3. Профессор Крежемецкий

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. Профессор Крежемецкий

Бодунов позвонил мне домой:

— Приходите сейчас, у меня в кабинете любопытный тип. Он вам расскажет о себе. Преимущественно правду.

Я явился тотчас же. В клеенчатом кресле против письменного стола сидел джентльмен за шестьдесят лет, солидной, привлекательной и располагающей к себе наружности. У него была бородка а-ля Немирович-Данченко, которую он иногда как бы ласкал тыльной стороной ладони с золотым перстнем на пальце, на ногах поблескивали лаковые туфли, костюм из серого твида был великолепно сшит. В кабинете непривычно пахло дорогим одеколоном. Я взглянул на почтеннейшего профессора и подался назад.

— Послушайте, — сказал я Бергу, перехватив его в коридоре. — Вы просто приволокли сюда какого-то профессора?

— Это который в кабинете у папы Вани?

— Ну да. Мне неловко туда войти. Будет же страшный скандал.

— Почему скандал?

— Он выглядит знаменитостью…

— Так это же его специальность — выглядеть. А вообще не расстраивайтесь. Он гонял майдан еще при царе Горохе…

— Что значит «гонял майдан?»

— Крал в поездах. А теперь согрешил похуже. Можете с ним говорить откровенно — не обидится. В тюрьме его зовут дядя Гутя или Профессор. А кличек у него штук семь: Студент, Акула, Крежемецкий, Тихоня, Добратский… Больше я не помню…

Берг убежал. Я ничего не понял и довольно робко вернулся в кабинет, где полировал ногти Профессор-Студент-Акула.

— Присаживайтесь! — пригласил меня дядя Гутя.

Из-под очков он быстро и оценивающе оглядел меня. «Беспокойная ласковость взгляда», почему-то вспомнил я, но тут же накрепко забыл, опять угнетенный мыслью, что все это ошибка.

Но ошибки не было.

— Я бывший поездной вор, мой дорогой друг, — сказал Профессор церемонно. — Бывший. В нашу славную эпоху индустриализации вспоминаю свою старую специальность с омерзением. Бр-р! Низость и гадость. Вы любите Цвейга?

Растерянным голосом я промямлил, что конечно, почему бы и нет.

— Он удивительно тонко, я бы выразился трепетно и терпко, понимает нюансы души, — продолжал Профессор, — понимает тайное тайных трепета сердец…

«Жулик!» — твердо решил я.

— Моя биография проста, — услышал я. — Но в простоте сложна. Вот этот тайный зов, зов, мастерски схваченный пером Цвейга, зов к приключениям, к туманностям, к странствиям…

«При чем здесь Цвейг?» — уныло подумал я.

А Профессор вдруг быстро и деловито осведомился:

— Вы не знаете, почему я понадобился гражданину Бодунову? Что вдруг стряслось?

Я, разумеется, ничего не знал, а Профессор заговорил опять:

— Короче, я учился в институте инженеров путей сообщения. Учился, молодой человек, плохо. Кутил. Донон, Медведь, Палкин, литературные вечера, о, скетинг-ринг, головокружение от поэзии Бальмонта, вот это певуче-шелестящее:

Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды,

Слишком долго мы молились, не забудьте прошлый свет…

И вдова Клико.

— Вы влюбились во вдову? — показал я свою темноту и полную необразованность.

— Вдова Клико — марка шампанского, — раздельно произнес Профессор. — В мое время это знали даже воры, не то что писатели. Но не суть важно. Короче, мой молодой друг, меня выгнали из института за громкое поведение и тихие успехи. У папахена было именьице в Курской губернии. Этакий «Вишневый сад». Уходящее дворянство. На последние деньги я купил первый класс до станции Льгов 1-й. Купе на двоих; на мне полупогончики, я несчастен, что ждет меня от папахена? Великий бог, упреки! От муттер? Господи, мигрени! И жениться на приданом? Какая мука, какое страдание! Мой визави в купе — помещик, помню даже фамилию, — несчастный порядочный человек, получивший десять тысяч в банке для уплаты за рощу. Березовую рощу! Мы пили с ним за молодость, за идеалы, за идеалистов, за студенчество (конечно, он тоже студент в прошлом). И пели «Гаудеамус игитур», потом «Во поле березонька», потом «Быстры, как волны…» Вино, водки, коньяки. Коньяк сразил бедняжечку. А я вышел с чемоданчиком крокодиловой кожи, в котором было десять тысяч рублей империалами, крахмальные сорочки, бритвенные принадлежности и две пары исподнего, на станции Клин. Это было первого марта десятого года. Так скончался Боря Добрынин и родился новый человек…

Профессор замолчал и задумался в картинной позе, приложив ладонь к высокому, красивому, с залысинами, профессорскому лбу.

— Но когда же вы стали Профессором? — осведомился я.

— Еще нескоро. Труды и дни, дни и труды.

— Вы продолжали… вашу деятельность… в этом роде?… — промямлил я, — Так сказать, в смысле… майдана?

Слово «вор» я не мог выговорить.

— Продолжал и развивал. Мне сделали заграничный паспорт. До Ривьеры в поезде «люкс» всего семьдесят часов от Петербурга. Стоимость проезда в рублях до Ментоны — сто сорок девять. Развинченной походкой усталого денди я входил в международный вагон и еще до границы брал не менее чем на десять тысяч. Драгоценности-то, эти обломки разбитого вдребезги, всегда возили в чемоданах.

— Но вас… задерживали?

— Четвертной в лапу — и все в порядке. Царская Россия же насквозь была прожжена язвой взятки.

— А потом?

— Империалистическая бойня. Я штабс-капитан. Правая рука на черной перевязи. На груди полный бант ордена святого Георгия. Золотое оружие. Генералы вставали, когда я появлялся…

Глаза Профессора ярко загорелись.

— А одному рамолику я приказал освободить место. И он — повиновался. Таков уж я был, да, молодой человек, со мной шутки в сторону. Пардон! Господин генерал! Попрошу! Мерси! Еще миль пардон!

Я оробел: передо мной действительно был блестящий и наглый, уверенный в своей безнаказанности старый офицерюга.

— Генералы же всегда ездили, и на фронт и с фронта, не без барахлишка, как сейчас выражаются. Да и монету держали в чемоданах. Конечно, работать было нелегко: нервы, нервы и еще раз нервы. Но семья — ничего не попишешь; в ту пору я уже женился на очаровательной женщине, правда не совсем комильфо, но и я ведь не был тем, за кого себя выдавал. Она полюбила мечту, туманность, призрак, героя с полным бантом Георгия, а не афериста. Но потом, позже, я сознался.

— А после революции? — спросил я. — Ведь штабс-капитан не действовал?

Профессор кивнул:

— Вы поразительно догадливы, молодой человек. Мне пришлось совершенно перевооружиться, паровой флот пришел на смену парусному, согласитесь, не падать же до того, чтобы воровать в третьем классе то, что плохо лежит. Я засел за книги. Идея элементарная и блестящая: знать в каждой науке один раздел, но так, чтобы чертям тошно стало. И быть для геолога педиатром, для педиатра — астрономом, для астронома — знатоком Эллады, для энергетика — историком литературы. В литературе я был, например, эрудитом по части «Энеиды». Основное — не напороться в купе на человека, который может тебя разоблачить, то есть узнать профессию попутчика. А дальше все просто — до скуки. Особенно крупные удачи у меня связаны с волжскими пароходами. Там однажды мне удалось сложить в свой чемодан вещички двух крупных нэпманов и профессора-геолога, а потом их троих благородно ссудить тремя червонцами на дорогу из их же денег.

— И вас не поймали?

— Гражданин Бодунов догадался. Вещи я возвратил, все, кроме денег. Я сказал трогательную речь о родимых пятнах капитализма, обе заседательницы плакали. Мне удалось даже ввернуть что-то насчет моих приреволюционных заслуг. Шесть месяцев.

— А Бодунов?

— Он в суде не присутствовал. Гражданин Бодунов лично мне сказал, что не переносит, когда я кривляюсь. Он выразился, что ему стыдно за человечество. Но уже семь лет, как я навсегда порвал со своим прошлым…

Профессор замолчал.

— Как же… вы порвали? Как это случилось?

«Беспокойная ласковость взгляда» опять мелькнула и погасла за стеклами очков.

— Меня потряс один… Вам, мой друг, только правду! Артист П. Вот кто переплавил меня в горниле своей души.

Артист П. действительно был прекрасным человеком, и я сразу же поверил, что дядя Гутя «переплавлен».

— Нелегко об этом говорить, — прикладывая платок к внезапно пролившимся из-под очков слезам, сказал Профессор. — Нелегко!

«Заводится»? — усомнился я, но тут же обругал себя за цинизм, дядя Гутя был явно взволнован.

— На вокзале я пошел за П. Конечно, не за ним лично, а за его чемоданом. П. в то время для меня не существовал. Существовал чемодан, тяжеленный. Погубил меня именно этот чемодан. Я попытался его вытащить из купе, когда мой визави обедал в вагоне-ресторане. Не осилил, вывихнул ногу. А в чемодане было не золотишко, а только книги. Артист ехал в санаторий и решил там как следует почитать, нагнать упущенное. Книги, пижама, туфли для пляжа и паршивый летний костюмчик.

Именующий себя Профессором вновь замолчал.

— Ну? — спросил я.

— Перед артистом я чистосердечно раскаялся и принес ему мои извинения. Конечно, рассказал историю своей жизни весьма живописно. Он не высадил меня по дороге, не сдал милиции. Он довез меня до самого Симферополя. Там, в вокзале, мы с ним пообедали. И он сказал мне: «Вот что, старый негодяй. В нашу лучезарную эпоху вы не имеете права на существование. Ваша грязная биография кончена. Кто не трудится, тот не ест. Я устрою вас в театр, вы будете трудовым человеком, вы будете участником великих свершений и созиданий. Небольшая зарплата, скромная жизнь — ну что вам нужно в вашем возрасте?» Так сказал мне этот замечательный человек, а потом они все вместе пришли сюда к большому начальству. Они дали за меня клятву. Конечно, я плакал, как ребенок… В бутафорском цехе для меня нашлась должность…

Профессор хрустнул длинными, красивыми пальцами. Если бы этот человек не был вором, про него можно было бы сказать, что пальцы у него музыканта.

Досказав, он опять задумался. Его история меня тронула. Я вышел. Вскоре приехал Иван Васильевич.

— Ну? — спросил он меня.

— Пожалуй, об этом имеет смысл написать, — сказал я. — Человек стал на ноги.

— Вы думаете? — спросил Бодунов.

— А что?

— Пойдемте, вы увидите конец истории.

Когда мы вошли в бодуновский кабинет, Профессор вскочил с несвойственной его возрасту резвостью. Я заметил даже движение — он приготовился к тому, что Иван Васильевич поздоровается с ним за руку, но Бодунов руки не подал. Это не ускользнуло и от внимания Профессора. Крежемецкий как-то сразу увял.

— Зачем вы ездили в Вологду? — садясь за свой стол, спросил Бодунов.

— К супруге, — последовал быстрый ответ.

— Ваша супруга проживает в Архангельске. Вы вышли из поезда в Вологде? Так? Отвечайте сразу, Крежемецкий, быстро.

Я взглянул на Профессора. Он был белее бумаги. Ничего не осталось от снисходительного величия, с которым он недавно повествовал о своей жизни.

— Ну?

Крежемецкий прошептал что-то неслышное. Он разваливался на глазах. Голос больше не повиновался ему.

Что-то негромко стукнуло: это Бодунов положил на стекло письменного стола золотую запонку — скачущий конь с развевающейся гривой.

— Эта была в шестом купе.

— Но я-то здесь при чем? — прошелестел Профессор.

— А вторая у вас дома в коробочке от монпасье. Так?

И тихим, брезгливым голосом Бодунов заговорил:

— Вы действительно отправились к супруге. Но не выдержали искушения и купили себе мягкий билет, что вам не по средствам. Купили, чтобы «подработать». Наверное, вы думали: «в последний раз». Инженер Воловик, с которым вы ехали, клюнул на профессора. Вы узнали, что в своем чемодане он везет кроме своих подъемных изрядную сумму денег. Разумеется, вы его подпоили. Воловик — астматик, его тяжелое дыхание вы приняли за глубокий сон. И полезли в его чемодан. Он вскочил, вы ударили его пепельницей по голове, а потом потерявшего сознание Воловика вы задушили. Поезд уже подходил к Вологде. Так это было?

Профессор беззвучно шевелил губами. Пожалуй, он не понимал того, что говорил размеренно и неторопливо Бодунов. Но я понимал все.

— В Вологде вы попросили проводника запереть купе, дабы никто не разбудил вашего больного попутчика. Деньги задушенного вами человека были в ваших карманах. Свой пустой чемодан вы оставили на месте преступления. Но вы оставили и эту запонку — она вывалилась из манжеты во время драки. Потерю вы заметили, потому что, вернувшись, вы все перевернули дома в поисках пропавшей запонки. А парную к ней вы не выбросили, потому что она золотая. Золото для вас дороже жизни. Вы не смогли ее выбросить… У вас не хватило на это сил. Так, Крежемецкий?

Крежемецкий кивнул, как марионетка.

— Расстрел? — едва слышно спросил он.

— Возможно, — безжалостно ответил Бодунов.

— Он сам… дрался…

— Да, конечно, — согласился Бодунов, — а вы действовали только в целях самообороны.

Профессора увели.

— Как вы могли узнать запонку, — спросил я. — Ведь все началось с запонки?

— Запомнились лошадки, — устало ответил Иван Васильевич.

Смутная тень пробежала по его лицу, он поднялся и, широко распахнув форточку, долго дышал холодным зимним воздухом. Потом заговорил отрывисто, зло, жестко:

— Когда артисты пришли ко мне, я дал им от ворот поворот. Не поддался на душещипательное обращение старого негодяя в святые. Я всегда понимал, что он плохой человек. Артисты обиделись на меня, зашумели даже и пошли выше. И вняли. Хорошо быть добрым, хорошо, приятно, весело. У инженера Воловика осталось двое детей, жена, мамаша и неоконченное изобретение. Полезное изобретение. Эх, товарищи дорогие, я бы и сам был добрым: занятие приятнее, чем с начальством не соглашаться и выглядеть этаким бюрократом и перестраховщиком. Да что поделаешь, когда эта доброта за чужой счет? Сын Воловика сказал мне: «Как вы можете допускать, чтобы убивали таких людей, как папа!»

Когда я выходил из кабинета, Бодунов стоял перед планом Ленинграда, хмурил темные брови, жевал мундштук погасшей папиросы. И я вдруг подумал: «Это его город. Он отвечает за этот город. Как это бесконечно трудно, наверное».