кремле, как и во всей Москве, как и во всей стране, шла непрерывная борьба из-за квартир. Сталин хотел переменить свою слишком шумную на более спокойную. Агент ЧК Беленький[116] порекомендовал ему парадные комнаты Кремлевского Дворца. Жена моя воспротивилась: Дворец охранялся на правах музея. Ленин написал жене большое увещевательное письмо: можно из нескольких комнат Дворца унести «музейную» мебель, можно принять особые меры к охране помещения; Сталину необходима квартира, в которой можно спокойно спать; в нынешней его квартире следует поселить молодых, которые способны спать и под пушечные выстрелы, и пр., и пр. Но хранительница музеев не сдалась на эти доводы. На ее сторону встал Енукидзе. Ленин назначил комиссию для проверки. Комиссия признала, что Дворец не годится для жилья. В конце концов Сталину уступил свою квартиру покладистый и сговорчивый Серебряков, тот самый, которого Сталин расстрелял 17 лет спустя.

Жили в Кремле крайне скученно. Большинство работало вне стен Кремля. Заседания заканчивались во все часы дня и ночи. Автомобили не давали спать. В конце концов через президиум ЦИКа, т. е. через того же Енукидзе, вынесено было постановление: после 11 часов ночи автомобилям останавливаться возле арки, где начинаются жилые корпуса; дальше господа сановники должны продвигаться пешком. Постановление было объявлено всем под личную расписку. Но чей-то автомобиль продолжал нарушать порядок. Разбуженный снова в три часа ночи я дождался у окна возвращения автомобиля и окликнул шофера:

– Разве вы не знаете постановления?

– Знаю, товарищ Троцкий, – ответил шофер. – Но что же мне делать? Товарищ Сталин приказал у арки: поезжай!

Понадобилось вмешательство Енукидзе, чтоб заставить Сталина уважать чужой сон. Сталин, надо думать, не забыл своему земляку этого маленького афронта. Более резкий перелом в жизненных условиях бюрократии наступил со времени последней болезни Ленина и начала кампании против «троцкизма». Во всякой политической борьбе большого масштаба можно в конце концов открыть вопрос о бифштексе. Перспективе «перманентной революции» бюрократия противопоставляла перспективу личного благополучия и комфорта. В Кремле и за стенами Кремля шла серия секретных банкетов. Политическая цель их была сплотить против меня «старую гвардию».

Организация банкетов «старой гвардии» ложилась в значительной мере на Енукидзе. Теперь уж не ограничивались скромным кахетинским. С этого времени и начинается, собственно, то «бытовое разложение», которое было поставлено в вину Енукидзе тридцать лет спустя. Самого Авеля вряд ли приглашали на интимные банкеты, где завязывались и скреплялись узлы заговора. Да он и сам не стремился к этому, хотя, вообще говоря, до банкетов был не прочь. Борьба, которая открылась против меня, была ему совсем не по душе, и он проявлял это чем мог.

Енукидзе жил в том же Кавалерском корпусе, что и мы. Старый холостяк, он занимал небольшую квартирку, в которой в старые времена помещался какой-либо второстепенный чиновник. Мы часто встречались с ним в коридоре. Он ходил грузный, постаревший, с виноватым лицом. С моей женой, со мной, с нашими мальчиками он, в отличие от других «посвященных», здоровался с двойной приветливостью. Но политически Енукидзе шел по линии наименьшего сопротивления. Он равнялся по Калинину. А «глава государства» начинал понимать, что сила ныне не в массах, а в бюрократии и что бюрократия – против «перманентной революции», за банкеты, за «счастливую жизнь», за Сталина. Сам Калинин к этому времени успел стать другим человеком. Не то чтоб он очень пополнил свои знания или углубил свои политические взгляды; но он приобрел рутину «государственного человека», выработал особый стиль хитрого простака, перестал робеть перед профессорами, артистами и особенно артистками. Мало посвященный в закулисную сторону жизни Кремля, я узнал о новом образе жизни Калинина с большим запозданием, и притом из совершенно неожиданного источника. В одном из советских юмористических журналов появилась, кажется в 1925 году, карикатура, изображавшая – трудно поверить! – главу государства в очень интимной обстановке[117]. Сходство не оставляло места никаким сомнениям. К тому же в тексте, очень разнузданном по стилю, Калинин назван был инициалами М. И. Я не верил своим глазам.

– Что это такое? – спрашивал я некоторых близких мне людей, в том числе Серебрякова (расстрелян в феврале 1937 года).

– Это Сталин дает последнее предупреждение Калинину.

– Но по какому поводу?

– Конечно, не потому, что оберегает его нравственность. Должно быть, Калинин в чем-то упирается.

Действительно, Калинин, слишком хорошо знавший недавнее прошлое, долго не хотел признать Сталина вождем. Иначе сказать, боялся связывать с ним свою судьбу.

– Этот конь, говорил он в тесном кругу, – завезет когда-нибудь нашу телегу в канаву.

Лишь постепенно, кряхтя и упираясь, он повернулся против меня; затем – против Зиновьева и, наконец, с еще большим сопротивлением – против Рыкова, Бухарина и Томского, с которыми он был теснее всего связан своими умеренными тенденциями. Енукидзе проделывал ту же эволюцию вслед за Калининым, только более в тени, несомненно, с более глубокими внутренними переживаниями. По своему характеру, главной чертой которого была мягкая приспособляемость, Енукидзе не мог не оказаться в лагере Термидора. Но он не был карьеристом и еще менее – негодяем. Ему было трудно оторваться от старых традиций и еще труднее повернуться против тех людей, которых он привык уважать. В критические моменты Енукидзе не только не проявлял наступательного энтузиазма, но, наоборот, жаловался, ворчал, упирался. Сталин знал об этом слишком хорошо и не раз делал Енукидзе предостережения. Я знал об этом, так сказать, из первых рук. Хотя и десять лет тому назад система доноса уже отравляла не только политическую жизнь, но и личные отношения, однако тогда еще сохранялись многочисленные оазисы взаимного доверия. Енукидзе был очень дружен с Серебряковым, в свое время видным деятелем левой оппозиции, и нередко изливал перед ним свою душу.

– Чего же он (Сталин) еще хочет? – жаловался Енукидзе. – Я делаю все, чего от меня потребуют, но ему все мало. Он хочет еще вдобавок, чтобы я считал его гением.

Возможно, что Сталин тогда уже занес Енукидзе в список тех, которым полагается отомстить. Но так как список оказался очень длинен, то Авелю пришлось ждать своей очереди несколько лет.

Весною 1925 года мы жили с женой на Кавказе, в Сухуме, под покровительством Нестора Лакобы, общепризнанного главы Абхазской республики. Это был (обо всех приходится говорить «был») совсем миниатюрный человек, притом почти глухой. Несмотря на особый звуковой усилитель, который он носил в кармане, разговаривать с ним было нелегко. Но Нестор знал свою Абхазию, и Абхазия знала Нестора, героя гражданской войны, человека большого мужества, большой твердости и практического ума. Михаил Лакоба, младший брат Нестора, состоял «министром внутренних дел» маленькой республики и в то же время моим верным телохранителем во время отдыхов в Абхазии. Михаил (тоже «был»), молодой, скромный и веселый абхазец, один из тех, в ком нет лукавства. Я никогда не вел с братьями политических бесед. Один только раз Нестор сказал мне:

– Не вижу в нем ничего особенного: ни ума, ни таланта.

Я понял, что он говорит о Сталине, и не поддержал разговора. В ту весну очередная сессия ЦИКа проходила не в Москве, а в Тифлисе, на родине Сталина и Енукидзе. Ходили смутные слухи о борьбе между Сталиным и двумя другими триумвирами – Зиновьевым и Каменевым. Из Тифлиса на самолете неожиданно вылетели на свидание со мной в Сухум член [президиума] ЦИКа Мясников и заместитель начальника ГПУ Могилевский. В рядах бюрократии усиленно шушукались о возможности союза Сталина с Троцким. На самом деле, готовясь к взрыву триумвирата, Сталин хотел напугать Зиновьева и Каменева, которые легко поддавались панике. Однако от неосторожного курения или по другой причине дипломатический самолет загорелся в воздухе, и три его пассажира вместе с летчиком погибли. Через день-два из Тифлиса прилетел другой самолет, доставивший в Сухум двух членов ЦИКа, моих друзей – советского посла во Франции Раковского и народного комиссара почты Смирнова. Оппозиция в то время уже находилась под преследованьем.

– Кто вам дал самолет? – спросил я с удивлением.

– Енукидзе!

– Как же он решился на это?

– Очевидно, не без ведома начальства.

Мои гости рассказали мне, что Енукидзе расцвел, ожидая скорого примирения с оппозицией. Однако ни Раковский, ни Смирнов не имели ко мне политических поручений. Сталин пытался просто, ничем не связывая себя, посеять среди «троцкистов» иллюзии, а среди зиновьевцев – панику. Однако Енукидзе, как и Нестор Лакоба, искренне надеялся на перемену курса, и оба подняли головы. Сталин не забыл им этого. Смирнов был расстрелян по процессу Зиновьева. Нестор Лакоба был расстрелян без суда[118], очевидно, ввиду его отказа давать «чистосердечные» показания. Михаил Лакоба был расстрелян по приговору суда, на котором он давал фантастические обвинительные показания против уже расстрелянного брата.

Чтобы крепче связать Енукидзе, Сталин ввел его в Центральную контрольную комиссию, которая призвана была наблюдать за партийной моралью. Предвидел ли Сталин, что Енукидзе сам будет привлечен за нарушение партийной морали? Такие противоречия, во всяком случае, никогда не останавливали его. Достаточно сказать, что старый большевик Рудзутак, арестованный по такому же обвинению, был в течение нескольких лет председателем Центральной контрольной комиссии, т. е. чем-то вроде первосвященника партийной и советской морали. Через систему сообщающихся сосудов я знал в последние годы моей московской жизни, что у Сталина есть особый архив, в котором собраны документы, улики, порочащие слухи против всех без исключения видных советских деятелей. В 1929 году, во время открытого разрыва с правыми членами Политбюро – Бухариным, Рыковым и Томским, – Сталину удалось удержать на своей стороне Калинина и Ворошилова только угрозой порочащих разоблачений. Так, по крайней мере, писали мне друзья в Константинополь.

В ноябре 1928 года ЦКК при участии многочисленных представителей контрольных комиссий Москвы рассматривала вопрос об исключении Зиновьева, Каменева и меня из партии. Приговор был предопределен заранее. В президиуме сидел Енукидзе. Мы не щадили наших судей. Члены комиссии плохо себя чувствовали под обличениями. На бедном Авеле не было лица. Тогда выступил Сахаров[119], один из наиболее доверенных сталинцев, особый тип гангстера, готового на всякую низость. Речь Сахарова состояла из площадных ругательств. Я потребовал, чтобы его остановили. Но члены президиума, слишком хорошо знавшие, кто продиктовал речь, не посмели этого сделать. Я заявил, что в таком собрании мне нечего делать, и покинул зал. Через некоторое время ко мне присоединились Зиновьев и Каменев, которых отдельные члены комиссии попытались было остановить. Несколько минут спустя на квартиру ко мне позвонил Енукидзе и стал уговаривать вернуться на собрание.

– Как же вы терпите хулиганов в высшем учреждении партии?

– Лев Давыдович, – умолял меня Авель, – какое значение имеет Сахаров?

– Большее значение, чем вы, во всяком случае, – ответил я, – ибо он выполняет то, что приказано, а вы только плачетесь.

Енукидзе отвечал что-то бессвязное, из чего видно было, что он надеялся на чудо. Но я на чудо не надеялся.

– Ведь вы же не посмеете вынести порицание Сахарову?

Енукидзе молчал.

– Ведь вы же через пять минут будете голосовать за мое исключение?

В ответ последовал тяжелый вздох. Это было мое последнее объяснение с Авелем. Через несколько недель я был уже в ссылке в Центральной Азии, через год – в эмиграции, в Турции. Енукидзе продолжал оставаться секретарем ЦИКа. Признаться, я об Енукидзе стал забывать. Но Сталин помнил о нем.

Енукидзе был отставлен через несколько месяцев после убийства Кирова, вскоре после первого процесса над Зиновьевым – Каменевым, когда они были приговорены «только» к 10 и 5 годам тюремного заключения как мнимые «моральные» виновники террористического акта. Не может быть сомнения в том, что Енукидзе вместе с десятками других большевиков пытался протестовать против начинавшейся расправы над старой гвардией Ленина. Какую форму имел протест? О, далекую от заговора! Енукидзе убеждал Калинина, звонил по телефону членам Политбюро, может, и самому Сталину. Этого было достаточно. В качестве секретаря ЦИК, одной из центральных фигур Кремля, Енукидзе был совершенно нетерпим в момент, когда Сталин ставил свою ставку на гигантский судебный подлог. Но Енукидзе был все же слишком крупной фигурой, пользовался слишком многочисленными симпатиями и слишком мало походил на заговорщика или шпиона (тогда эти термины сохраняли еще тень смысла и в кремлевском словаре), чтоб его можно было просто расстрелять без разговоров. Сталин решил действовать в рассрочку. ЦИК Закавказской федерации – по секретному заказу Сталина – обратился в Кремль с ходатайством об «освобождении» Енукидзе от обязанностей секретаря ЦИКа СССР, дабы можно было избрать его председателем высшего советского органа Закавказья. Это ходатайство было удовлетворено в начале марта. Но Енукидзе вряд ли успел доехать до Тифлиса, как газеты уже сообщили о его назначении… начальником кавказских курортов. Это назначение, носившее характер издевательства, – вполне в стиле Сталина – не предвещало ничего хорошего. Действительно ли Енукидзе заведовал в течение дальнейших двух с половиной лет курортами? Скорее всего он просто состоял под надзором ГПУ на Кавказе. Но Енукидзе не сдался. Второй суд над Зиновьевым – Каменевым (август 1936 г.), закончившийся расстрелом всех подсудимых, видимо, ожесточил старого Авеля. Вздор, будто появившееся за границей полуапокрифическое «письмо старого большевика» принадлежало перу Енукидзе[120]. Нет, на такой шаг он и не был способен. Но Авель возмущался, ворчал, может быть, проклинал. Это было слишком опасно. Енукидзе слишком много знал. Надо было действовать решительно. Енукидзе был арестован. Первоначальное обвинение носило смутный характер: слишком широкий образ жизни, непотизм и прочее. Сталин действовал в рассрочку. Но Енукидзе не сдался и тут[121]. Он отказался давать какие-либо «признания», которые позволили бы включить его в число подсудимых процесса Бухарина – Рыкова. Подсудимый без добровольных признаний не подсудимый. Енукидзе был расстрелян без суда – как «предатель и враг народа». Такого конца Авеля Ленин не предвидел, а между тем он умел предвидеть многое.

Судьба Енукидзе тем более поучительна, что сам он был человеком без особых примет, скорее типом, чем личностью. Он пал жертвой своей принадлежности к старым большевикам. В жизни этого поколения был свой героический период: подпольные типографии, схватки с царской полицией, аресты, ссылки. 1905 год был, в сущности, высшей точкой в орбите «старых большевиков», которые в идеях своих не шли дальше демократической революции. К октябрьскому перевороту эти люди, уже потрепанные жизнью и уставшие, примкнули в большинстве своем со сжатым сердцем. Зато тем увереннее они стали устраиваться в советском аппарате. После военной победы над врагами им казалось, что впереди предстоит мирное и беспечальное житие. Но история обманула Авеля Енукидзе. Главные трудности оказались впереди. Чтобы обеспечить миллионам больших и малых чиновников бифштекс, бутылку вина и другие блага жизни, понадобился тоталитарный режим. Вряд ли сам Енукидзе – совсем не теоретик – умел вывести самодержавие Сталина из тяги бюрократии к комфорту. Он был просто одним из орудий Сталина в насаждении новой привилегированной касты. «Бытовое разложение», которое ему лично вменили в вину, составляло на самом деле органический элемент официальной политики. Не за это погиб Енукидзе, а за то, что не сумел идти до конца. Он долго терпел, подчинялся и приспосабливался. Но наступил предел, который он оказался неспособен переступить. Енукидзе не устраивал заговоров и не готовил террористических актов. Он просто поднял поседевшую голову с ужасом и отчаянием. Он вспомнил, может быть, старое пророчество Калинина: Сталин завезет нас всех в канаву. Вспомнил, вероятно, предупреждение Ленина: Сталин нелоялен и будет злоупотреблять властью. Енукидзе попробовал остановить руку, занесенную над головами старых большевиков. Этого оказалось достаточно. Начальник ГПУ получил приказание арестовать Енукидзе. Но даже Генрих Ягода, циник и карьерист, подготовивший процесс Зиновьева, испугался этого нового поручения. Тогда Ягоду сменил незнакомец Ежов, ничем не связанный с прошлым. Ежов без труда подвел под маузер всех, на кого пальцем указал Сталин. Енукидзе оказался одним из последних. В его лице старое поколение большевиков сошло со сцены, по крайней мере, без самоунижения.

Койоакан,

8 января 1938 года