ЛИХОЛЕТЬЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЛИХОЛЕТЬЕ

«У каждого свой исходный постулат, на котором построена его геометрия жизни», — думал иногда Николай Лобачевский. Таким постулатом для Карташевского была честность во всем; у Яковкина — тщеславие; у Петра Кондырева — стремление любой ценой выбиться в значительные люди. У каждого свое. Нужно только пристальнее приглядеться к человеку, определить этот самый исходный постулат, и тогда все станет ясно, все поступки окажутся логически обоснованными. Можно даже наперед предсказать, как поступит тот или иной человек.

Жизненный постулат Магницкого отличался монументальной простотой: быть крупным государственным деятелем, ловко используя придворные интриги. Честолюбие — вот двигатель всего. Магницкий начал карьеру со службы в гвардии. Занимал дипломатические должности в Вене, Париже. Втерся в доверие к Сперанскому и стал его ревностным помощником в разработке проектов реформ. После падения Сперанского попал в ссылку в Вологду. Отрекся от всякого либерализма и от Сперанского и снова выплыл на поверхность. Почуяв, что либеральные идеи не в моде, быстро превратился в оголтелого реакционера, поборника обскурантизма. На этот раз он сделал ставку на личного друга царя князя Голицына, председателя всероссийского библейского общества, обер-прокурора синода, управляющего иностранными исповеданиями и министра духовных дел и просвещения. Магницкий стал членом главного правления училищ, правой рукой безвольного Голицына, впавшего в мистику. Голицыным легко было управлять.

В Казань Магницкий поехал с единственной целью: выслужиться перед императором, сделать блестящую карьеру. Еще не выезжая из Петербурга, он твердо решил: Салтыкова всячески очернить, Казанский университет закрыть, себя выказать самым крайним правым. Главное: угодить Александру I!

Пробыв в Казани всего несколько дней, Магницкий вернулся в столицу с обширным отчетом о своей деятельности. Его доклад о состоянии университета представляет своеобразный шедевр мракобесия, обскурантизма, черной подлости.

Оказывается, в Казанском университете отсутствует кафедра богословия, студенты по рекоменданции университетского начальства читают сочинения Вольтера и не знают катехизиса. Почти все профессора — люди неблагонадежные. Вывод таков: Казанский университет «только несет наименование университета, но на самом деле никогда не существовал, он не только не приносит той пользы, какую можно бы ожидать от благоустроенной гимназии, но даже причиняет общественный вред полуученостью образуемых им воспитанников и учителей для обширнейшего округа, особенно же противным религии духом деизма и злоупотреблением обширных прав своих — по непреложной справедливости и по всей строгости прав подлежит уничтожению».

Магницкий предлагает не только закрыть университет, но и разрушить само здание университета, предать его огню. «Акт об уничтожении Казанского университета тем естественнее покажется ныне, что, без всякого сомнения, все правительства обратят особенное внимание на общую систему их учебного просвещения, которое, сбросив скромное покрывало философии, стоит уже посреди Европы с поднятым кинжалом».

Но новоявленный Герострат переусердствовал. Против него поднялась вся общественность России.

В защиту Казанского университета выступил бывший попечитель Петербургского учебного округа С. С. Уваров, с которым Лобачевскому еще придется иметь дело, когда Сергей Семенович станет министром народного просвещения. Царь поставил на докладе Магницкого свою резолюцию: «Зачем уничтожить, лучше исправить».

«Исправлять» университет поручили все тому же Магницкому, назначив его попечителем Казанского учебного округа.

Первый же документ, составленный Магницким и подписанный царем и Голицыным, гласил: «Ввести при Казанском университете преподавание богопознания и христианского учения и для того по сношению с преосвященным казанским архиереем определить способного наставника из духовных, которому и жалованье производить из положенной по уставу кафедры богословия».

Владычество попечителя-мракобеса длилось с 1819 года по 1826 год. За все это время Магницкий в Казани не появлялся ни разу, он руководил «умственной» жизнью университета через преданных ему людей. Одним из его клевретов стал человек бездарный, мелкий интриган профессор прикладной математики Никольский, тот самый Никольский, через голову которого еще в студенческие годы перепрыгнул Николай Лобачевский, тем самым выиграв пари у Дмитрия Перевощикова. Недостаток ума Никольский восполнял угодливостью, раболепием, мнимой ласковостью. Студентов он называл «государики мои».

По приказу Магницкого были уволены девять профессоров, заподозренных в свободомыслии. У Лобачевского кафедру чистой математики отобрали и передали ее Никольскому. Лобачевскому отныне вменялось в обязанность читать астрономию и физику.

Состоялся суд над ректором университета Гавриилом Ильичом Солнцевым, профессором по кафедре прав знатнейших древних и новых народов. Магницкий обвинял Солнцева в том, что его деятельность противна «духу святому господнему и власти общественной». «А как он, г. Солнцев, разрушительными началами, несообразными с гражданским порядком и явно противными священному писанию, оскорбил духа святого господня, которым он знаменован и запечатлен в день избавления или крещения, и власть общественную, то общее присутствие мнением полагает: удалить его навсегда от профессорского звания и впредь никогда ни в какие должности во всех учебных заведениях не определять». В число опальных угодил и друг Лобачевского профессор Герман. Возвращаться в Европу он не пожелал, уехал в Саратов и стал проповедником.

Новым ректором Магницкий назначил Григория Борисовича Никольского.

Бартельсу дали понять, что ему больше нечего делать в Казанском университете.

— Я не уеду отсюда, пока мое место не займет Лобачевский! — заявил Бартельс.

Но с мнением немецкого профессора сейчас мало считались. Слова Магницкого: «Весь вред в университетах наших замеченный произошел от образования, книг и людей, из германских университетов заимствованных. Там зараза неверия и начал возмутительных, возникшая в Англии, усиленная в прежней Франции, сделалась полной системой и, так сказать, классической», — эти слова относились и к Бартельсу.

Своеобразный характер приобрело преподавание. Ввели «богопознание и христианское учение», из библиотеки изъяли книги «вредного направления для их сожжения». Сожжена была публично книга Лубкина. В аудиториях установили доски с библейскими изречениями. Для преподавания каждой науки были составлены инструкции. Одна из таких инструкций, утвержденная Александром I, гласила: «Профессор теоретической и опытной физики обязан во все продолжение курса своего указывать на премудрость божию и ограниченность наших чувств и орудий для познания непрестанно окружающих нас чудес». Это уже касалось Лобачевского, читавшего физику. Ему как-то довелось присутствовать на лекции Никольского. С ханжески-умильной улыбкой профессор елейным голосом вещал: «Государики мои! Гипотенуза в прямоугольном треугольнике есть символ сретения правды и мира правосудия и любви через ходатая бога и человека, соединение горнего с дольним, земного с божественным… Как без единицы не может быть числа, так и мир не может быть без единого творца». В примечаниях к программе по механике Никольский писал: «Праотец наш Адам получал нужное наставление непосредственно от своего Создателя… Ему не нужно было учиться, подобно нам, с толикими трудами и усилиями… Он был превосходный богослов, философ, математик, естествослов и проч. …Пребывая в раю на востоке, он прямо получал свет от солнца правды…»

Лобачевскому казалось, что он сходит с ума. Кучка злобных идиотов договорилась дурачить молодых людей, коверкать их душу. Для чего? Или Кеплер, Ньютон, Лаплас, Гершель не пробили уже в небесной тверди огромную брешь, которую никогда не заделать попам? От всего не отмахнешься словами Симонова: «Значит, это кому-то нужно…» Кому? Зачем? Лучше бы совсем закрыли университет, чем подобное надругательство над наукой…

Мудрый Бартельс посмеивается: всегда так было. Пылали костры из книг, на костры восходили вольнодумцы. Желая отомстить Кеплеру, попы обвинили его мать в колдовстве и уморили в тюрьме. Наука требует жертв… Кто первый произнес эти роковые слова? Торжество мракобесов недолговечно. Средневековье никогда больше не вернется. Лобачевский должен проявить выдержку, набраться терпения. Ханжам ничего не объяснишь, не докажешь. Это все та же война ничтожеств за место под солнцем. Им нет никакого дела до науки. Они и без Лобачевского прекрасно знают, что гипотенуза вовсе не символ «сретения». Они просто выслуживаются перед более могущественными обскурантами, которым страшно свободомыслие. Магницкому не удалось разрушить университет. Тогда он решил подчинить науку попам. Зачем? Затем, чтобы все-таки уничтожить университет. Магницкий открыто заявляет, что он хочет «не умозрениями, но живым примером целого сословия действительно доказать, что богохульные умствования чужеземцев о невозможности соединить веру с просвещением суть, ложь, мрак и неистовство!». Магницкий рвется в придворные, а потому и пытается обратить на свою особу внимание царя, запугивая его революцией, стараясь выказать себя преданнейшим и надежным слугой. Потому-то и насаждает в университете своих клевретов, невежд и мракобесов наподобие Никольского. Нельзя отдавать университет полностью во власть таких людей.

Для студентов елейный Никольский ввел жесточайший полицейско-казарменный режим. При поступлении в университет студенты обязаны иметь библию. В столовой перед завтраком, ужином и во время обеда читались молитвы. Разговаривать запрещалось. Часовые расхаживали в коридорах каждого этажа университета. Провинившихся сажали в карцер с железными решетками, стены которого были разрисованы сценами из страшного суда.

Еще совсем недавно Никольский выказывал себя закоренелым вольтерьянцем, а теперь, заговорщически подмигивая Лобачевскому, говорил:

— Так-то, государик мой! Гипотенуза — символ сретения, а не то, что мы думали до сих пор. Советую и вам уяснить сию истину.

— По вашим инструкциям читать отказываюсь! Это же надругательство над здравым смыслом, над природой. Ничто так не стесняет потока жизни, как невежество, мертвою, прямою дорогою провожает оно жизнь от колыбели к могиле. Отец наш Ломоносов о таких, как вы, говорил: «Оным умникам легко быть философами, выучась наизусть три слова: бог так сотворил, и сие дая в ответ вместо всех причин».

— Все у вас от гордыни, от томления духа, государик мой. Я возведен, а потому и обязан нести крест. Не я, так другой, еще более свирепый. Зачем нам ссориться? Вас былым безбожием не попрекаю. Вы едва не свернули мне шею, а я по-христиански, любя, как брата, вступился, отстоял. Кумира вашего Тимофея Федоровича, говорят, сняли с ректорства за свободомыслие и увольняют из Харьковского университета.

— Готов хоть сегодня уйти. Надоело шутовство.

— Все мы шуты господни. Разве не знаю, что студенты надо мной потешаются, а не ополчаюсь. Смирение и всепрощение. Берите в пример дружка своего князя Гундорова.

Никольский откровенно строил из себя шута горохового. Студентов забавлял его квазиформенный сюртук, обладавший свойством моментальных превращений. Все зависело от жилета, к которому был пришит форменный воротник. Стоило переменить жилет, и Григорий Борисович моментально превращался из чиновника в лицо гражданское.

При упоминании Никольским князя Андрея Гундорова Лобачевский не мог не улыбнуться. Когда-то они с Гундоровым изводили Петра Кондырева. Человек бесшабашный, поэт и выпивоха, дошедший до последней степени обнищания, Гундоров сумел втереться в доверие к Магницкому и получить должность бухгалтера университета. За глаза Гундоров издевался над Магницким и даже написал на него эпиграмму, которую знали все, кроме Никольского:

Магницкий, право, в свете чудо,

Но поздно он родился для чудес.

За тайной вечерью он, верно б, был Иуда,

А в директории — Сийес.

— Ладно. Буду таким, как князь Андрей Гундоров, — пообещал Лобачевский, давясь от смеха.

Несмотря на любовь к интригам, на приспособленчество, Никольский отличался в общем-то добродушным характером. Он как математик хорошо понимал, что Лобачевский стоит на десять голов выше его, а потому непроизвольно в глубине души побаивался этого переполненного сарказмом молодого человека. В звезду Магницкого, как и в долговечность своего ректорства, Никольский не верил. А потому заблаговременно старался обзавестись доброжелателями в профессорской среде. Выбор попечителя на него пал не случайно. Еще до возвышения Магницкого Никольский в течение шестнадцати лет находился в знакомстве с неким Резановым, или Розановым. Резанов сделался старшим письмоводителем при Магницком, стал одним из его преданнейших чиновников, выполнял интимные поручения.

Ректору показалось, что Лобачевский наконец-то «образумился». Правда, лекции он продолжал читать, абсолютно игнорируя инструкции, не указывая на премудрость божию и ограниченность наших чувств, но зато перестал высмеивать ректора в едких эпиграммах, глумиться над ним при всех. (Послушался совета Бартельса — не дразнить гусей.)

С Лобачевским связываться не стоило: за ним стояла беспощадная тень Салтыкова. В жизни случается всякое: Михаил Леонтьевич уже бывал в опале, может попасть снова. А если вернется Салтыков…

Никольский решает «приручить» Лобачевского. Поручает ему привести в порядок университетскую библиотеку, вторично утверждает членом училищного комитета, приглашает участвовать в издании «Казанских известий» и, наконец, возвращает кафедру чистой математики. Теперь Лобачевский преподает не только физику и астрономию, но и чистую математику на всех курсах, механику и математическую физику, геодезию, разъезжает по губернии, сутками копается в запущенной библиотеке. Ему приходится заменять не только Броннера, но и Литтрова, Симонова, заведовать и физическим кабинетом и обсерваторией. Все это отвлекает от главного: от работы над книгой, которая. должна произвести переворот в науке. Он раздражен, готов все бросить. Но Никольский настороже: в собрании профессоров он поздравляет Лобачевского с производством в надворные советники.

Надворный советник!.. Первая ступенька на крутой лестнице чиновничьей карьеры. Растроганному собственной добротой ректору хочется «по-христиански» обнять новоявленного надворного советника, но надворный советник легонько отстраняет Григория Борисовича: дескать, зело нездоров, как бы не заразить…

Грустный, тяжелый день: уезжает Бартельс. Его пригласили в Дерпт. Двенадцать лет отдано Казанскому университету. Мартин Федорович, как его теперь называют, расстроен не на шутку. Трудно, когда тебе на шестой десяток, начинать жизнь сызнова. Но «беотийцы» во главе с Магницким сделали все возможное, чтобы выжить его из Казани. До утра они бродят с Лобачевским по Арскому полю и в Неяловской роще. Потом Бартельс уезжает.

Теперь Лобачевский один, совершенно один среди мелких карьеристов, фарисеев, подлецов, подхалимов. Брат Алексей уехал в Сибирь для обозрения и описания горных заводов и все еще не вернулся. Он адъюнкт по кафедре технологии.

А Никольский продолжает осыпать милостями. 19 ноября 1820 года Лобачевского избирают деканом физико-математического отделения, передают ему кафедру Бартельса, освободив от преподавания физики. Известие об избрании совпало с днем рождения. Хочешь не хочешь собирай дорогих гостей. Декану двадцать восемь лет! Он смертельно устал, раздавлен всеми своими обязанностями. Как жаль, что рядом нет доброго товарища Ивана Симонова! Говорят, шлюпы «Восток» и «Мирный» скоро должны вернуться на родину: если, конечно, они уцелели.

Захмелевший Никольский соглашается отпустить нового декана в Петербург летом будущего года для подыскания математических книг, физических и астрономических приборов.

Да, поскорей из Казани, из опротивевшего университета! Собраться с мыслями, освободиться от липкого Никольского, от соглядатаев и доносчиков.

Москва… Петербург… Белые ночи. Гранитный заколдованный город. Это город молодого Пушкина. Но Пушкина сейчас здесь нет: его сослали за «анархическую доктрину», за вольнолюбивые стихи в южные губернии. Декан обязан представиться попечителю Магницкому. Но сперва встреча с Михаилом Александровичем Салтыковым. Старый вольтерьянец заключает Лобачевского в объятия. Он зло бранит Аракчеева, Голицына, Рунича, пособника министра духовных дел и просвещения, архимандрита Фотия. О Магницком не может говорить без отвращения. Честному вольтерьянцу душно в аракчеевском Петербурге.

Иван Великопольский из Петербурга переведен по службе в Псков.

Перед встречей с Магницким Лобачевский невольно волновался. Предстояло столкнуться с темной силой, понять, разгадать ее и, возможно, подчинить себе (как подчинял многих, даже не стремясь к тому), заставить работать на благо университета. В нем неистребимо жила вера в силу логики. Искусство мыслить логически шло вовсе не от тех книг, которые он прочел, а от самого склада его мышления, от понимания того, что уступать можно во второстепенном, а в главном — никогда. Отвратительную игру, называемую в житейском обиходе «дипломатией», придумали изворотливые людишки. Но это всего-навсего игра, и ничего больше. Справедливее было бы спросить попечителя прямо: почему он не выполняет устав, подписанный царем, почему через голову совета назначает профессоров, угодных ему, людей умственно убогих, мракобесов, шарлатанов? Но такой вопрос в лучшем случае останется без ответа, а товарищи назовут Лобачевского сумасшедшим. Людей приучили к лицемерию, ханжеству, к «дипломатии». В «дипломатии» прямых вопросов не существует. Магницкий лишь наиболее полное воплощение палача науки, ставшей пугалом для царей. Убеждать Магницкого бессмысленно, как бессмысленно убеждать палача. Там, где властвует грубая сила, диспуты бесполезны. Любителям диспутов сносят головы.

Магницкий встретил декана внешне любезно. Разговор состоялся в кабинете попечителя в министерстве. Николай Иванович представился по всей форме, как и надлежало чиновнику, попавшему на прием к высокому начальству. Он решил держать себя с Магницким официально.

— Полноте вам, — сказал Магницкий. — Вы же умный человек. Все эти расшаркивания нужны «трескиным», а не нам с вами. Садитесь, профессор, и закуривайте.

Николай Иванович сразу же вспомнил, что Магницкий происходит хоть и из бедной, но родовитой семьи, долгое время был дипломатом. Курить Лобачевский не стал.

— Что вам больше всего понравилось в Петербурге? — неожиданно спросил попечитель.

Он был невелик ростом, тщедушен, и даже сразу как-то не верилось, что это тот самый Магницкий. Во всяком случае, внешний вид его большого почтения не внушал.

— Архитектура Казанского собора…

Магницкий усмехнулся. Ничего не сказал. Он ждал.

— …здешний университет. Вернее, здание «Двенадцати коллегий».

Наконец-то попечитель понял. Университет в Петербурге открыли совсем недавно, в прошлом году. Основали его на базе Главного педагогического института. Казанский университет на целых пятнадцать лет старше Петербургского, однако он продолжает ютиться в губернаторском доме и зданиях гимназии.

Теперь уже Лобачевский ждал ответа. Как вывернется попечитель? Но великий математик забыл, что мозг Магницкого устроен совсем по-другому, чем у него, что перед ним тертый калач, успевший побывать и при дворе Наполеона, и в ссылке, и вновь возвыситься. Исходный жизненный постулат Михаила Леонтьевича резко отличался от исходного постулата почти неопытного в житейских делах молодого человека, всецело преданного науке. «Строительство Казанского университета!» — этот молодой декан подал блестящую мысль, прямо-таки гениальную мысль Строительство — значит деньги! Деньги прилипают к ловким рукам. Нужду в деньгах Михаил Леонтьевич испытывал всегда. На попечительское жалованье широко не размахнешься. Вот тебя, голубчик, мы и обработаем, назначим в строительный комитет. Блажен, яко младенец. С таким легко будет иметь дело. Сладенькая улыбка осветила лицо попечителя.

— Вашими устами глаголет истина. Мы насаждаем веру, а о храме не позаботились. Теперь и я вижу, что университет наш пребывает в ничтожестве. Мы выстроим церковь, самую красивую в Казани, — мечтательно произнес Магницкий, — главный корпус, где разместятся кабинеты и аудитории, возведем настоящую астрономическую обсерваторию, чтобы ближе к всевышнему, библиотечную залу. Мы не пожалеем денег. Миллион!.. Вам придется, пусть не сразу, взять все в свои руки. Изучайте архитектуру!..

Лобачевский не верил своим ушам. Он ожидал услышать все что угодно, только не это. А попечитель продолжал:

— Что сделали мои предшественники для университета? Они привели его в запустение. Румовский — равнодушием своим, Михаил Александрович — пустословием. Почему же, высокие на словах, мужи сии не указали государю на бедственное положение, в коем пребывает университет? Не стремились и трепетали. Вам великое спасибо, что надоумили. Сегодня же положу к стопам государя нижайшую просьбу о переустройстве.

Михаил Леонтьевич не сказал только об одном: о том, что половину из обещанного миллиона собирается положить себе в карман.

Внезапно попечитель переменил тему разговора:

— Что деется с вашим братцем Алексеем? Круто запивает, водится с купчишками и заводчиками, рвения по службе не проявляет. Доносят, что из Сибири вернулся с пустыми руками. Я отчитал его в письме и велел наказать. Вы, как старший, примером своим обязаны привести его в чувство. О вас много наслышан. Состою в дружбе с родственником вашим епископом Иерофеем — в миру Яковом Федоровичем Лобачевским. Знатный человек, воистину свят. А вы с братцем, к прискорбию моему, якшаетесь с «трескиными», унижая древний род свой…

Николай Иванович едва не привскочил от неожиданности: никогда не подозревал, что в роду Лобачевских есть свой епископ!

Михаил Леонтьевич наслаждался произведенным эффектом. Никольскому попечитель написал: «Лобачевский точно перезрел для полезного преподавателя и не дозрел до академика. Но у него нравственность добрая и сердце мягкое, почему я не отчаиваюсь в обращении… Я стараюсь оподлить трибунал, который он в публике казанской находит, называя ее кучею трескиных и прося, чтобы на место сего судии посадил он бога — и, кажется, есть удача. Пышность его сбавиться может не иначе, как снутри…

Алексею Лобачевскому я только хотел обить перья; но, впрочем, рад беречь. Впрочем, и братцу вычитал я о нем порядочную речь, после которой, верно, он смирится».

Опытный дипломат оказался скверным психологом. Стараясь «оподлить трибунал», то есть казанских товарищей Лобачевского, Магницкий в глазах Николая Ивановича лишь еще больше оподлил себя. Имея «нравственность добрую», он отличался твердым характером, честным сердцем, неподкупностью. Этого как раз и не разглядел попечитель. Если бы он был более проницательным, то сразу же отказался бы от попытки залучить молодого декана в лоно церкви. На прямой вопрос попечителя об университетских делах Лобачевский ответил коротко: «Пребываем в фарисействе, учебная часть почти загублена».

То, что Магницкий решил заняться строительством университетских зданий, сильно обрадовало Николая Ивановича. С утра до ночи он бегал по книжным лавкам и скупал книги по архитектуре и строительному делу.

По Петербургу распространился слух, что наконец-то в Кронштадт возвращается экспедиция Беллинсгаузена и Лазарева.

5 августа 1821 года шлюпы «Восток» и «Мирный» после длительного кругосветного плавания прибыли в Кронштадт. Это был праздник русской науки. Свершилось! Экспедиция Беллинсгаузена и Лазарева открыла Южный материк. Разрешена многовековая загадка. Полярный исследователь Джемс Кларк Росс, восхищенный беспримерным подвигом русских моряков, писал: «Открытие наиболее южного из известных материков было доблестно завоевано бесстрашным Беллинсгаузеном…» Все понимали, что сделано величайшее открытие века.

Счастливые безмерно, Лобачевский и Симонов дубасили друг друга кулаками по спинам, что-то выкрикивали, целовались. Обветренный, похудевший, с выцветшими от блеска океана глазами, Симонов все никак не мог поверить, что он дома. Врач Галкин едва не задушил Лобачевского в объятиях. Он особенно истосковался по родной земле, по Казани за 751 день плавания по штормовым морям и океанам. Друзья наперебой рассказывали о плавучих ледяных горах, о страшных ураганах в Индийском океане, о том, как увидели в первый раз Южный материк — страну, покрытую высокими горами и льдами, о том, как были в гостях у короля Таити, о том, как в потрепанных штормами шлюпах с каждым днем все усиливалась течь и это помешало высадиться на таинственный берег.

— Значит, камушек с «терра инкогнита» не привез?

— Выгрузят ящики с минералогическими коллекциями, выбирай любой камушек, какой по душе. Возьми камень с острова Завадовского. А вот и сам капитан-лейтенант Завадовский…

Симонов представил Лобачевского своим друзьям: художнику Михайлову, Завадовскому, Михаилу Петровичу Лазареву и Фаддею Фаддеевичу Беллинсгаузену. Лобачевский подметил, что мореплаватели относятся к Симонову с большим уважением и добросердечием.

И для Лазарева и для Беллинсгаузена профессор Казанского университета Лобачевский был всего-навсего добрым приятелем их соратника Симонова — и ничего больше. Они сразу же забыли его фамилию, лицо. Лобачевский потерялся для них среди тысячных толп встречающих, приветственных салютов, торжественных речей, его заслонила фигура милостиво улыбающегося царя.

А Лобачевский смотрел на них с восхищением. Он понимал: это навечно! Беллинсгаузен, Лазарев, Симонов, Анненков, Михайлов, Лесков, Торсон, Завадовский… Их имена навсегда вошли в историю великих открытий. Где-то там, на краю света, среди бушующего океана есть остров Симонова, и он будет во веки веков… А «терра инкогнита» Лобачевского еще не открыта. И будет ли открыта когда-нибудь?..

Поездку в Петербург Лобачевский считал самым крупным событием в своей жизни — ведь, кроме Нижнего и Макарьева, он нигде не бывал. А тут шел разговор о не постижимых умом расстояниях, о Южном полюсе, о тропических морях и неведомых архипелагах, о Южной Америке. И все это видел своими глазами Симонов.

За годы плавания Иван Михайлович сильно изменился. Стал порывистым, дурашливым, немного сентиментальным. Ко всему прочему у него появилось какое-то странное выражение лица: будто он глядел сквозь людей. Он говорил, смеялся, но иногда внезапно умолкал и к чему-то прислушивался. Взгляд становился отчужденным, нездешним. Может быть, ему чудился свист полярного ветра, рев взбунтовавшихся волн, грохот сталкивающихся ледяных гор.

— Мы окончили наши поиски, совершив целый круг около полюса, беспрестанно углубляясь к югу и иногда не выходя из-за Полярного круга до двух недель, чего прежде никто сделать не осмеливался, — рассказывал Симонов. — Сколько опасностей угрожало нам в местах сиих, сколько раз смерть мы видели перед глазами своими! Южный полюс покрыт твердою и непроницаемою корою льда…

Симонов сделался героем не только в глазах Николая Ивановича, но и во всех петербургских салонах. Он повсюду таскал за собой Лобачевского, и повсюду чествовали «Колумба Российского». Срок отпуска Лобачевского окончился, пора было возвращаться в Казань. Симонов заупрямился.

— После твоих рассказов о том, что там вытворяют Никольский и Владимирский, до санного пути не поеду. И тебя не пущу… пока все деньги не прокутим.

— Нас выгонят из университета.

— Не посмеют. Мне теперь сам черт не брат!

Встреча с Григорием Ивановичем Карташевским была холодноватой. Симонова он не знал, так как уехал из Казани еще до поступления Ивана Михайловича в университет. Но сейчас Симонов сделался знатным человеком, и Карташевский был даже несколько польщен вниманием, ему оказанным. Успехи Лобачевского его нисколько не удивили.

— В вас силы буйные, нерастраченные. Добьетесь большего, — сказал он. — А Магницкий — язва общества нашего. Приложу все усилия, дабы сей изувер снова угодил в ссылку. Бесчестные люди — наихудшие враги науки и нравственности.

Григорий Иванович служил в департаменте иностранных исповеданий, имел частые столкновения с князем Голицыным и Магницким, дружил с Салтыковым. Года три назад он женился на сестре Сергея Аксакова Надежде Тимофеевне, вдове Мосоловой. Сергей Аксаков в их семье был своим человеком Карташевского прочили в попечители Белорусского учебного округа. Жил он хорошо, счастливо.

Но это полное благополучие бывшего учителя почему-то вызывало в Лобачевском чувство грусти.

— Мне всегда казалось, что вы много сделаете для науки, — сказал он Григорию Ивановичу.

Карташевский улыбнулся своей привычной саркастической улыбкой.

— Надумаете уйти из университета — место в моем департаменте вам уготовано. А для науки я постараюсь кое-что сделать. Устранить, к примеру, Магницкого…

Михаил Леонтьевич Магницкий был ревнив к чужой славе. Возмущенный тем, что подчиненный ему чиновник до сих пор не соизволил представиться, он вызывает Симонова в министерство. Нужно призвать его к смирению и благочестию. Оказывается, они с Лобачевским проводят дни в семьях Салтыкова и Карташевского.

— Делать нечего, — вздыхает Симонов, — едем к Магницкому, черт бы его побрал! Я в самом деле забыл, что нужно представляться. Там, во льдах, казалось, что в России все вельможи и чиновники давным-давно подохли. Оказывается, живы.

Магницкий усадил Симонова на несколько месяцев за переписку казенных бумаг.

— Вы находитесь на службе, — строго заметил он. — Отныне — в моем распоряжении. Извольте являться в департамент в установленное время.

Весь мир шумел о подвиге русских богатырей, а один из них с утра до ночи переписывал статистические таблицы в канцелярии попечителя. Возмущенный Лобачевский отказался возвращаться в Казань.

— Прекрасно. Будете помогать господину Симонову. Господь бог учил смирению… А чтобы не задумали улизнуть, приставлю к вам господина Резанова.

Август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, январь… Бессмысленной работе не видно конца. Магницкий со злорадством рассказывает в письме Никольскому, как он приводит в смирение строптивых профессоров, и тут же лицемерно советует своему «келарю» (так он называет ректора) любить их христианской любовью. Никольский держит нос по ветру. Ему начинает казаться, что попечитель глубоко недоволен и Лобачевским и Симоновым. Он пишет Магницкому: «Я пришел бы в восхищение, ежели б обнял их как истинных христиан, как братьев, но не надеюсь насладиться сим счастием. Вольнодумство подобно такой болезни, которая чем долее свирепствует, тем более укореняется до последнего предела, когда исполнится вся мера злобы… Г. Резанов, по мнению моему, основанному на шестнадцатилетних замечаниях, есть человек божий, и молодым и самомнительным г-м Симонову и Лобачевскому не под стать. Им кажется, что они уже все знают и нет никого ни краше, ни умнее их, а в глазах г. Резанова вся их мудрость и денежки не стоит. Резанов сделался юродом для мудрецов века сего, а может быть, мудрым для бога. А вас он очень любит, ибо, по его выражению, видит в особе Вашей образ Иисуса Христа».

Симонов и Лобачевский с ненавистью поглядывают на Резанова, который чутко прислушивается к каждому их слову. Он приставлен к профессорам намертво. Спит, ест, бывает в гостях вместе с ними. Он все время молчит, и в выражении его лица что-то злобно-идиотское. Он верный пес Магницкого, а профессора, по существу, под арестом. Лобачевского Магницкий не задерживает: он хоть сегодня может отправляться в Казань. Потому-то всякий раз, когда срок истекает, приходится писать новое прошение и ждать, разрешит ли попечитель остаться. Он разрешает. Иван Михайлович скрипит зубами от бессильной ярости. Магницкий доволен: это тебе, братец, не остров Таити, а Россия-матушка! Назови твоим именем хоть тысячу островов — в канцелярии ты мелкий чиновник.

Одного смирения Михаилу Леонтьевичу мало. Ему нужно скомпрометировать имя Симонова, а вернее — использовать его широкую славу в своих грязненьких интересах. Он приносит целую кипу конспектов. Обложки с фамилиями авторов предусмотрительно оторваны.

— Господа, сие следует просмотреть в кратчайший срок и доложить свое мнение.

Это тетради лекций петербургских профессоров Раупаха, Арсеньева, Германа, Галича, которых Магницкий и попечитель Петербургского округа Рунич задумали обвинить в крамоле. Собственно говоря, Магницкого интересует мнение одного Симонова. Но Лобачевский, чтобы помочь другу, тоже перелистывает тетради. Обыкновенные скучные лекции. Ничего в них особенного. Оба пожимают плечами.

— Мы ничего не нашли здесь ни предосудительного, ни достойного похвалы, — сказал Лобачевский. — Один из этих господ утверждает, будто основное право человека — врожденное. Я всегда придерживался противного мнения. Все приобретается в самом течении жизни. Нет прирожденных ни господ, ни рабов.

— Вы должны изложить сие в докладной записке.

Докладная записка не понравилась Магницкому: она не носила обличительного характера. Записку Магницкий сжег.

— Вы свободны, господа. Можете возвращаться в Казань.

21 февраля 1822 года Лобачевский и Симонов вернулись в Казань. Вслед им Магницкий пишет Никольскому: «Прошу Вас наблюдать поближе за Симоновым и Лобачевским и мне высылать почаще их кондуитные записки».

Затхлый дух, запах ладана в узких университетских коридорах. Все те же надоевшие лица. Владимирский, Никольский, Городчанинов, Барсов, Георгиевский, Кайданов, доносчик Караблинов, Калашников, преподаватель богословия архимандрит Феофан — целый букет бездарностей. Зачем они здесь? Почему чувствуют себя хозяевами, чувствуют себя уверенно, помыкают остальными?

Не доверяя полностью ректору Никольскому, Магницкий поставил над ним директором университета профессора повивального искусства Владимирского. Храм науки превращен в чиновничью канцелярию, в заповедник интриг и церковного словоблудия. Почему все это нужно терпеть, выслушивать благоглупости Никольского? Неужели только ради куска хлеба! Пусть дерутся между собой эти пауки в банке! Где-то есть океан, пальмы, сверкающий огнями Петербург — иная жизнь, широкая, настоящая.

Бросить все и укатить в Петербург к Карташевскому и Салтыкову! Место уготовано…

Все вокруг кажется невыносимо пошлым, ненужным. Снова навалилась тяжелая ипохондрия.

Рядом с Лобачевским живет человек — брат Алексей. Самый близкий друг.

— Скучно мне здесь, Коля, — говорит он. — Сибирь. Если бы ты хоть раз побывал в Сибири!.. Я чувствовал себя там человеком. Уйду я из университета. Сил моих больше нет! Читать технологию с именем божьим!..

— Ты бы пил поменьше и закусывал плотнее.

— Я не шучу. Уйду!

— Куда?

— Да не все ли равно? Только бы не видеть ханжескую рожу Никольского. Этот подлец признал мою поездку бесцельной, всячески унизил меня. Через попа пытался привести к смирению. Гаврила Осокин приглашает заведовать суконной фабрикой. Не лежит у меня душа к чтению лекций. Хочу простора! До сих пор в адъюнктах держат…

— Я потребую, чтобы тебя произвели в экстраординарные.

— Зачем? Я все равно уйду. Не могу прозябать в скудости. Хочу денег, жизни. Отпусти меня, брат…

— Не держу. Не пришлось бы возвращаться с повинной.

Гавриила Осокина, сына купца, владельца суконной фабрики, Николай Иванович знал хорошо. Это был известный человек. Добился дворянства, женился на сестре Ивана Великопольского Прасковье и таким образом вошел в аристократическую семью. Жил на широкую ногу, делами почти не занимался. Он уже давно переманивал Алексея Лобачевского в управители. Гавриил Осокин далек от науки. Но, как ни странно, оба брата Лобачевских — математик и технолог — накрепко войдут в его жизнь.

Братья Лобачевские надумали бросить университет. Правда, о своем решении Николай Иванович Алексею ничего не сказал. Ему хотелось помочь брату, заставить Никольского и Владимирского произвести Алексея в экстраординарные профессора. Может быть, чиновники пойдут на уступки.

Но Николай Лобачевский был человеком прямолинейным. Вместо того чтобы войти с нижайшей просьбой, он поставил начальству ультиматум: или присваивайте брату профессорское звание, или мы оба уйдем! Чтобы еще более разъярить ректора и директора, он потребовал, чтобы его, Николая Лобачевского, немедленно произвели в ординарные профессора и платили жалованье за две кафедры, отказался от произнесения актовой речи, которая должна была именоваться «О достоинстве и важности воспитания и просвещения на христианской вере основанных»; когда духовник университета Нечаев пытался благословить Лобачевского, тот насмешливо посмотрел на попа и резко отвернулся.

Долго сдерживаемое раздражение прорвалось наружу. Стихия вышла из берегов. Елейный Никольский пришел в ужас. Ему показалось, что разверзлись небеса. Смягчая выражения и в то же время захлебываясь от злорадства, Никольский доносит Магницкому:

«…Вот и исполнилось предчувствие мое о г. Лобачевском, что он в заключение всех своих блестящих предложений и обещаний услуг университету просить будет денег. Теперь личина спала. Он сказал ясно, что ежели не будет ему положено полного жалованья ординарного профессора за одну кафедру и 1200 р. за другую, то не останется в университете долее служить… В это время у А. П. Владимирского был университетский наш духовник А. И. Нечаев. Г-да Симонов и Лобачевский не удостоили его подойти к благословению…» Дальше ректор пишет, что многим университетские порядки не нравятся («…то есть ходить на общие службы в церковь, молиться богу прилежно и благоговейно, соблюдать посты»). «Почему они и желают их избавиться, каким бы то образом ни было, хотя бы низвращением настоящего университетского начальства через ссоры и вражду. Вот тайная пружина видимых противоборствий. По вероятию, она управляет и г. Лобачевским, который, как подозреваю, много наговорил вам о внешнем фарисейском в университете поклонении и об ослаблении части учебной и проч… Симонов и Лобачевский к заутреням, или всенощным, в праздники не ходят, равно как и г. Кондырев. Все трое заражены излишним самолюбием, или гордостью, или высокоумием, или, говоря вообще, таким грехом, который в последствии времени распложает все другие, от чего да сохранит их человеколюбец господь. По замечанию моему, ничто столько не развивает гордости, как ум, не плененный в послушании веры, каковой опасности наиболее подвержены высокоученые люди. Сей порок в г. Лобачевском и г. Кондыреве открыт, а в г. Симонове прикрыт довольно тонко. Не священнику обращать их, а разве сам господь в известный ему момент освятит их. Г. Симонов, на мой глаз, есть хитрец, принимающий все изменения, какие по обстоятельствам нужны. Запинает бог премудрых в коварстве их. Несмотря на уверения сих трех господ сотрудников моих в дружбе и приязни ко мне, кажется, рано или поздно от них пострадаю… Человеки друг друга в свое время распинают…»

В этом огромном доносе Никольский дотошно перечисляет все «грехи» Лобачевского, Симонова, Кондырева, который тоже раз и навсегда попал в список «неблагонадежных», «вольтерьянцев».

Взбешенный Магницкий тут же пишет ответ ректору: «Поступки Лобачевского и особливо дерзкое требование мне не нравятся. И Вы можете сказать ему, что доколе он не исполнит в точности требований университетского начальства и не докажет, что может быть полезен на деле, а не самохвальством, не будет утвержден ординарным профессором, и может идти на все четыре стороны. Он и Симонова испортит…»

«Человеки друг друга в свое время распинают…» Это был один из житейских постулатов Григория Борисовича Никольского. Если до поездки Лобачевского в Петербург он еще как-то старался уживаться со строптивым профессором, побаиваясь возвращения Салтыкова, то теперь стал понимать, что Салтыков никогда не вернется и что попечитель Магницкий разгневан на Николая Ивановича не на шутку. И Лобачевский и Симонов представляли реальную угрозу самому существованию Григория Борисовича. Слава Симонова гремит по всей России, он стал вхож во все аристократические дома. Лобачевского даже сам Магницкий называет талантливым ученым (абстрактная, далекая от политики наука математика считается угодной богу). Стоит этим двум получить звание ординарного профессора, и любой из них с успехом заменит Никольского на посту ректора. Лобачевского и Симонова нужно выжить из университета, пока не поздно. Момент, кажется, подходящий.

В борьбе с Лобачевским и Симоновым Никольский объединился с инспектором студентов Барсовым, мелким карьеристом и бездарностью. Они решают натравить на Лобачевского и Симонова директора Владимирского. На обоих профессоров возводится клевета: они якобы недовольны директором, а Лобачевский-де открыто поносил Владимирского самыми последними словами перед Никольским и Барсовым. Чего доброго, свое мнение о директоре выскажут попечителю: оба вхожи к нему.

Перепуганный директор вызвал Николая Ивановича и Симонова, стал допытываться, чем они недовольны.

— Все, о чем вы говорите, мерзко! — не выдержал Лобачевский. — Мы никогда худого слова нигде не сказали о вас, как и о господине Никольском.

— Ну погоди ужо, Григорий Борисович! — рассвирепел директор. — Распну тебя по всем математическим правилам на твоей гипотенузе…

Об интриге Никольского и Барсова он сообщил Магницкому. Попечитель понял, что «келарь» водит его за нос, хочет поссорить с профессорами, набить себе цену. А ссориться всерьез с Лобачевским и Симоновым не входило в расчеты. Хотелось только припугнуть, призвать к смирению.

Процесс над петербургскими профессорами Раупахом, Галичем, Германом и Арсеньевым, обвиненными в безбожии, прошел не совсем гладко. Никаких серьезных улик предъявить не удалось. Магницкий попытался козырнуть именами Симонова и Лобачевского, которые якобы неодобрительно отозвались о конспектах петербургских профессоров, но докладной записки казанских профессоров как основного обвинительного документа не оказалось, и Магницкому мало кто поверил. Фамилия Лобачевского никому не была известна, но Симонова знали и сомневались в том, чтобы всемирный путешественник, едва ступивший с корабля на сушу, мог стать гонителем своего же брата профессора. С. С. Уваров вступился за петербургских профессоров, написал резкое письмо царю, направленное против Голицына, Рунича и Магницкого. Профессор Дерптского университета Паррот, известный физик, которому царь доверял, представил Александру I докладную записку о безобразиях, которые творит Магницкий в Казанском округе. Тут уж не обошлось без свидетельств учителя Лобачевского Бартельса. «Я сто раз спрашивал себя, — писал Паррот царю, — какими средствами этот дикий человек успел достигнуть столь гибельного влияния в министерстве».

Ни Лобачевский, ни Симонов не знали, что имена их были названы Магницким во время позорного судилища. И теперь Михаил Леонтьевич побаивался, что окольными путями они могут об этом узнать. Вряд ли пылкий, дерзкий Лобачевский оставит дело без последствий. Магницкого могут публично уличить во лжи, поднимется шум, дойдет до царя… Если доносы Никольского даже пристрастны и лживы, то все равно из них можно понять, что Лобачевский личность неуравновешенная, бесстрашная, самолюбивая. Или как пишет о нем ректор: «Лобачевский есть гордый, в себя влюбленный ум». Такой «гордый ум» может натворить дел… Напишет Салтыкову, Карташевскому. А этим только дай улику…

Нужно и Лобачевского и Симонова немедленно утвердить в званиях ординарных профессоров, представить их к ордену св. Владимира 4-й степени!

Давно ли Михаил Леонтьевич метал громы и молнии в адрес Лобачевского! Но не проходит и двух месяцев, как Никольский получает новое письмо от попечителя. От этого письма у Григория Борисовича глаза лезут на лоб. Он в полном замешательстве. «Вам надобно остеречься замечаемого мною предубеждения против Сим. и Лоб. Дух ненависти нередко прикрывается плащом осторожностей… Зная, как вы ожидаете, милостивый государь мой Григорий Борисович, производств наших, спешу вас уведомить, что пр. Лобачевский, Симонов и Пальмин произведены в ординарные!»

Никольский чувствует, как почва уходит из-под ног. Сразу же начинает юродствовать: «Да сохранит меня господь от духа ненависти к г-м Лобачевскому и Симонову. Признавая себя недостойным грешником, отнюдь не смею уничтожать кого бы то ни было, твердо помня, что первый в рай вошел благоразумный разбойник (намек на Лобачевского!), первая Магдалина, из которой изгнал господь семь бесов, обрадована была воскресением Христовым… Однако не могу умолчать перед Вами, что теперь распределение жалованья университетским чиновником несоразмерно. Так, например, г-да Симонов и Лобачевский, люди холостые, получать будут каждый по 2000 р. за одну кафедру и по 1200 р. за другую прибавочную, по 500 р. на квартиру».

Но попечитель отступать не намерен. Нет денег? В таком случае следует немедленно уволить инспектора студентов Барсова, который пытался оклеветать молодых профессоров. Средства всегда можно изыскать. Например, можно сместить с должности ректора, уничтожить должность директора…

Все в растерянности. Лишь Николай Иванович Лобачевский непреклонен. Его подачками не купишь. Он твердо решил уйти из университета. «Хотя и удостоили меня звания ординарного профессора и дали мне жалованье, какое едва ли в другом месте получу, но ежели брат мой не будет произведен в профессора, то я принужден буду оставить университет: потому что у меня один только брат, которого я люблю как брата и друга».

— Зря мечешь бисер! — сказал Алексей Николаю Ивановичу. — Никаких званий мне не нужно. Кафедру я уже сдал и переезжаю к Гавриле Осокину. Ученого из меня все равно не получится. А тебе остаться надобно. Не знаю, как у меня пойдет дело… Мать без помощи оставлять нельзя.