2. «Орлы— сыщики»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. «Орлы— сыщики»

Не раз впоследствии замечал, что Бодунов любуется на своих «ребят», как называл он работников бригады — совсем молоденьких помощников оперативных уполномоченных, тех, кто чуть постарше, — «оперов», и «стариков» — старших «оперов». «Старикам» было лет по тридцать, не больше, но солидностью и они не отличались: иногда по соседству с кабинетом Ивана Васильевича раздавались тяжелые, грохочущие звуки, напоминавшие топот копыт в деннике, — это бригада упражнялась в различных видах борьбы…

— Разминка! — улыбался Бодунов. — Застоялись! Ох, народец!

И в этом «народец» слышалась мне ничем не прикрыв тая гордость — прекрасное качество любого начальника, — гордость подчиненными.

Однажды Берг и Коля Бируля притащили в кабинет Бодунова потертый, с кожаными швами, страшной тяжести портплед. Расстегнув ремни, оба сыщика со скучающими лицами, как и положено настоящим, всего повидавшим мужчинам, продемонстрировали начальнику бригады сотни часов, портсигаров, колец, браслетов, царских империалов и полуимпериалов, серебряных с золотом шкатулок и подстаканников, ложек, ножей, вилок и прочего ценного товара. Портплед, по словам Берга, «тянул на миллионы».

— Ну уж и на миллионы! — поддразнивающим голосом сказал Бодунов.

— А чего? Тут чистое золото есть, платина…

— Больно вы разбираетесь…

— Так это ж одному человеку не поднять! — тоже обиделся Коля Бируля. — Вы попробуйте!

Бодунов попробовал и — поднял.

— Мало каши ели! — сказал он.

Выяснилось, что каши «оперы» ели действительно мало. Сидели в засаде, потом гонялись за бандой, потом выслеживали портплед, потом охотились за каким-то Устином, а портплед потеряли, и все это, не успевая перекусить. Теперь они страшно хотели есть, но вначале надо было сдать лицу, на это уполномоченному, ценности. Лицо же отсутствовало.

— Мы поедим, — сказал Коля Бируля, — а мешок тут полежит. Можно, товарищ начальник?

Они вышли, не закрыв за собой дверь. И тотчас же из соседней комнаты донесся голос Берга:

— Коля, одолжи два рубля.

— Ты мне с прошлой получки еще пятерку не отдал, — сказал Бируля. — Живешь не по средствам.

— В среду сразу семь отдам. Тебе же выгоднее.

Бодунов слушал, счастливо улыбаясь.

— Не отдашь. Ты и Чиркову должен, и Рянгину. Ты, брат, зашился, и положение твое безвыходное…

— Тогда я буду тебя щекотать! — страшным голосом сказал Берг, и Бируля тотчас же взвизгнул…

В бригаде все знали, что бесстрашный Коля отчаянно боится щекотки.

Бодунов тихонько прихлопнул дверь.

— Вот какие ребята! — сказал Бодунов. — Видали?

Я ничего не понял. Бодунов пояснил: ворованных ценностей в портпледе несметное и несчетное количество. Тем, у кого эти ценности изъяты, только лучше, чтобы награбленного и наворованного было поменьше. А у ребят туго — до получки совсем плохо.

И, посмеиваясь, стал рассказывать подряд обо всех: и о Пете Карасеве, и о Яше Лузине, и о Бургасе, и о Силантьеве, и о Жене Осипенко, и о Куликовском, и о Васе Сидорове…

— Тут года два назад большой шум был, — говорил Бодунов, прохаживаясь по своему кабинету. — Бо-о-ольшой. Для вас эти процессы незаметно проходили, а здесь, по нашим будням, круто пришлось, очень круто. Видите ли, с концом нэпа нэпман как таковой вовсе не сдался. Он ушел в подполье и стал взаимозаменяться. «Торговля кожевенными товарами» из Ленинграда юркнула в Харьков и стала там жить да поживать с идеальными документами на имя, допустим, Удодова. А «Торговля строительными материалами» переехала из Харькова в Ленинград и обосновалась здесь тоже с новыми документами, на имя, скажем, Худякова. Эти граждане предполагали использовать новую экономическую обстановку. Люди все свои, рука руку моет, эшелоны в Харьков из Ленинграда, встречные сюда — короче, частная лавочка во всесоюзном масштабе. Ну мы, естественно, крупных нэпманов знали и не по документам, а лично, потому что это все с уголовщиной перепутано. Конечно, для таких исторических преобразований нэпман ничего не жалел, на все шел: и материально, и морально. Главный рычаг — взятка. Ничего, сдюжали. Тогда нэпман пошел стеной на выдвиженца (а у нас в торговлю были направлены представители рабочего класса — выдвиженцы). Тут нэпманы обратились к двум братьям — братишечки Береговые. Чрезвычайно классные бандиты. Сколько они народу побили в первые же дни — не пересказать! Вот тут мои ребята себя и проявили. Четыреста засад в магазинах выдержали. Четыреста! Ведь это не на час, на два, это неделями сидели. Береговые-то как действовали? С наганами в магазин: «Ложись, выдвиженцы! Считаю до трех! Раз, два, три…» А выдвиженец — рабочий товарищ. Он грудью на кассу. Здесь и били. Сколько хороших людей поубивали! И еще интересно, как мои ребята кипели. Каждый выстрел бандитов — по ним лично, понимаете? Гук у нас, старший оперуполномоченный, так он и есть перестал вовсе. Только воду пил, пока Береговых не повязали. «Я, — говорит, — не могу в таких условиях суп ложкой кушать». А повязали — двое суток спал.

Еще Валевка был такой, охотников убивал — за ружья. Хорошее ружье дорого стоит. Ну, а какой охотник в другом охотнике заподозрит убийцу? Любители природы покурят, поврут друг другу, а Валевка с десяти шагов и влепит жакана. Тут же закопает труп в лесу — ищи потом свищи. Мои ребята и взялись. Охотниками пошли по лесам и полям. А дело, конечно, рискованное. Долго мучились, долго искали…

— А вы сами обычно сидели в кабине? — спросил я.

— По-разному бывало, — ответил Бодунов. — Иногда и сам под охотника кривлялся.

А с Береговым, со старшим, тоже еще деталь: одна засада едва его не взяла — подстрелили, сильно ранили. А он нырнул в этом же доме к частному врачу и сказал ему, что ранен на любовной почве. У врача у этого и отлежался после извлечения пули и перевязки. А доктор-то только наутро узнал, когда Береговой ушел, что прятал бандита-налетчика. Конечно, прибежал каяться, да что с покаяния? Долго еще ловили Берегового.

— Кто же его взял?

— Мы.

— Кто «мы»?

— Да наша же бригада.

Я спросил у Чиркова, кто повязал Береговых.

— Как кто? — удивился Николай Иванович. — Начальник. Едва братишки его не убили — по стволу нагана ударил, наган в воздух выстрелил.

Бодунов гордился своими «орлами-сыщиками», «орлы» гордились начальником бригады. Я слышал такой разговор:

— Гринь, а Гринь, верно, что тебя Бодунов к себе взял?

— Честное пионерское под салютом всех вождей.

— Сам вызвал и забрал?

— Сам.

— С чего ж это?

— Наверное, с того, что в моем лице ты видишь выдающегося грозу жуликов и убийц нашей необъятной родины!

— Повезло тебе, Гриня.

— Я и сам удивляюсь.

— Ты намекни про меня.

— Не намекну.

— Почему?

— Бесполезно.

— Почему бесполезно?

— Отзывался о тебе, что ты больно много болтаешь. «Звонит, — говорит, — и звонит. Не сыщик, а разговорщик».

— Так и сказал?

— Точно так. Так что ты пересмотри свое отношение к болтовне.

Любили Бодунова самозабвенно.

Рассказывали о нем легенды. В рассказах выдумка перемешивалась с правдой, но сомневаться «орлы-сыщики» не дозволяли никому.

— Льва Романовича Шейнина знаете? — спросил меня Берг.

— Знаю.

— Все, что он пишет, — это про Бодунова.

Рянгин сказал:

— Иван Васильевич сам убил Леньку Пантелеева, взял Чугуна, в бою ликвидировал Котика, Барона, Вову-матроса…

Я спросил об этом Ивана Васильевича.

Он весело отмахнулся:

— Врут! Но кое-что и на мою долю пришлось…

Что это «кое-что», я так и не узнал. Бодунов терпеть не мог рассказывать про себя. Но его «орлы» рассказывали подробности. От Берга я услышал:

— Пантелеев носил два пистолета в рукавах. И знал, что наш батя на его следу. А Иван, не будь прост, из карманов реглана, не вынимая пистолета, засадил. Жалел потом пальто очень. Кожа хорошая была, а батя наш — аккуратный старик!

«Старику» в ту пору шел тридцать пятый год.

— Наш Иван Васильевич уважает открытый бой, — не торопясь, рассказывал степенный Рянгин. — Эти засады-шмасады не по его характеру. Да и перевелись нынче крупные хищники. Чугуна не сыщешь. Вот старика бросить бы на американских гангстеров — он бы им дал жизни.

Николай Иванович Чирков, заместитель Бодунова, говорил:

— Иван Васильевич любит хитрые дела. Чтобы подумать, поразмышлять. Чтобы разобраться во всех ходах, перекрыть пути отступления и идти на ликвидацию красиво. Бодуновские дела, как цветочки, изящные. Он, например, считает, что стрельба — лишний фактор, в некоторых случаях безграмотность. Палят, бывает, от страха. Сам, бывает, как скажет: «Спокойненько, ручки кверху», и действительно — спокойненько, никуда не денешься.

Сам Иван Васильевич только улыбался на мои расспросы.

И рассказывал про своих «орлов-сыщиков».

По его словам, лучшей бригады не было ни у кого. Даже знаменитый в те годы Колодей не имел таких «мальчиков».

— Золото! — говорил он, радостно блестя глазами. — Вот Рянгина изучите. Явился ко мне в двадцать восьмом году: возьмите в сыщики. Я выгнал мальчонку: куда мне такой! Кончил экономический институт — пришел опять: возьмите, я бухгалтер-экономист. Сейчас по бухгалтерским комбинациям — крупнее головы нет. Любого эксперта забьет. А оперативник какой! И это при том, что с его способностями он бы главным бухгалтером треста мог бы стать. Оклад — соответственно. Машина. Костюм — шевиот. Галстук — «бабочка». Бефстроганов на ужин. А у меня что? Стихи товарища Маяковского — «Моя милиция меня бережет»?

Про Берга:

— Классный токарь, замечательные руки. Прапрадеда царь Петр привез токарем. Все — потомственные, пролетариат высшей закалки. Мог бы на уникальных станках заработки зарабатывать, однако по комсомольской мобилизации к нам пришел, и через год — через год всего! — вручили мы ему золотое оружие. Занимается, изучает что положено, а если где в городе преступление — бледнеет. Все ему кажется, что перед трудящимися, перед народом он лично виноват, упустил, проглядел, прохлопал. Воспаление совести хроническое…

Про Володю — совсем юного «орла-сыщика»:

— Грузчик он, возчик, на автокачке работает. Вез ночью сельди в бочонках и икру — банки голубые в ящиках. Напали двое — по-старинному, с инструментами, как в песне поется, «не гулял с кистенем». Так эти как раз кистенями гуляли. А Володя — сами знаете — с виду ничего особенного. Но богатырь душой. Изловчился, поднявши руки поначалу, обоих сгреб лапищами да и ахнул лбами друг о друга, отбил памороки. Инструмент бандитский — кистени подобрал, а голубчиков братьев-разбойников привязал своей снастью к селедкам и ящикам с икрой, накрыл сверху брезентом, чтобы вид был у автокачки культурный, и к нам сюда, на площадь Урицкого. В три часа ночи доставил. Наши, конечно, дежурящие и оперативники мне позвонили, чтобы увидел я своими глазами картину, достойную кисти художника. Володя же попросился у нас работать — «хоть в ученики, хоть в сторожа для начала». Взял я его. Феноменальный товарищ — и мозгами богатый, и силой, и кротостью. С таким нигде не пропадешь.

Про Чиркова:

— Выдержанный товарищ. Можно положиться при любых обстоятельствах. А у нас — это большое дело. Бывает, оказываешься вдвоем, два человека — и тыл, и фронт, и связь, и командование, и резерв главного командования, и штаб, и арсенал. Станем спина к спине и раздумываем. Впрочем, сейчас времена сравнительно тихие, главное миновало, власть Советская существует, а было… Было, что и вовсе захлебывались от бандитизма. И война, и интервенция, и голод, и холод, и эти твари шуруют. А Чирков вам пусть про свой бриллиант расскажет, хорошее было дело, красивое. Хлебнул тогда наш Николай Иванович. Сейчас смешно, а в ту пору не до смеху было…

Про всю свою бригаду:

— Один к одному народ подобрался. Можно спать спокойно.

Это смешно, этому даже тогда не очень верилось, но это — факт: «крупная дичь» — квалифицированные мошенники, а они в ту пору еще водились, взломщики-профессионалы, старые воры-комбинаторы гордились друг перед другом, что «сидят за Бодуновым».

— Кто тебя брал?

— Папа Ваня.

— Сам лично?

— За ним сижу.

— А что ты такое сделал, что за ним сидишь? Из тебя же песок сыплется. Видали, люди, он за папой Ваней сидит.

Если допрашивал «сам», это было предметом гордости. Берг мне как-то пожаловался:

— Вот, сидит и на меня печально глядит. Желает только самого Ивана Васильевича.

Ворюга-рецидивист, по кличке Муля-офицер, портрет которого в форме краскома долго висел в музее уголовного розыска, вздохнул:

— Хорошему человеку приятно сделать хорошее настроение. Гражданин Бодунов будет мною доволен. А с этими… — Он показал рукой на Берга. — С этими… Они даже не знают, какие у нас есть воспоминания с гражданином Бодуновым.

Бывшая княгиня Голицына, женщина вызывающе, грозно красивая даже тогда, в тюрьме, говорила мне:

— Бодунов — сильная, выдающаяся личность. Он верит в свое дело, в коммунизм. Разумеется, мы с ним не болтали на эти темы, но он — сама убежденность, которой трудно противостоять. Я рассказала ему все и не знаю, как это случилось. И он не повысил на меня голос ни разу, он был безупречно вежлив, даже аристократичен, может быть, изысканно аристократичен. Раздавила меня его улыбка…

Я спросил у Ивана Васильевича, какая это его улыбка «раздавила» княгиню Голицыну.

Он искренне удивился:

— Улыбка?

Потом вспомнил:

— Конечно, смешно. Она продала наш Мраморный дворец американскому гражданину Дугласу Ф. Уортону. За хорошие деньги. Купчая была оформлена по всем правилам, деньги княгиня получила изрядные. А одна фразочка там действительно меня насмешила: «Сия купчая вступает в законную силу не более чем через три дня после падения Советской власти, но однако же не позднее чем через десять лет после ноября 10 дня года 1930». Дуглас этот самый подождал в аккурат до одиннадцатого дня, а там и пошла чесать губерния. С этого вопроса я и стал, наверное, улыбаться.

Бодунов и сейчас, рассказывая мне о проделках княгини, улыбался. Потом сказал с насмешливой уважительностью:

— Способная тетя. Ей бы там, в капиталистическом мире, цены не было.

— Один Мраморный дворец продала или еще что-нибудь? — спросил я.

— Из недвижимости? Да нет, понемножку рассказывает и о других своих махинациях. Грозится даже валюту вернуть. Подождем — увидим. Женщина неглупая, свою выгоду понимает…

Жила бригада Бодунова поразительно дружно. Патетических слов там не произносили, это было бы просто неприлично. Но подолгу простаивали перед планом Ленинграда, как бы разгадывая и упреждая грядущие неприятности. Заседания были у Ивана Васильевича не в чести, разговаривали походя, коротко, густо, «звонить» считалось непристойным, обменяются адресами — кто куда поехал, и вся недолга. Но кропотливо и подолгу, не жалея времени, обсуждали свершенную по воле обстоятельств или по неопытности самую мельчайшую ошибку. Не бранились, но исследовали. Назывались эти обсуждения в бригаде «судебно-медицинскими вскрытиями». Последним заключал Иван Васильевич. Это всегда делалось с истинным блеском. Мы слушали его, затаив дыхание. Будничное вдруг превращалось в героическое, героическое — по форме поступка очередного «орла-сыщика» — оборачивалось в глупое фанфаронство, в игру со смертью, в кокетство. Фамилия виновного не называлась: все знали и так. Про допустившего оплошность говорилось «он». Или «этот». Или — самое страшное — «наш вышеуказанный пинкертон». «Вышеуказанного» было нетрудно опознать по пылающим щекам и потупленному взору.

Было еще страшное наказание, формулировалось оно так: «С оперативной работы временно снять».

Это никуда не записывалось. Здесь работали коммунисты. Ошибка в прямом смысле этого слова могла стоить жизни. Наказание определялось не капризом или прихотью начальника, а той его резолюцией, которая вытекала из результатов «вскрытия». Такое решение диктовалось коллективной волей товарищей-коммунистов, формулировал решение самый опытный, самый даровитый, истинно и искренне любимый всеми старший товарищ.

Такого «с оперативной работы временно снятого» я видел как-то в мгновение, когда Иван Васильевич дернул его за нос и сказал:

— Ну, горе-сыщик? Выше голову, хвост трубой!

Жили дружно и бурно. Помню, как недоумевал Рянгин:

— И зачем этот хапуга хапает? Ну сколько можно скушать котлет? Четыре раза котлеты. Ну — шпроты. Ну — кисель, компот, блинчики. Ну — выходной костюм, ну — велосипед…

Водку не пили, иногда пили за обедом пиво. Если кто появлялся в новом пиджаке или вдруг строилось пальто — начинались разговоры о том, что обладатель новой одежды, наверное, женится. Вечно друг друга поддразнивали, «розыгрыши» сменяли друг друга по нескольку раз в день. Иногда в седьмой бодуновской бригаде стоял такой хохот, что буквально дрожали старые стены здания бывшего главного штаба. «Орлы-сыщики» изображали друг друга — беззлобно, необыкновенно наблюдательно, весело, остроумно, с абсолютной точностью. Показывались целые спектакли, и Иван Васильевич, смешливый по натуре, как все добрые люди, буквально, утирал слезы от смеха. Сюжеты представлений были такие:

«А. задержал на толкучке по ошибке не ту скупщицу грабленого, которую следовало, а знаменитую артистку Н. Он объясняет артистке, что она барыга. Артистка объясняет А., кто он такой. Прокурор по надзору беседует с А. о том, как он опозорился. А. идет к артистке домой с извинениями. Артистка выгоняет А. помелом. Горемыка А. докладывает начальнику, как его выгнали». Другой сюжет нехитрого представления: «Р. имеет сведения, что в обозе нечистот, вывозимых из поселка такого-то, будет спрятан бидон с золотом. Наивный Р. выспрашивает у „золотовозов“, где золото. „Золотовозы“ объясняют, что они все везут „золото“. И т. д.» Третий сюжет:

«Н. рассказывает любимой девушке о риске, с которым сопряжена работа в розыске».

В четвертом показывалось, как Екатерина Ивановна Чиркова — супруга замнача Николая Ивановича — бежит по перрону за уходящим поездом, дабы ее Коленька не уехал ловить бандитов в мерзлые февральские болота без валенок. «Стойте, стойте!» — будто бы кричит Екатерина Ивановна вслед поезду и бросает в тамбур сначала один валенок, а в тамбур другого вагона второй. «Ничего, Коленька соберет!»

Чаще всего показывали, как Николай Иванович отправился с Катенькой в ресторан и как Катеньке пришлось вместе с Бодуновым и мужем ловить бандитов. С тех пор будто Екатерина Ивановна от приглашений в рестораны решительно отказывается.

В театр ходили почти всегда все вместе. Это не были официальные культпоходы, просто врозь этим побратимам-сыщикам было неинтересно. Они начинали спорить уже в антрактах, они должны были обсуждать увиденное сразу после спектакля: «дан тип» или «не дан тип», «жизненно это» или «не жизненно», «есть тут для ума и сердца» или «одно только глупое развлечение». Очень любили, чтобы «было для ума и сердца». И ходить с ними в театр — с высокими, статными, чисто выбритыми, умеющими думать и жадно смотреть — было приятно. Иван Васильевич свои мнения по поводу спектаклей или кинокартин высказывать не слишком любил. Посмотрев то, что было ему по душе, он задумывался, в ответ на решительные слова своей бригады посмеивался, иногда говорил:

— Здорово все всё понимать стали! С грамотой еще не управился, а писателя судит. Ты попробуй сам напиши. Справишься?

Помню, как поразил всех «Егор Булычов». И вдруг оказалось, что Бодунов таких видел, знал, разговаривал с ними по долгу службы. Тогда, после спектакля, мы стояли над неподвижной Фонтанкой и долго слушали про Булычовых в жизни.

Как-то раз Бодунов грустно сказал:

— Все-таки мало еще показывают замечательных людей. Таких, чтобы с их личности брать пример. Ведь замечательных очень много, только они, как правило, незаметные. Сейчас Советская власть правильно делает, что товарищей писателей нацеливает на хорошее. Подумайте сами, ведь раньше только про всякие преступления газеты, например, писали. И чем преступление гаже, подлее, отвратительнее, тем ему и места больше. Для чего так делали?

Поражало меня и радовало то, как много и страстно разговаривали в седьмой бригаде о природе подвига, о наших героях, о Щорсе, Тухачевском, Буденном, Чапаеве, о силе человеческого духа, о великих путешественниках и первооткрывателях, о докторах, ставивших опыты на себе, о летчиках, рискующих жизнью…

Люди, для которых риск жизнью стал будничной профессией, люди, раненные и контуженные в мирное время, люди, каждая ночь которых и даже каждый час мог стать их последним часом, говорили о подвиге, как о чем-то совершенно непостижимом и недостижимом, словно были они счетоводами, или бухгалтерами, или фармацевтами, или садоводами. И горе было тому, кто хоть на одно мгновение изменял этой традиции. Про него тотчас же начинали говорить так:

— А это наш знаменитый Петя. Не слышали? Ну как же — Петя Котяшкин. О Пинкертоне слышали? О Шерлоке Холмсе слышали? А о Пете не слышали?

Читали в бригаде много, но бестолково. Из-за прочитанного ругались с криками, я же нес ответственность за все, даже за издания 1860 года. Отбиваться от атак бывало затруднительно.

— Почему считается зазорным писать интересно?

— Почему Порфирий у Достоевского умный, а современные следователи выводятся дураками?

— Почему в заграничной печати восхваляются их классовые сыщики, а у нас это называется «детектив на низком уровне»?

— За что обругали Жарова?

— Вот мы видели «Дни Турбиных», там правдиво показано белое офицерство, и пьеса за Советскую власть, а ее ругают. Как так?

— Почему про Чумандрина написано, что он Бальзак?

— Почему в кино все хорошие люди — красавцы, а плохие — некрасивые. Это же примитив. Упрощение жизни.

— Почему Алексея Толстого ругают? Он замечательный писатель!

Они все хотели знать, эти «орлы-сыщики». И про пролетарских писателей и про попутчиков. И про критический реализм и про романтизм. И про Маяковского, из-за которого тоже ссорились, и про Жарова с Уткиным, и про Алтаузена, и про Безыменского. Хотели, но не успевали.

Под Петрозаводском появилась банда — ликвидация срочно, ответственный — Бодунов, выезд. В Павловске убит кассир — выезд, ответственный Бодунов. Во время пожара на Петроградской похищен сейф — ответственный — Бодунов.

Иван Васильевич садился в машину рядом с шофером, протягивал руку к поводку завывающей сирены, — в Павловск! Чирков садился в другую — рука на поводке, — Петроградская сторона, Малый Гейслеровский. Петрозаводская группа мчалась на вокзал своим ходом — до поезда считанные минуты. А дежурный принимал новые телефонограммы… Ответственный — Бодунов, Бодунов, Бодунов.

Иван Васильевич звонил из Павловска:

— Как, Сережа?

Сережа докладывал.

Впрочем, были дни и тихие. Случались!