Глава двенадцатая МИНИСТР ПРИКАЗАЛ ВЫПИТЬ
Глава двенадцатая
МИНИСТР ПРИКАЗАЛ ВЫПИТЬ
Как-то мы мчались с выдающимся футболистом Славой Метревели (он еще играл) по Тбилиси на его черной «Волге», известной всему городу. И возле старого здания ЦК Компартии Грузии въехали на тесную улочку — и, видимо из-за оплошности «девятки» (охрана Политбюро), оказались нос к носу с громадным лимузином Шеварднадзе. Лимузин неожиданно попятился назад, давая нам проехать. А когда машины поравнялись, Эдуард Амвросиевич, опустив оконное стекло, сказал Славе: «Проезжай, заслужил!» И я по инерции (или как хороший друг) был польщен…
Наверное, кого-нибудь удивлю (что само по себе неплохо, хотя замечал: не всякий человек любит удивляться, иногда ему спокойнее все знать заранее, но, во-первых, удивлять — моя профессия, а во-вторых, и при самом сильном желании, свойственном артисту, угодить каждому — мне далеко не всегда подобное удавалось, если и вообще удавалось) и, может быть, покажусь излишне суетным или подобострастным, посвятив самую длинную главу в своей книге начальству.
Ничего, однако, не поделаешь: начальства в моей жизни было (сейчас я строю иллюзии, что зависим от него поменьше — завишу скорее от финансовых магнатов) никак не меньше, чем женщин в номерах со сжиганием или распиливанием (есть у меня дежурная шутка о количестве женщин, находящихся в моем распоряжении и для того, и для другого). С той лишь разницей, что пилили меня и горел я — к счастью, не финансово (сплюну из суеверия), — но, как видите, не сгорел.
И потом: почему надо думать, что я рассказываю лишь про начальство, а не про себя, долгие годы ему подчиненного?
Конечно, иногда начальство — и заоблачно высокое — поощряло нас, покровительствовало нам и попросту любило любовью зрителя. И чего скрывать: бывали мы ему искренне благодарны. И гордились командирской лаской и вниманием, оказываемым сверху.
Но, рассказывая о встречах с большими руководителями, ловлю себя зачастую на излишне, пожалуй, шутливом тоне… Вероятнее всего, таким образом невольно компенсируешь некогда испытанный перед ними страх, а иногда ущемленность или унижение вспоминаются. Или не хочешь показаться тщеславным или, упаси Боже, подхалимом. Или же действительно при общении артиста с начальством не всегда удается избежать комизма ситуации, точнее — трагикомизма?
Есть у некоторых из нас, например, обыкновение после (не до, замечу) присвоения почетного звания разглагольствовать, что, в общем-то, никакие звания вовсе и не нужны — с чем нельзя не согласиться, если это касается, допустим, великого Аркадия Райкина или Аллы Пугачевой, когда титул народного артиста действительно ничего не добавляет и, наоборот, уравнивает с коллегами меньшего масштаба дарования и славы.
У меня, кстати, есть звание, которое вызывает у многих недоумение, но мне оно особенно приятно как раз неожиданностью присуждения: я — заслуженный деятель искусств Грузинской ССР.
В восьмидесятые годы я был на гастролях в Тбилиси. Вообще надо сказать, что гастроли Кио в Тбилиси еще со времен моего отца вызывали какую-то нездоровую, сумасшедшую ажитацию. Возможно, это было связано с тем, что у Кио всегда были красивые девушки-ассистентки. Билеты продавались за три месяца, конная милиция выстраивалась в несколько рядов, закрывались все черные входы и выходы — один раз я сам с трудом попал на свою премьеру, потому что не мог пройти… Так вот, в то время когда мы гастролировали, в Тбилиси готовили концерт, посвященный XXIV съезду Коммунистической партии Грузии.
Грузины — люди смелые. И решились в такой серьезный правительственный концерт внести элемент развлекательности — и пригласили меня. Я уже имел определенный опыт работы на сцене, поэтому внес контрпредложение: «Если хотите, чтобы концерт стал событием, чтобы было необычно и смешно, надо в моих номерах заменить ассистентов и клоунов кем-нибудь из популярных грузинских артистов». Мое предложение организаторам понравилось. Свое согласие дали Вахтанг Кикабидзе, любимец Грузии, бывший тогда на пике популярности, и другой замечательный грузинский киноактер, комик Гиви Бирикашвили. Представьте себе: серьезный концерт съездовский, симфонические оркестры, музыканты, исполнители-солисты, стихи про партию, какая-то лениниана — и вдруг клоунский такой, бравурный цирковой марш, выскакивает мой кордебалет, одетый в клоунские костюмы и маски. Танцы, валяние дурака. Всех их накрывает огромный колпак, который поднимается через мгновение — перед партийной публикой стоят двенадцать почти голых девочек и среди них одетые Буба Кикабидзе и Гиви Бирикашвили. Уже одно это — взрыв, бомба. И плюс они начали это обыгрывать гениально: Буба тащил Гиви вперед, а тот договаривался с девочкой якобы о свидании. Буба его тащил за руку, Гиви по-грузински говорил: «Что ты меня тащишь, она мне сказала — да». А «да» — по-грузински «кио». «Дурак, Кио — это иллюзионист, ничего она тебе не сказала «да»…» Когда же я собирался распиливать женщину, Буба выходил и говорил: «Простите, вас там срочно к телефону». Я уходил со сцены, а он предлагал Бирикашвили: «Слушай, пока его нет, давай мы сами попробуем». Короче, они вроде, пока меня нет, распиливали женщину и начинали делить половины: «тебе эта, мне та» и так далее. Зал покатывался со смеху. Потом было очень смешно, когда они вроде разделили половины, и Гиви Бирикашвили говорил таким плаксивым, обиженным голосом: «Буба, ты же русский язык хорошо знаешь, да, а я русский язык плохо». — «Ну и что?» — «Ну, подумай сам, подумай сам, зачем мне эта разговорная половина?» После этого я их наказывал — они превращались в маленькие фигурки с говорящими головами: Буба начинал петь: «Чита, Брита, Чита Маргарита», Гиви кричал: «Посмотрите на него, он еще поет».
Во время представления краем глаза я увидел сидевшего в третьем ряду Эдуарда Амвросиевича Шеварднадзе, который тогда был первым секретарем ЦК Компартии Грузии: он буквально чуть не падал со стула. Ну, и были приятные для меня последствия. А в Грузии, когда еще отец мой был в ней очень популярен, ходила легенда, что Кио вообще из Тбилиси, он — местный, наш и так далее. И вот директору цирка позвонил сам министр культуры, тогда молодой Валерий Асатиани, который на все это решился, — он, кстати, сейчас вновь министр, взявший на себя смелость позвать меня в концерт. Сказал: «Игорь же как-то действительно связан с Грузией. Он же школу здесь оканчивал». И велел: «Давай-ка быстренько напиши мне официальную бумагу, что вот он окончил школу, что он тут делал первые шаги в цирке и т. д. и т. п. Шеварднадзе считает, что его нужно отметить…» Через три дня абсолютно неожиданно для меня в центральной газете Грузии появился указ о присвоении мне звания заслуженного деятеля искусств Грузинской ССР. Мне было это очень приятно, потому что в Грузии, как нигде, по-настоящему высок уровень искусства в любых его областях. И на банкет, куда я пригласил гостей, пришли и Софико Чиаурели, и Вахтанг, и Гиви, и Сухишвили-Ромишвили, и все другие крупные деятели культуры Грузинской республики.
Сегодня принято всех ругать, уничтожать и низводить всех советских руководителей до положения конъюнктурщиков и идиотов. Мои, пусть и поверхностные, впечатления от личных встреч с некоторыми из них не соответствуют ставшему расхожим мнению. Меня принимал Гейдар Алиевич Алиев, когда был первым секретарем ЦК Компартии Азербайджана. Человек он жесткий, сильный, боялись его в Азербайджане жутко, как, впрочем, и сейчас. Но те двадцать минут, что я был у него в кабинете, он вел себя со мной не как хозяин республики, а как заинтригованный зритель: расспрашивал о цирке, говорил комплименты.
Получением своей первой квартиры я обязан тогдашнему первому секретарю Московского городского комитета партии Николаю Григорьевичу Егорычеву. Случилось это в шестьдесят, по-моему, седьмом году, перед моим отъездом в Америку. Один мой хороший знакомый, работавший в Госстрое РСФСР, завел меня в кабинет председателя Госстроя, когда тот то ли болел, то ли отсутствовал, и подпустил к правительственной «вертушке», по которой напрямую можно было позвонить чуть ли не Брежневу… Иначе мне бы к Егорычеву не пробиться никогда. А здесь я набрался нахальства, тем более что мой товарищ меня подстегивал, говоря: «Ну, мало ли, может, ты от Фурцевой звонишь, подумаешь, нет — так нет», — и позвонил… Страшно нервничаю, говорю: «Николай Григорьевич, извините, вас беспокоит артист Игорь Кио». Он совершенно спокойно мне отвечает: «Да, очень приятно. Слушаю вас. Чем могу быть вам полезен?» — «Николай Григорьевич, я бы очень хотел, если это возможно, просить о том, чтобы вы меня приняли». А разговор происходит, допустим, в четверг. Он говорит: «Вы знаете, Игорь, простите, я забыл ваше отчество…» — «Эмильевич». — «Эмильевич, да, да, конечно… Вы знаете, к сожалению, сегодня уже поздно, а завтра я не смогу. Вас устроило бы утром в понедельник?» — «Ну конечно». — «Тогда, пожалуйста, я вас жду в девять утра, мой помощник вас встретит». Действительно, в понедельник в девять утра стоял внизу в здании МГК партии человек в черном костюме и галстуке, помощник Егорычева. Он очень любезно спросил: «Простите, вы Игорь Эмильевич? Николай Григорьевич ждет вас, пожалуйста» — и проводил меня в приемную. В приемной я прождал буквально минуты три. После чего появился сам Егорычев, который сказал: «Извините, что заставил вас ждать. Прошу вас». Нужно учесть еще, что я был в ту пору двадцатитрехлетним молодым человеком. Секретарша принесла чай. Егорычев заговорил о цирковых делах, а потом спросил: «Ну, а чем я могу быть вам полезен, давайте, не стесняйтесь». Я рассказал: «Николай Григорьевич, у меня своя семья. Осталась от отца квартира, там живет брат. Вот я и хотел бы отдельную квартиру». На что он мне ответил: «Ну, что же, мы…» Я, конечно, принес и соответствующее письмо. На этом письме он в моем присутствии пишет резолюцию удивительно каллиграфическим почерком: «Товарищу Рябинину (а это был первый заместитель тогдашнего, как сказали бы сейчас, мэра Москвы Промыслова, который занимался жилищными вопросами)…», вернее, нет, я эту резолюцию увидел позже, уже в Моссовете… А мне он сказал: «Я поручу Московскому Совету, разберутся с вашим вопросом, я думаю, что…» Я по глупости спросил, могу ли надеяться. «Ну, я думаю, что конечно, вопрос решаем. Рад был вас повидать». Я его пригласил в цирк. — «Постараюсь, вы знаете, плохо со временем. Ну, в случае чего обращайтесь, до свидания». Я еще был человек совсем не опытный и не знал, как подобную форму разговора с начальством воспринимать, хорошо это или плохо? Но буквально на следующий день мне позвонили из секретариата Рябинина, пригласили прийти, и тут я увидел резолюцию каллиграфическим почерком: «Товарищу Рябинину. Согласно договоренности, прошу рассмотреть вопрос товарища Кио» и подпись — Егорычев. Еще через пару дней меня пригласили в Управление учета и распределения жилплощади Москвы, которым командовал чиновник по фамилии, по-моему, Пушкарев, спросивший: «Вас же не устроит, если я вам предложу что-то в новых районах Москвы?» — «Конечно, нет, я хотел бы в центре». — «Тогда придется месяц-два подождать». — «Ну, месяц-два — это не так страшно». — «Хорошо, мы вам сообщим». И по иронии судьбы, случилось так, что Егорычева сняли с работы. Как выяснилось, он был не типичным советским чиновником, а человеком, имевшим собственное мнение: где-то высказался публично о наличие бытового антисемитизма в нашей стране, где-то чего-то там неодобрительно сказал в адрес тех политических шагов, которые предпринимало высшее руководство… И я боялся, что после снятия Николая Григорьевича его резолюция может потерять свою силу. Но, к счастью, это оказалось не так, и я буквально через два месяца получил квартиру на Садовом кольце — на Зубовском бульваре.
Егорычева сначала понизили до должности заместителя министра тракторного машиностроения, но он там пробыл недолго, а затем отправили послом в Данию. Спустя много лет я приехал туда на гастроли. И лишний раз убедился, что Егорычев совсем не типичный советский начальник. В посольстве мне рассказали, что, приехав в Данию, он первым делом занялся изучением датского языка. Выучил язык и смог без посредников разговаривать с представителями местных правительственных кругов. Налег и на английский язык, который знал, но не настолько, чтобы разговаривать с официальными лицами без услуг переводчика. Отказался от шофера и ездил сам за рулем своей посольской машины. Когда мне удалось с ним встретиться в Дании, я сказал: «Николай Григорьевич, вы не помните меня, а я ведь ваш большой должник». Он удивился: «Какой, почему, простите…» — «Ну, помните, я вот когда-то в шестьдесят седьмом пришел к вам и вы помогли мне с квартирой». — «Прекрасно, прекрасно прежде всего, что вы об этом помните, а то, что я забыл, это неважно, я рад, что у меня была тогда возможность вам помочь».
Когда Министерство культуры не понимало, почему меня нужно командировать в Японию для завершения съемок телевизионного фильма, я вынужден был по рекомендации журналиста-международника Владимира Цветова позвонить в Токио нашему послу. А послом тогда был Дмитрий Степанович Полянский, много лет входивший в состав Политбюро, да и вообще человек, сделавший карьеру очень молодым: в тридцать лет он уже был первым секретарем Краснодарского, по-моему, крайкома партии. И вот, когда я в семьдесят шестом году приехал в Токио, мне сказали, что Дмитрий Степанович хочет меня видеть. Я пришел к нему не без трепета, с которым мы все тогда относились к руководству вообще, а уж к членам Политбюро, пусть и бывшим, тем более. Принял он меня очень мило. Сказал, что с моим приездом у него было проблем больше, чем с МиГ-26 — в то время наш военный летчик угнал новейший самолет-истребитель и попросил политического убежища в Японии, откуда его переправили в США. Спросил, не смогу ли я выступить перед работниками советского посольства. Я, естественно, не мог отказать послу. Но получилось, что из-за пробок я минут на пять опоздал. А когда наконец добрался, то увидел, что на лестнице меня ждет сам посол, который сказал: «Ну, что же вы, Игорь Эмильевич, я боялся, что вы не приедете». После моего выступления был товарищеский ужин. И меня поразило, с каким уважением и обожанием относились работники посольства к Полянскому. Наверное, свою роль сыграло и то, что, будучи высоким руководителем, а потом «понизившись» до посла, он не придавал, как его предшественники, значения всяким мелочам, мелким интригам: его не интересовало, кто с кем спит или кто там чего купил-продал и так далее. Работники его аппарата рассказывали, что при нем стало свободно дышать и легко жить, настолько благоприятный он создал климат в посольстве.
Не могу сказать, что я хорошо знал Екатерину Алексеевну Фурцеву, но несколько раз с ней встречался в Москве (на приеме у нее дважды был, и в цирк она приходила), затем во Франции. Мне трудно согласиться с теми, кто выдает ее сегодня за малограмотную ткачиху, ничего не смыслившую в искусстве, абсолютно случайного в советском руководстве человека.
Она была очень энергичным министром. Жизнь в ее кабинете кипела, и решения она принимала пусть иногда и ошибочные, но всегда почти отмеченные особенностью ее личности, неизменно казавшейся мне яркой.
Екатерина Алексеевна была очень элегантной и милой дамой с фигурой просто-таки девичьей. Как-то мы ждали ее в Цирке на Цветном, она запоздала, и все решили, что она уже не приедет, и перестали ждать, отошли от входа в правительственную ложу. А она приехала — ворвалась через служебный вход и побежала красивыми, стройными ногами вверх по крутой лестнице, которая в старом цирке вела в ложу. Вахтерша не узнала ее, крикнула вслед: «Девушка, девушка, куда вы?» Фурцева повернулась и резко ответила: «Я не девушка — я министр!»
Я познакомился с Екатериной Алексеевной вскоре после смерти отца. Мы уезжали в Японию. А в те годы было положено, чтобы отъезжающие на гастроли, особенно в такие важные страны, как США, Франция, Англия, Япония, проходили собеседование в министерстве. Фурцева говорила нам всякие напутственные слова и вдруг обратилась к Бардиану — управляющему Союзгосцирком: «Где Игорь?» Я поднялся, она выразила мне соболезнование.
По контрасту с Петром Ниловичем Демичевым, сменившим Фурцеву на посту министра культуры, у которого стол был абсолютно голый и напоминал хоккейное поле ночью, перед ней высилась стопа бумаг, которые она, совещаясь или разговаривая, продолжала визировать. Часто звонили телефоны — и она отдавала распоряжения. Нетрудно было догадаться, как много зависит от нее лично, от ее реакции, мнения, решений. В присутствии артистов Фурцева любила ругать начальников-чиновников, притом с перебором: грубо, с криком, на повышенном тоне, не всегда справедливо. Но нам, конечно, это нравилось — мы видели, что начальник, которого мы побаиваемся, вдруг, как школьник, краснеет или бледнеет (Фурцеву, безусловно, боялись). Своим обращением с нами она как бы подчеркивала: вы, дорогие мои друзья, молодцы — художники, творцы, а это чиновники — и не более того.
В конце шестьдесят девятого года мы были на гастролях во Франции, когда она приехала туда с официальным визитом как министр культуры. Мы работали в Париже во Дворце спорта «Порт де Версаль» (огромный зал, вмещающий, по-моему, шесть тысяч зрителей), а в параллель с нами «Агентство литературы и искусства Парижа» проводило впервые гастроли оперы Большого театра. Поговаривали, что цирк, собиравший аншлаги во Дворце спорта, обеспечивал рентабельность оперных гастролей.
Фурцева заскочила к нам в антракте. И тут же, со свойственной ей дамской активностью, устроила собрание. Я работал второе отделение, поэтому в антракте гримировался, готовился к выступлению. Вдруг кто-то вбегает ко мне, кричит, что Фурцева требует Игоря. Ей, как я понял, не так было нужно мое присутствие на собрании, как хотелось из чисто женского любопытства взглянуть на меня. Она, конечно, была наслышана о моей нашумевшей женитьбе на Гале Брежневой. Екатерина Алексеевна сказала какие-то положенные случаю слова, извинилась, что не может побывать на представлении, но пообещала обязательно прийти. И упорхнула — не найду другого определения.
Через несколько дней в советском посольстве устраивался прием в честь официального визита Фурцевой. Нескольких ведущих артистов, цирковых и оперных, пригласили на этот прием. Дело было днем, а вечером у нас представление… На приеме я увидел многих знаменитых деятелей французской культуры: Марину Влади, Марселя Марсо, Мишеля Симона и других крупных актеров. Из наших знаменитостей были, в частности, ослепительная Галина Вишневская с Мстиславом Ростроповичем.
Кстати, с ними я познакомился во Франции. Юрий Никулин позвал меня в один из очень дорогих ресторанов Парижа — русский ресторан «Доминик». Хозяин его — Доминик — был старым петербуржцем. У него служили официантами и поварами исключительно русские — и всем сотрудникам запрещалось на кухне и в зале разговаривать по-французски. Мы сидели за столиком, когда в зал вошла сногсшибательная дама (по виду — звезда Голливуда) в сопровождении очень интеллигентного мужчины. Признаюсь, что я их еще не знал в лицо. И не сразу сообразил, что это Вишневская и Ростропович. Среди других артистов Большого театра они выделялись — как будто давным-давно стали парижанами. Оказалось, что Ростропович с Вишневской пришли к Доминику, чтобы вместе с представителями эмиграции, живущими во Франции, подписать письмо в защиту Александра Исаевича Солженицына. Мы об этом, конечно, знать никак не могли. Но ведь встретились, поздоровались — и факт оставался фактом: мы в один и тот же вечер сидели в ресторане «Доминик». Ресторан небольшой, акция, никуда не денешься, антисоветская. Поэтому уже на следующий день нашего руководителя Бориса Ильича Мельникова вызвали в посольство и потребовали, чтобы нам был дан серьезный нагоняй…
Фурцева подошла к нам с Никулиным и Шуйдиным, взяла под руки и позвала: «Идемте, идемте со мной». Повела нас по зданию старинного дворца, в котором тогда размещалось посольство, и завела в небольшую комнату, где накрыт был стол для личных гостей советского министра, с которыми она могла бы поговорить в неформальной обстановке. Мы заговорили о гастролях, о том, о сем… Она сама разлила коньяк, предложила: «Давайте выпьем». А мы не можем — у нас вечером работа. Она не принимает возражений: «Ничего, до вечера еще далеко, давайте!» Мы ни в какую — и после третьего нашего отказа Фурцева кулаком по столу: «Министр я или не министр?» — «Министр, конечно!» — «Я вам приказываю!» Раз министр приказывает — куда денешься… В общем, выпили крепко. Причем министр, которая пила с нами на равных, оставалась трезвой… Проводила нас до машины, и мы поехали работать. К счастью, больше никогда ни Юрию Владимировичу, ни Шуйдину, ни мне в подобном состоянии работать не приходилось…
В конце того вечера Фурцева сказала: «Игорь, извините, я вас здесь не увидела. Вы будете в Москве работать, да? Я обязательно приду».
В Москве я заканчивал гастроли — и уже, естественно, забыл о любезном обещании нашего министра, как вдруг в цирк приходит телеграмма на красном правительственном бланке — Игорю Кио:
«Дорогой Игорь! Я приношу вам свои извинения, что я не сдержала слово, не сумела прийти на ваше представление. Но надеюсь, что в будущем все исправлю… И, зная о ваших успехах… с уважением. Министр культуры Фурцева».
Василий Иванович Пахомов был большим советским руководителем — заместителем министра культуры СССР, заместителем председателя Гостелерадио, директором Большого театра, генеральным директором фирмы «Мелодия». В последние годы он был помощником Екатерины Алексеевны Фурцевой. И не просто помощником, а очень приближенным человеком.
Василий Иванович был сугубо советским руководителем. То есть мог руководить любым «участком» нашей жизни. Злые языки утверждают, что, когда Пахомова назначили директором Большого театра и театр, им возглавленный, буквально через несколько дней выехал на гастроли в Англию, его в Лондоне до самой премьеры никто не видел. Он мотался по английской столице — изучал, вероятно, магазины. Появился в зале только на генеральной репетиции. На сцене Плисецкая, дирижирует Файер. И вдруг новый директор театра Василий Иванович Пахомов хлопает в ладоши и останавливает репетицию. Все смотрят на него с огромным недоумением. А он, обращаясь к Файеру, говорит: «Юрий Федорович, не тот темп!» Я этому рассказу абсолютно верю. Потому что мне довольно плотно довелось пообщаться с Василием Ивановичем. Я шесть месяцев работал в Соединенных Штатах Америки, где он был руководителем гастролей, и четыре месяца в Японии, где он также возглавлял наш цирк. И действительно, во всем «разбирался» лучше других. Учил специалистов, как нужно подвешивать воздушную аппаратуру под куполом цирка, объяснял дрессировщице попугаев, как обучить попугая японскому языку. И всегда у него наготове был конкретный рецепт. Он говорил дрессировщице: «Дорогая, да что за глупости вы делаете! Ваш попугай говорит «Здравствуй, дорогой» по-русски. Да посадите вы его в темную комнату — и три дня не кормите. И пусть каждый, кто заходит к нему, говорит по-японски «конничева», то есть «здравствуй». И поверьте мне, милая, на четвертый день он будет говорить по-иностранному как миленький. Поверьте мне — я сорок лет работаю с людьми, я знаю».
Пахомов учил выдающуюся танцовщицу на проволоке Нину Логачеву, как правильно делать «колесико». У нее что-то этот трюк не шел. При «колесике» она теряла баланс. И он на полном серьезе ей говорил: «Милая моя, вы когда делаете это «колесико», пытаетесь балансировать, стоя на месте. А вы сделали «колесико» — и бегите по вашей проволоке как можно быстрее и дальше на свой мостик. И все будет в порядке». Он знал ответы на все вопросы.
Про Василия Ивановича Пахомова — человека безусловно неординарного и несомненно неоднозначного — всегда ходило очень много анекдотов. Где бы он ни работал, всегда оставлял интересную про себя историю. Когда создавался театр «Современник», Пахомов работал заместителем министра культуры. Однажды он вызвал к себе главного режиссера Ефремова и долго распекал его за какое-то вольнодумство, требовал решительных перемен. Ефремов, чтобы выиграть время и заморочить голову начальству, говорит ему: «Василий Иванович, это не только мое решение, это решение приняли коллегиально». Пахомов тут же его перебил, сказав: «Ладно, не надо никем прикрываться. Мы здесь знаем одного человека в «Современнике» — Олега Попо… Ой, прости меня, Ефремова».
Приезжаем мы в шестьдесят шестом году в Японию (руководитель гастролей Василий Иванович). У нас большая, хорошая программа: Олег Попов, Волжанский, другие замечательные артисты. Я в несколько неловком положении — в Японию должен был ехать отец. После большого успеха в шестьдесят первом году японцы приглашали именно его. Но отец в шестьдесят пятом умер — и послали меня. Японские импресарио решили, из тактических соображений, не менять рекламу. И вот все громкие эпитеты, адресованные отцу (то есть «великий иллюзионист Кио» и так далее), автоматически проецировались на меня (без уточнения, что это Кио-младший). Олег Попов ревниво (и справедливо ревниво) относился к моему возвеличиванию, как и Волжанский и другие менее выдающиеся артисты (но не менее ревнивые). Мне приходилось держаться поскромнее — никак себя не выпячивать.
Пахомов очень серьезно подошел к организации гастролей. Своему заместителю в поездке — директору Тульского цирка Дмитрию Иосифовичу Калмыкову — он поручил приобрести в Туле и взять с собой огромный ящик с маленькими сувенирными тульскими самоварчиками. Мы и не сразу поняли, для чего они нужны. Но когда догадались, отдали должное находчивости Василия Ивановича. Он смотрел далеко вперед, давая это указание.
Приехали в Токио, готовимся к премьере. Остаются сутки до начала. Вдруг появляется Василий Иванович, с ним рядом Дмитрий Иосифович Калмыков с большой коробкой, в которой, как мы потом узнали, были самоварчики. Пахомов прекращает репетицию, приказывает: «Так, Олег Константинович Попов, Игорь, Волжанский…», называет еще несколько фамилий ведущих артистов, «…быстро все поехали к мэру Токио!» А артисты в ответ: «Василий Иванович, у нас репетиция! Как мы можем уехать…» Он тогда говорит: «Я вас прошу! Вы вот сейчас со мной поедете, а если вы сочтете, что подобное мероприятие вам не нужно, можете вернуться на репетицию». Что нам делать? Подчиняемся руководителю — едем. В мэрии Василий Иванович быстро произносит — как мы поняли, это была домашняя заготовка: «Уважаемый господин мэр! Позвольте от имени Министерства культуры…», он даже говорил «от имени министра культуры», потому что был помощником Екатерины Алексеевны, «…приветствовать вас и пожелать вам…» того-то, того-то, «…мы надеемся, что наш приезд послужит дальнейшему развитию культурных связей, дружбы между нашими странами». И тут Дмитрий Иосифович открывает коробку и преподносит мэру сувенирный самовар. Мэр заинтригованно смотрит на самовар, не понимая, что это такое и для чего нужно, но тут же благодарит нас, нажимает на кнопку под столом и вошедшему помощнику говорит что-то на ухо. Помощник выходит — и появляется вновь с целым набором красивых футляров в руках. Выясняется, что это часы «Сейко» (последняя модель), которые и преподносятся каждому советскому артисту, пришедшему приветствовать мэра Токио… Выходим из мэрии, Василий Иванович предлагает: «Ну а сейчас, как вы хотите. Или возвращайтесь на репетицию, или мы нанесем визит президенту крупной токийской телевизионной компании». Тут почему-то уже возражений никаких не было, все сказали: ну раз надо — значит, надо, все-таки государственная миссия и так далее. Мы приехали к президенту телевизионной компании, и повторилось то же самое — «…я вас приветствую… мы надеемся, что наш приезд послужит развитию культурных связей…» И — самовар президенту компании. Тут же звонок, несколько слов на ухо помощнику — и мы уходим, получив все по роскошному транзистору фирмы «Sony». В тот день мы нанесли еще несколько визитов и убедились, что Василий Иванович знает, как жить за границей, и все его действия весьма продуманны.
В Соединенных Штатах и в Канаде Василий Иванович решил продолжить свою линию в искусстве — тоже самоваров и прочих сувениров запасли достаточно. И когда приехали в первый американский город, он сразу сказал импресарио, что нам необходимо нанести визит мэру. По-моему, это был Бостон или Балтимор, не помню. Импресарио не понимает: «Зачем?» — «Ну, знаете, у нас есть такая традиция. Мы должны его приветствовать. Вы же понимаете, я все-таки помощник министра культуры». Импресарио попался непонятливый: «О чем мэр должен с вами разговаривать?» «Это уж наше дело — мы настаиваем», — уперся Василий Иванович. «Ну, раз настаиваете…» Мэр нас, правда, не принял — принял его заместитель, притом в обеденный перерыв. Мы пришли большой группой. Секретарша приоткрыла дверь. Видим: сидит вице-мэр — ноги на столе, ест какой-то бутерброд, пьет пиво или воду. Отдыхает. Тут мы входим. Ну что ему делать? Все-таки воспитанный человек — ноги убрал со стола, смотрит на нас с интересом: «Слушаю вас». Василий Иванович ему засаживает в лоб, что вот «…мы по поручению министра… мы приветствуем вас… надеемся, что наш приезд послужит дальнейшему развитию…», и — самовар заместителю. Вице-мэр в совершенном недоумении смотрит на самовар, долгодолго разглядывает, затем открывает ящик своего письменного стола — и кидает туда дареный самовар. Смотрит на нас, а мы — на него: ждем продолжения с надеждой на сохранение японских традиций. Американец, однако, только и сказал: «О’кей. Гуд бай».
В Америке номер с тульским самоваром не прошел. Но в Японии Василий Иванович бывал неистощим на выдумку. Однажды он встретил нашего японского импресарио и говорит: «Я вас поздравляю!» Тот удивляется: «Пахомов-сан, с чем?» — «Как с чем? Сегодня же сотое представление наше в Японии!» Японец благодарит: «Очень хорошо, спасибо. И я вас поздравляю. А что из этого следует?» — «Ну как что из этого следует! Надо же это как-то отметить артистам». Уже к вечеру каждый участник программы получил какой-то ценный подарок.
А в Соединенных Штатах Василий Иванович переключился на эмигрантов. В Нью-Йорке, в Калифорнии очень много эмигрантов из России, и на наши представления приходили люди, которым просто хотелось услышать русскую речь, поговорить с нами. Помню, в Нью-Йорке пришел к Василию Ивановичу старичок и говорит: «Господин директор, я вот хотел бы сделать кое-какие подарки для артистов». Пахомов обрадовался: «Да-да, молодец, давай-давай». Старик замялся: «Но я вот не знаю. Принес ящик пива. А у вас ведь группа джигитов замечательная. Джигиты, они, наверное, мусульмане — не пьют…» На что Пахомов ему: «Хлещут водку и коньяк, а пивом запивают». У бедного старичка в руках была видеокамера, он ее от неожиданности уронил и разбил вдребезги. А Василий Иванович тем временем говорит: «Слушай, пиво — это хорошо, пиво — это замечательно, но ты не можешь достать быстро ящик водки?» Старик растерялся: «Господин директор, я как-то не понимаю — уже ночь (мы закончили гастроли и должны были переезжать из одного города в другой)… где я сейчас возьму ящик водки?» На что Пахомов ему укоризненно: «А-а-а! Я смотрю, у тебя уже душонка стала нерусской. Ты уже стал американцем». У старика — слезы на глазах… Он куда-то исчез — и через полчаса вернулся с ящиком водки.
Василий Иванович был очень пьющим человеком, но пьяным, в общепринятом понимании, я его не видел. Была у него особенность: чем больше он пил, тем словоохотливее становился. То есть у него просто не закрывался рот. Притом он бывал таким пьяным демагогом. Эдаким начальственно-советским демагогом. Выпить он мог очень много. Сидел допоздна со здоровыми молодыми акробатами, выпивал полтора литра, причем оставался при этом трезвее, чем они — молодые ребята. А на следующий день в гримерной, когда артисты (те, с которыми он вчера пил) готовились к представлению, мог сказать им на полном серьезе: «Вот, ребята, мы вчера сидели-выпивали, но должен вам сказать, что я не знаю, что такое желание выпить». Все от неожиданности столбенели. Пахомов же продолжал: «Нет, приеду я вот в Москву, жена, конечно, накроет стол к ужину. Выпью с нею шампанского. Но желание выпить мне, в общем-то, незнакомо». И после подобных заявлений он вечером мог выпить опять с теми же самыми ребятами свои полтора литра и при этом оставаться молодцом. Но вообще заявления его демагогические потрясали людей. Он мог такое брякнуть… «Вы знаете, я тридцать с лишним лет живу со своей женой. И вот все время думаю, последнее время особенно, уже с позиции возраста, что нас объединяет?» Все заинтересованно слушают. «И прихожу к выводу: объединяет нас в большей степени все-таки одно — партийность».
Пахомов обожал публичные выступления. В Японии он заставил японцев сшить ему смокинг — и сам выходил в каждом прологе среди артистов, приветствовал публику, говорил какие-то дежурные слова. Обожал давать интервью. Правда, потом иногда приходил в ужас, когда разворачивал газету. В Балтиморе пришли к Пахомову журналисты, а он к тому времени выпил — и очень уж распространялся… Его спросили, как ему нравится Балтимор, и он так начал расписывать этот город, преувеличивая свои от него впечатления, что на следующий день в газете появился заголовок, едва не доведший Василия Ивановича до сердечного приступа: «Русский директор цирка заявил, что он хочет жить в Балтиморе».
Когда к Василию Ивановичу кто-либо обращался: господин директор, вот хотелось бы с вами побеседовать, — он его сразу перебивал: «Ну что мы будем здесь говорить? Давайте пойдем в бар, поговорим как цивилизованные люди». Хозяин нашей гостиницы в Оттаве пришел к нему с важным разговором, потому что Пахомов всегда акцентировал на том, что он — помощник министра, и намекал на то, что мог бы поспособствовать какому-нибудь иностранному бизнесу в России, оказаться полезным человеком. И вот они в баре крепко выпили. И Пахомов наобещал хозяину гостиницы золотые горы в Москве — они уже планировали грандиозные совместные проекты. А Василий Иванович в горячке забыл, что нас в тот вечер пригласил к себе в гости советский посол в Канаде Иван Фаддеевич Шпедько. Он пригласил Пахомова, Никулина, ну заодно меня и еще двух-трех человек. Такой частный, неофициальный ужин. И Василий Иванович прибыл к Ивану Фаддеевичу в той стадии, когда разговаривал уже без паузы, без перерыва. Остановить его могла теперь только атомная война. Выпив еще пару рюмок, он уже переводил Ивана Фаддеевича из Министерства иностранных дел в Министерство культуры. Уже назначал его на разные другие ответственные посты… Иван Фаддеевич — дипломат и воспринимал все с юмором, понимая, что директор Московского цирка сегодня отдыхает. В общем, никаких неприятностей не было. Правда, Василий Иванович в завершение приема кидал в нас фруктами и обещал всем устроить какие-то дополнительные заработки, но к этому мы успели привыкнуть. Однако когда расходились, Пахомов сунул себе в карман простенькую пепельницу со стола — сунул чисто механически. Она ни зачем не нужна была ему, да и к воровству он вовсе не был склонен — просто пьяный заскок какой-то.
А если Василий Иванович с вечера перепивал, то наутро обязательно собирал так называемое собрание руководителей номеров. Был у него мальчик для битья — Николай Львович Златопольский, заместитель директора Воронежского цирка. Человек, который создан был для того, чтобы его ругали. И Василий Иванович, когда перепьет, на собрании обязательно уничтожал этого Златопольского. Притом сам не знал, за что ругает воронежского чиновника, что ему в нем не нравится. И никто не знал. Но Златопольский был из тех русских людей, что начальника боятся больше, чем злейшего врага. Он безропотно слушал Пахомова и согласно кивал головой. А Василий Иванович камня на камне не оставлял, все твердил: «Так нельзя». Чего «нельзя» — никто, конечно, не мог понять. После ужина у посла Шпедько, когда он уже раз в восьмой высказал Златопольскому свои жутчайшие претензии, Василий Иванович автоматически полез в карман пиджака — того пиджака, в котором ходил в гости. И нащупал в кармане нечто твердое. И мы все глаз не могли оторвать от его мимики, когда он задержал за лацканом руку, стараясь восстановить в памяти предыдущие события. Затем Пахомов все-таки осторожно вынул пепельницу из кармана (а некоторые из нас были свидетелями того, как он ее ненароком прихватил). Опасливо повертел ее — и обнаружил на задней стороне гравировку: «Господину Шпедько от посла Франции». Василий Иванович в ужасе прочел надпись, посмотрел подозрительно на всех нас (мы делали вид, что ничего не понимаем) и, когда, наконец, сообразил, как пепельница попала к нему в карман, швырнул вдруг ее в угол комнаты, сказав сакраментальное слово: «Провокация».
Пахомов, в общем, был неплохим человеком. Он по-доброму относился к артистам. Большой мастер чиновничьей интриги и большой знаток министерских законов, дока в министерских порядках, он, тем не менее, всегда старался, чтобы и артисты не были в убытке. И чтобы и наилучшие условия были не только у него, но и у нас.
Я благодарен ему за то, что однажды мы вместе с ним втихую слетали в Лас-Вегас. Было несколько дней перерыва — и мы полетели в Лас-Вегас. Пришли на концерт Армстронга. И попали к нему за кулисы, пользуясь тем, что Пахомов — помощник министра культуры. Василий Иванович опять говорил: «Я по поручению…» и так далее. Мы пришли к совсем уже старому и дряхлому Армстронгу, который выслушал нас со слезами на глазах и спросил: «Вы мне только скажите, почему меня приглашают во все страны мира, а в Россию не зовут?» Пахомов немедленно нашелся: «Наоборот, мы вас приглашаем…» Армстронг его перебил: «Я знаю, почему меня не приглашают в Россию. Потому что меня называют «королем джаза», а в России не любят королей».
…Когда мы работали в городе N, нам сообщили, что приехала правительственная делегация из ГДР, что сегодня она во главе с первым секретарем обкома КПСС посетит цирк и чтобы мы без команды не начинали представления. Пока мы ждали команду, я стоял в фойе у окна с видом на служебный вход для руководителей, куда должны были подъехать высокие гости. Они, как водится, несколько запаздывали. Наконец появились две «Чайки» и несколько «Волг». В те годы руководители обкомов ездили на «Волгах», но в партийных гаражах стояли «Чайки» для гостей. И вот «Чайки» с «Волгами» подъехали — и дальше произошло что-то совсем неожиданное. Из «Чаек» вылезли люди, которые не поспешили в цирк, а начали дружно блевать. Затем, поддерживаемые сотрудниками охраны, они были посажены обратно в лимузины — государственный кортеж развернулся, и все уехали прочь. Через несколько минут нам сказали, что ждать не надо, гостей не будет, может быть, приедут завтра. И действительно, приехали. Повторного конфуза на сей раз не случилось, но когда мы увидели членов делегации и хозяина области в ложе, то обратили внимание, что они не смотрят на арену, а дремлют. Сразу после представления ко мне прибежала страшно взволнованная директриса цирка — была такая солидная дама, (не помню точно, как ее звали), и сказала, чтобы я немедленно шел в ложу дирекции — первый секретарь требует. И мы побежали — я прямо в смокинге — сквозь толпу зрителей через фойе… Позади ложи в большом предбаннике накрыли стол, полный всяких яств, любой выпивки и закусок. Тамадой в застолье был, конечно, первый секретарь. Для начала он меня, человека, которого видел впервые в жизни, обнял и начал целовать так, будто я его сын, который прошел весь воинский путь в Афганистане и вот, несколько лет спустя, чудом живым и невредимым вернулся на родину. После чего он сказал, обращаясь к девушке-переводчице, которая сопровождала правительственную делегацию: «Переводи, сука!» И произнес тост: «Я хочу выпить за одного из самых активных строителей коммунизма в нашей стране, за Игоря Кио». Все чокнулись и выпили. Обычно в те годы в свите секретаря обкома обязательно бывали прокурор области, начальник УВД, иногда мэр, ну и такого рода — человека три. После тоста «первого» прокурор спросил: «Николай Иванович (допустим), а за гостей?» На что «Николай Иванович» опять обратился к девушке-переводчице: «Переводи, сука… Конечно, очень жалко, что мы их, фрицев, всех не перестреляли окончательно… но те, которые остались в живых, оказались очень приличными ребятами. И я хочу выпить за них, чтобы они таковыми и оставались всегда, потому что, глядя на них, я думаю, что мы правильно их не всех перестреляли…» Поскольку члены правительственной делегации ГДР были уже сами крепко поддавши, они восприняли тост как некую галантную шутку. На протяжении всего «приема», который продолжался не менее часа, трезвым оставался один-единственный человек, как я потом узнал, шеф протокола, время от времени приоткрывавший дверь (он не имел права находиться тут — слишком уж большие люди собрались в предбаннике цирковой ложи), шептавший: «Николай Иванович…» и показывавший на часы. Но на «Николая Ивановича» этот «протокольный шепот» действовал, как красная тряпка на быка. «Первый», матерясь, как одесскому биндюжнику и не снилось, кричал на «протоколиста», угрожал, что выгонит его, разобьет ему голову, убьет. Хватался за бутылки — и мы все его с трудом удерживали за руки. Затем хозяин области предоставил слово начальнику ОВД. Начальник ОВД, который не хотел отставать от хозяина, спросил меня (притом все время подчеркивал, что каждую остроту необходимо перевести немцам): «Не может ли Кио сжечь всех блядей и прочих плохих людей в нашем городе?» Я уклончиво отвечал, что надо встретиться, обсудить, подумать и так далее. Снова возникал шеф протокола, тщетно пытавшийся прекратить вакханалию. Но «Николай Иванович» с каждым его появлением разъярялся все больше, и уже впрямь казалось, что после следующего появления чиновника ждут и увольнение, и тюрьма, и Бог знает что еще. Все это время почтенная директриса цирка стояла у стены — ей не было предложено ни рюмки вина. Но она была просто счастлива самим фактом присутствия здесь. Как будто идет ялтинская конференция с участием Черчилля, Рузвельта и Сталина, а она — свидетель истории. Напоследок «Николай Иванович» перевел на нее мутный взгляд и спросил меня: «Скажи, пожалуйста, а тебя эта старая жопа не обижает?» Я говорю: «Ну что вы, Николай Иванович, она — милейшая…» — «А то ты мне скажи, я ее поставлю…» — и опять начался монолог, который корректнее не пересказывать. Финал вечера тоже удался. «Николай Иванович», как хозяин, предлагая выйти первыми немцам и своим подчиненным, при этом зачем-то держал меня все время за край смокинга, не давая выйти со всеми. И когда последние гости покинули ложу, он прикрыл дверь и сказал: «Ну-ка, идем быстро назад». Мы вернулись к столу, где уже не было полных бутылок. Тогда он стал сливать всю недопитую выпивку в два стакана — себе и мне. И под его слова, что если будут обижать — звони, мы допили (я уже не помню, водку или коньяк)…
Как-то в Горький, где я был на гастролях, приехал по своим делам министр внутренних дел Николай Анисимович Щелоков. Ну и, как тогда было принято, в ложе накрыли стол, и после представления он пригласил и меня. Министр держался демократично и запомнился очень смешным тостом: «Я хочу выпить за две вещи, которые люблю в жизни больше всего». Все крайне заинтересовались — слухов о Щелокове всегда ходило более чем достаточно. Он сказал: «Я хочу выпить за цирк и баню».
Судьба сводила меня с высокими руководителями и за рубежом.
1972 год, премьера нашего цирка в Стокгольме в большом Дворце спорта. До начала минут десять, я стою в проходе вместе с нашим импресарио господином Эльстремом. Публика рассаживается на свои места. Вдруг он радостно, увидев, очевидно, кого-то из своих хороших знакомых, машет ему по-свойски рукой, приветствует. Тот в ответ тоже машет и улыбается — и вдруг, я смотрю, Эльстрем ему показывает, мол, подойди сюда. Тот встает, извиняется перед супругой, подходит к нам (а рядом с нами переводчик), и Эльстрем говорит, а переводчик переводит, что вот я хочу вам представить самого знаменитого иллюзиониста в мире, то-то, то-то, говорит длиннющую тираду про меня. Собеседник — швед — все это выслушивает с очень большим интересом, говорит, что счастлив со мной познакомиться, желает мне всяческих успехов и возвращается на место, в свой двенадцатый ряд, где его ждет супруга. Но я обратил внимание, что, когда происходил наш короткий разговор, публика проявляла к нам повышенное внимание, — и я, при всем желании, не смог отнести это на счет своей известности, потому что в Швеции был впервые и никто там меня не знал. Я догадался, что швед, подходивший на зов импресарио, какая-то известная фигура. И естественно, когда он отошел, спросил Эльстрема через переводчика: «Скажите, а кто это был?» На что тот небрежно мне ответил: «А это наш премьер-министр Пальме».