Глава четырнадцатая СУВЕРЕНИТЕТ ИЛЛЮЗИОНИСТА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четырнадцатая

СУВЕРЕНИТЕТ ИЛЛЮЗИОНИСТА

В апреле девяносто шестого года меня пригласили на несколько концертов в Одессу. Я работал в помещении Театра оперетты. После одного из спектаклей мне говорят, что какая-то дама спрашивает Кио. Выхожу, вижу: стоит интересная женщина, правда, в летах. Шуба каракулевая. Бросилась ко мне: «Я дико извиняюсь (как в Одессе принято говорить), но вы меня, конечно, вряд ли помните. Когда вы были у нас в шестьдесят третьем году (я действительно работал в Одессе тридцать три года назад), мы с вами попали в одну компанию. Вы там гуляли-выпивали и, мягко говоря, очень активно ко мне приставали. А я, мягко говоря, вам отказала. Так знаете, для чего я зашла? Ехала на трамвае, заметила вашу рекламу — и подумала: почему бы не зайти к нему и не сказать, что я согласна?»

Я же теперь, тридцать шесть лет спустя со времени той дурацкой истории, за которую себя нисколько не виню, думаю: а не преломилась ли пародийно в запоздавшем согласии одесситки судьба моих сверстников-коллег, да и вообще всех сверстников? Когда-то хотелось, но не всегда получалось; теперь получается, но хочется все реже.

Рукопись этой книги я закончил вчерне как раз накануне своего пятидесятипятилетия. Пожалуй, при других обстоятельствах жизни такой возраст давал бы мне право не на такую уж раннюю усталость.

Дело не в том, что работа моя начиналась, как в цирке и положено, с юных лет — от моей профессии нельзя устать. Но неизбежная монотонность цирковой жизни не вполне в моем характере. Во мне никогда не было отцовского фанатизма. И здесь, вероятно, можно бы поискать причину, помешавшую мне как артисту с максимальной полнотой выразить себя. Но я-то вижу причину в ином.

Человек другого, чем отец, поколения, я не мог не расширить круга своих интересов. Эстрада, телевидение тянули меня к себе всерьез — и никогда не представлялись отхожим промыслом. Я стремился проникнуть в их специфику. И существенные отличия эстрады и телевидения от цирка меня не только не смущали, но, наоборот, привлекали. Кратковременные «вылазки» оттого-то и оставляли во мне — даже при успехе — ощущение незавершенности: я не успевал почувствовать себя специалистом в новом деле. А роль гостя из цирка меня мало удовлетворяла. Я не хотел просто переводить себя с чьей-то помощью на язык подмостков или экрана — я испытывал все большее желание свободно «говорить» на телевизионном и эстрадном языке, притом что не совсем уверен был, что люди, работавшие в этих жанрах гораздо регулярнее, чем я, соответствуют их специфике. Оставаясь заинтересованным и от ревности излишне требовательным зрителем, я не мог расстаться с надеждой (а иногда и уверенностью), что когда-нибудь стану в этом занимающем меня мире таким же своим человеком, как и в цирке.

Однако цирк — та организация, которая слишком уж демонстративный шаг в сторону могла бы посчитать побегом. А бежать из цирка, не сделав всего, мне в нашем деле положенного, я не имел права. И вовсе не страх какой-то кары меня держал.

Я не имел ни возможности, ни права идти каким-либо путем, кроме отцовского. Это выглядело бы (да и было бы) предательством. Кио — профессия, отцом сочиненная, изобретенная, открытая (уж как там хотите называйте).

Я, к великому сожалению, не всегда внимательно слушал отца, кроме тех, разумеется, случаев, когда давал он мне наставления, прямо относящиеся к профессии. И не запомнил поэтому каких-то важных мыслей о жизни, которые наверняка он высказывал в моем присутствии, — слишком уж молод я был, чтобы оценить в тот момент мудрость большинства его замечаний о месте артиста в меняющемся мире.

Но я очень хорошо помню слова отца о том, что лет через тридцать цирка не будет… Конечно, отец имел в виду не гибель цирка, а только то, что его в прежнем понимании не будет.

В общем, ушел я из цирка приблизительно на том временном рубеже, когда отец предсказывал ему поворот к новым формам существования.

И очень рад, что мне хватило жизни на этот маневр — и дан шанс испытать себя в чем-то менее предсказуемом, чем моя карьера в системе советского цирка, которую я здесь и поругал, как водится, но, по-моему, не без ностальгии, простительной человеку, вспоминающему те времена, когда он был молод.

Я не испытывал мук непризнания, безвестности — и мою биографию кинематографисты вряд ли захотели бы использовать как сюжет фильма о типичной карьере артиста. Но замечу — чуть не сказал: в оправдание, — что в молодых, подающих надежды мне походить не пришлось, так же как не пришлось рассчитывать на какую-либо снисходительность к моему возрасту. От меня сразу требовали «товар лицом».

Да, я не бедствовал, не голодал, не ходил в обносках, не мечтал годами о собственном автомобиле, а в ресторанах сиживал с пугающей родных и близких регулярностью. Жизнь, вроде бы, всем сверстникам на зависть. С одной стороны… А с другой — ни малейшего права на расслабление. Смешно говорить, даже несколько утрированную чопорность, необходимую для образа иллюзиониста на манеже, я должен был выдерживать и в ресторанных застольях, и за искренней беседой… Я вынужденно рано посолиднел.

Долгие годы я (как и Эмиль) обречен был в глазах других на обязательное сравнение с отцом. Люди, не очень-то ясно представлявшие себе его работу, не склонны были признать вслед за ним без оговорок и меня, и я спокойно, как мне казалось, относился к этому. Я не мог не проигрывать в сравнении с отцом. Для меня главным было не сравнение с ним выдержать, а сделать все для сохранения отцовского дела на уровне, достойном Кио. И — простите, если покажусь нескромным — я сделал все от меня зависящее, чтобы фамилия Кио сохранилась для цирковой истории не как мемориал, а как профессия, в чужие руки не дающаяся.

Очень долго я оставался самым молодым среди людей, меня окружавших. Мои подчиненные привыкли к тому, что они со мной на «ты», а я с ними на «вы». И лишь сравнительно недавно, когда возраст мой подобрался к пятидесяти, я вдруг осознал, что есть уже и члены правительства куда моложе меня. Все же ощущение, что я еще молод, сидит во мне, хотя и понимаю, что это глупость. Тем не менее, именно поэтому я не в состоянии подводить иных итогов, кроме предварительных.

Благополучен ли я в сегодняшние, неласковые для многих времена? Мне грех жаловаться — не бедствую, живу в хорошей квартире, езжу на хорошей машине, сыт… «пьян, и нос в табаке», — подскажут мне, быть может, иронизируя. Насчет «пьян» — зря. Пью все меньше, не испытывая, как уже, кажется, говорил, радости от вынужденного уменьшения доз. Курить — курю. Не махорку, разумеется…

От отца я унаследовал неумение дожить до зарплаты без долгов, независимо от зарабатываемых сумм. По нынешней жизни в долг никто не даст — и я, не став, в общем, бережливее, точнее согласуюсь со средствами. Я надеюсь, что профессия меня прокормит — и нищеты по-прежнему не боюсь. Вокруг меня немало людей разбогатело, я бываю в роскошных домах, на дачах, словно сошедших с рекламных проспектов, слышу от хороших знакомых про их недвижимость за рубежом, понимаю, что в дальнейшей артистической работе без обращения к состоятельным людям и без зависимости от них мне не обойтись… Завидую ли я кому-то, осуждаю ли кого-то, чувствую ли себя ущемленным или униженным? Ни в коем случае…

Теперь я совершенно точно знаю, что для счастья (если оно вообще существует, а не мерещится, как навязчивая идея) мне нужна лишь перспектива в моей работе — свой театр, телепрограммы, где я выступил бы в неизведанном для себя качестве, и номера, конечно, новые, уже сочиненные, но пока неосуществимые из-за отсутствия денег. Уговариваю себя, что нет денег перед деньгами.

Вопреки многим реалиям выпавшей нам сейчас жизни, я продолжаю верить в то, что меня многое еще ждет впереди. Что я многое смогу еще сделать — и сделаю. И пожалуй, я не сержусь на себя за такой оптимизм. Он, очевидно, у меня в крови. Той самой крови, что стимулировала, как выяснилось, и опрометчивые поступки, вроде домогательств анекдотически медлительной в своих решениях дамы из Одессы…

Сонкио, 1995 — Москва, 1999