Глава ХХ КОВАРСТВО И ЛЮБОВЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава ХХ

КОВАРСТВО И ЛЮБОВЬ

На родине молодой Бродский был для многих властителем дум и душ. В Aмерике, в последние десять лет жизни, он стал для некоторых друзей также вершителем судеб. Многие полагали, что влияние его в литературном мире почти безгранично, что достаточно одного его слова, чтобы для друзей открылись в Америке двери издательств или аудитории университетов. Знакомые наивно думали, что от его телефонного звонка зависели гранты и публикации и, тем самым, «какая-никакая» карьера на Западе, а возможно – даже литературная судьба.

К сожалению, эта простодушная уверенность в его могуществе сильно преувеличена. У Бродского, как и у всякого сильного влиятельного человека, в литературном мире было много завистников и врагов. И вовсе не всегда и не все его попытки достать для кого-то грант, устроить кого-то в университет или повлиять на публикацию в американских журналах увенчивались успехом. Кроме того, он старался помочь столь большому количеству людей, что в последнее время наступила некая девальвация его рекомендаций.

Называть имена здесь не имеет смысла. Те, кому он помог, это прекрасно знают, как и те, кому он помочь не смог или... не захотел.

Каждый его поступок в этой сфере (если он становился известен) вызывал много толков, пересудов и противоречивых мнений – от полного одобрения до сурового осуждения.

Одним из самых известных эпизодов подобного рода является эпизод с романом Аксенова «Ожог».

В сухом изложении эта история выглядит следующим образом: Иосиф прочел рукопись романа «Ожог» в издательстве «Farrar, Straus & Giroux» и дал ему столь уничижительную характеристику, что роман был издательством отвергнут.

А теперь – комментарии и детали. Разные люди узнали об этой истории из разных источников (точнее, уст). Мотивы поступка Бродского также объясняются по-разному, и, соответственно, существуют противоположные мнения по поводу этой истории.

Версия, рассказанная Бродским лично мне, звучала следующим образом: «Я пришел в издательство, увидел рукопись и попросил прочесть (то есть Иосиф прочел роман по собственной инициативе, его об этом не просили. – Л. Ш.)Роман оказался говном, о чем я Роджеру и сказал» (Роджер Страус – редактор издательства и близкий друг Бродского. – Л. Ш.).

На мой вопрос, зачем он потопил Аксенова, собрата по перу и старинного своего приятеля, что, с моей точки зрения, является «некошерным» поступком, Иосиф ответил, что роман плохой и он честно сказал об этом, на что имеет полное право.

Леше Лосеву Бродский рассказал, что Роджер просил его прочесть рукопись и высказать свое о ней мнение. И поскольку роман Иосифу резко не понравился, он так и сказал. За Аксенова он не очень беспокоился, потому что был уверен, что Вася напечатает роман в другом издательстве, и тем самым «Ожог» найдет своего читателя. Бродский оказался прав. Этот эпизод не закрыл перед Аксеновым двери в другие издательства, и он много лет успешно печатался в Америке.

Но, как говорится, «всяк толковал, как умел». В окололитературных кругах высказывалось и другое мнение. Оно заключалось в том, что Бродский не хотел способствовать успехам тех, кто публиковался «в массовом масштабе» в Советском Союзе, и был там успешен и знаменит. В качестве убедительных примеров приводились имена Евтушенко и Вознесенского.

Впрочем, неприязнь Бродского к Евтушенко, как явствовало из разных интервью, даваемых Бродским, объяснялась скорее личными мотивами. Он упоминал об этом не раз, в том числе и в «Диалогах с Соломоном Волковым».

На самом деле никто наверняка не знает, какую роль сыграл Евтушенко в судьбе Бродского. И потому неизвестен и подлинный мотив выхода Бродского из Американской академии в связи с принятием в нее Евгения Александровича.

Резко отрицательное отношение Иосифа к Андрею Вознесенскому мне менее понятно. Допустим, Бродскому не нравились его стихи, но личных причин для неприязни к Андрею у Бродского не было. Разве, что общее раздражение, что Вознесенский был «официальным левым» поэтом.

Иосиф не раз запускал ядовитые шпильки в наш со Шмаковым адрес за то, что мы дружим с Вознесенским. А я, в свою очередь, пыталась объяснить ему, как достойно вел себя Андрей во многих очень непростых обстоятельствах, скольким он помог и каким верным оказался другом.

Мне хотелось, чтобы они хоть раз по-человечески поговорили, и я «подъезжала» к Иосифу, увы, безуспешно.

Тем не менее, встреча состоялась: Вознесенский побывал в гостях у Бродского на Мортон-стрит. Иосиф мне об этом рассказал лично сам, а Андрей описал этот визит в своей книжке «На виртуальном ветру».

Изложенный обоими участниками эпизод напомнил мне бессмертный фильм Куросавы «Расемон». В этом фильме четыре человека – самурай, его жена, бандит и дровосек – рассказывают об изнасиловании и убийстве, свидетелями или участниками которых они оказались. Каждый из них говорит чистую правду. И, тем не менее, все четыре версии совершенно различны.

1. РАССКАЗ БРОДСКОГО, ЗАПИСАННЫЙ МНОЮ В ТОТ ЖЕ ДЕНЬ

Был я на приеме в Шведском консулате. Вокруг полно незнакомых рож. Понятия не имею, с кем здороваюсь. Вдруг кто-то протягивает руку. Я, не глядя, пожимаю, а потом смотрю... твой Вознесенский. Ну, думаю, влип, никуда не денешься. Он попросился в гости, и тут я дал слабину. На следующий день он явился, мы выпили по чашке кофе. Разговаривать абсолютно не о чем. Слава богу, на диване растянулся Миссисипи, так что потрепались о кошках.... Через полчаса он отвалил.

2. РАССКАЗ ВОЗНЕСЕНСКОГО ИЗ КНИГИ «НА ВИРТУАЛЬНОМ ВЕТРУ»

...С Бродским я не был близко знаком. Однажды он пригласил меня в белоснежную нору своей квартирки в Гринвич-Виллидж. В нем не было и тени его знаменитой заносчивости. Он был открыт, радушно гостеприимен, не без ироничной корректности.

Сам сварил мне турецкого кофе. Вспыхнув поседевшей бронзой, налил водку в узкие рюмки. Будучи сердечником, жадно курил. О чем говорили? Ну, конечно, о Мандельштаме, о том, как Ахматова любила веселое словцо. Об иронии и идеале. О гибели Империи. «Империю жалко», – усмехнулся. Мне в бок ткнулся на диване кот в ошейнике. Темный с белой грудкой.

– Как зовут? – спросил я хозяина.

– Миссисипи, – ответил. – Я считаю, что в кошачьем имени должен быть звук «с».

– А почему не СССР?

– Буква «р-р-р» мешает, – засмеялся. – А у вас есть кошка? Как зовут?

– Кус-Кус, – не утаил я. (Кус-кус – это название знаменитых арабских ресторанов во всем мире.)

Глаз поэта загорелся: «О, это поразительно. Поистине в кошке есть что-то арабское. Ночь. Полумесяц. Египет. Мистика».

Как говорил раввин из еврейского анекдота: «И ты, Шапиро, прав, и ты, Рабинович, прав».

Иногда Бродский считал нужным рассказывать и каяться в совершенно невинных, на мой взгляд, поступках. Называл он их «я скурвился», или «я дал слабину», или «прокол вышел». Зачем рассказывал – понятия не имею. То ли чтобы «проколы» были зафиксированы для вечности, то ли хотел услышать, что это и не проколы вовсе. Например, помню такой разговор:

– Людка, похоже, что я вчера скурвился.

– Каким образом?

– Иду домой через Вашингтон-сквер. Откуда-то сбоку подваливает чувак и чуть ли не обниматься лезет. «Иосиф Александрович! Как удачно, что я вас встретил! Ведь до вас не дозвониться! Я хочу вам передать приветы от... и вообще, рассказать, как вас чтут и ценят на родине!!! и т. д. Не могли бы вы уделить мне полчасика?» – «Сейчас не могу». – «Может, завтра утром?» – и сует мне карточку. Смотрю – Мэлор Стуруа. И тут я скурвился, дал ему телефон.

Упомянутая выше гипотеза о ревнивом отношении Бродского к печатавшимся в СССР поэтам находит некоторое подтверждение в разговоре, который приводит Кушнер в своей статье «Здесь, на Земле...» Речь шла о книге Бродского, которая тогда готовилась в «Худлите». Цитата:

Ему прислали договор, на котором был указан тираж пятьдесят тысяч экземпляров. Первое, что он спросил у меня (Кушнера. – Л. Ш.) по этому поводу: «А какой тираж у Евтушенко?» Это равнение на Евтушенко мне показалось смешным и очень характерным. Евтушенко оставался для него образцом преуспевающего поэта в России, и он, как это ни странно, продолжал вести свой спор с ним, давно потерявший всякий смысл» (Кушнер А. Тысячелистник. СПб.: Блиц, 1998. С. 255).

В этой же статье Кушнер рассказывает о своем поэтическом вечере в Бостоне, вступительное слово к которому сказал Бродский, специально приехавший из Саут-Хедли. Кушнер пишет, что вступительное слово Бродского содержало очень высокую оценку его поэзии и что он говорил «взволнованно, горячо, самозабвенно, так же как читал стихи перед публикой...»

Я была на этом вечере и могу подтвердить, что вступительное слово Иосифа было не просто восторженным. Я такого каскада похвал от него ни об одном живущем поэте раньше не слышала. Но произносил он свой панегирик очень быстро, почти скороговоркой. После вечера я сказала ему: «Жозеф, ты замечательно выступил, но тараторил как пулемет». – «Чтобы поскорее отделаться», – ответил Бродский.

В 1993 году Кушнер с женой Леной Невзглядовой снова были в Бостоне. При встречах, кроме стихов и интеллектуальных бесед, мы, как водится, перемывали кости общим приятелям. Конечно, говорили и о Бродском. Это как закон. Его имя всегда первым попадалось на язык при встречах общих с Бродским литературных знакомых (хоть писателей, хоть читателей). Все испытывали неутолимый интерес не только к тому, что он в последнее время написал, но и что он сделал или сказал. Во время одной из «промывок» я информировала Кушнеров, «кому вставил козу наш нобелевец за последний квартал текущего года». Саша сочувственно покачал головой: «Неужели? Ну, нас-то он никогда не обижал... Он нас любит, правда Лена?»

Разумеется, у меня не хватило духу сказать им об уже ходившем по рукам стихотворении «Письмо в оазис», посвященном Кушнеру.

...Вообще, сакраментальный вопрос, кого любит и кого не любит Иосиф Бродский, был темой постоянных обсуждений и в камерных беседах, и на многолюдных тусовках. Я даже составила список известных мне друзей, приятелей и знакомых Бродского, распределив их по четырем категориям:

1) кого он любит;

2) к кому хорошо относится;

3) кого терпит;

4) кого на дух не выносит.

Как-то мы выпивали и дурачились в «Самоваре», и я подсунула этот список Иосифу, попросила его внести изменения, поправки, и... расписаться. Что он и сделал. Но посколько все в мире, включая и отношение Иосифа Бродского к своим приятелям, изменчиво и непостоянно, было решено, что этот список действителен только на число, день, месяц и год, когда он был составлен.

Список «любит – не любит» хранится в моем архиве под семьюдесятью замками. Обнародовать его в обозримом будущем я не собираюсь. Он будет рассекречен лет через сто после моей смерти...

Но если читателям интересно, где находится автор этой книжки, с глубоким прискорбием сообщаю, что она (то есть я) на то число, день, месяц и год угодила в малопочтенную категорию «терпит».

В последние годы Бродский жаловался, что он смертельно устал от просьб кому-то написать и позвонить, на кого-то повлиять, чему-то посодействовать... А также дать денег и разрешение у него пожить.

Однажды он сказал, что на две недели уезжает в Европу, и спросил, не могу ли я пристроить в Нью-Йорке малознакомого мне поэта Н. Н.

Я поинтересовалась, почему Н. Н. не может пожить на Мортон-стрит, раз Иосиф все равно уезжает. «Боюсь, что сопрет Нобелевскую медаль», – ответил лауреат.

В связи с Нобелевской медалью мне вспомнился забавный эпизод. Бродский любил говорить, что присуждение ему Нобелевской премии было полнейшей для него неожиданностью. Мягко говоря, это не совсем так.

В середине ноября 1986 года, за день до объявления нобелевских лауреатов, он позвонил нам в Бостон, очень взволнованный и возбужденный, и сказал: «Мне осталось 24 часа нормальной жизни... Завтра начнется...»

На следующий день оказалось, что «Нобеля» он не получил. И у меня, у змеи, было искушение позвонить ему и поздравить с продолжением «нормальной жизни». Но я ему не поддалась.

О реакции Бродского (и его друзей) на получение «Нобеля» и рассказано, и написано. Но, вспоминая «Расемон», я хочу привести отрывок из письма нашего общего друга Славинского.

...Когда пришло известие о премии, я позвонил в «Русскую мысль» и продиктовал им свой отклик, что-то вроде «Ура, мы ломим, гнутся шведы...» Надеюсь, что мою радость по этому поводу разделяют непосредственные учителя Б. в поэзии: Рейн, Найман и Бобышев... (О реакции одного из самых близких друзей написано ниже. – Л. Ш.)

Славинский продолжает:

А узнал я о премии сидя в своем кабинете на Би-би-си. Влетает продюсерша: «Славинский, поздравляю, ты был прав!» – «С чем это?» – «Помнишь, ты меня просил сохранять записи Бродского, потому что он, того и гляди, получит Нобеля? Ну вот...»

А вскоре после Джон Ле Карре повел меня в тот самый ресторан в Хэмпстеде, где они сидели с Жозефом в тот день... Ну, закусывают они, а тут вбегает старушка Брендель, у которой Бродский тогда гостил: «Мой мальчик, скорее возвращайся, только что звонили из Стокгольма...» Ле Карре сказал, что тут же подсунул Иосифу книжку для автографа. И еще сказал, что Бродский чудовищно смутился и забормотал: «Почему мне? А как же Борхес, Грэм Грин?..» Чуть ли не извиняться начал. Ле Карре ему ответил: «It’s all about winning» («В этом деле главное победить».)

Впрочем, этот эпизод уже описан Валентиной Полухиной, взявшей интервью у Ле Карре.

А вот судя по реакции «ахматовской сироты» Наймана, получение Бродским Нобелевской премии было ударом в наймановское солнечное сплетение. Помню, как, впервые приехав в Америку в 1988 году, он раздраженно рассказывал нам об этом обозлившем его эпизоде. В день получения Бродским «Нобелевки» Рейн позвонил Найману «в состоянии эйфории», с поздравлениями по поводу «нашего общего успеха и общей победы». И Найман ловко отбрил его: «К нам это никакого отношения не имеет».

В «Славном конце бесславных поколений», в главе «Вранье, вранью, враньем», также описан этот эпизод с той разницей, что извещает Наймана о премии некий М. М. Итак, цитата:

Когда объявили о Нобелевской премии, М. М. обезумел. В тот день я был за городом, вернулся поздно и по лицу жены понял, что что-то не в порядке. Она сказала про премию, я апробированно пошутил, что это не причина расстраиваться, и она прибавила, что звонил М. М. в маниакальном состоянии, захлебывался: «Поздравь Тольку! Это наша общая победа, наша общая премия». Тогда она сказала, что нет, его, Бродского, и он прорычал «Будьте вы оба прокляты!» – и шваркнул трубкой[17].

В этой истории умиляет выражение «что-то не в порядке» по поводу получения Бродским Нобелевской премии... Как будто у Найманов квартиру обокрали или квартальной премии лишили.

...Я ни разу не попросила Бродского пристроить мои писания... может быть, из деликатности, а может, из страха услышать отказ.

Достаточно, что он по собственной инициативе дал мне рекомендацию в Макдаул-колонию, американский вариант дома творчества. Я прожила во глубине сосновых лесов, в избушке на курьих ножках, на полном обеспечении два месяца, так и не написав ни одного высокохудожественного произведения.

Но время от времени я осмеливалась давать Бродскому почитать свои рассказы и повести. Витя говорил: «Ты, Зин, на грубость нарываешься». Мама откликалась немецкой пословицей, которая в переводе на русский звучит примерно так: «Он тебя так влепит в стену, что ножом будет не выковырять».

Почему я бесстрашно лезла в пасть к тигру? Потому что ничего не теряла. Мои рукописи не лежали в «Farrar, Straus & Giroux», поэтому отзыв Иосифа не мог повлиять на решение публиковать их или отклонить. Мне очень важно было услышать его мнение. А вдруг похвалит невзначай? Поэтому я посылала их Иосифу в сопровождении такой записки: «Если понравится, звони в любое время дня и ночи. Если не понравится – не звони никогда».

Впрочем, у меня редко хватало терпения дождаться звонка или «не звонка». Через несколько дней я сама набирала его номер.

Вопрос задавался в различной форме в зависимости от степени смущения и дурных предчувствий:

1) нормальная: Жозеф, прочел?

2) паническая: Иосиф, извини, ради бога, я не слишком рано?

3) гаерская, корчась от смущения: Каков ваш приговор, sir?

Вердикты Бродского тоже делились на несколько категорий:

1) Well, Киса, как тебе сказать... (Дела мои хреновы.)

2) Ничего, ничего... (Можно не стреляться и продолжать писанину.)

3) Ты знаешь, вполне... (Высшая похвала, хоть открывай шампанское.)

«Ты знаешь, вполне» было сказано, например, о повести «Васильковое поле». А иногда он хвалил отдельные строчки. Например: «Френкель хватался то за сердце, то за мебель» («Поседевший в детстве волчонок») или «Желтый воздушный шарик пересекал серое небо, и Криса успокоило это тихое сочетание» («Десять минут о любви»).

...Много-много лет назад я написала Довлатову письмо с критикой одного его раннего рассказа. И получила ответ, на всю жизнь послуживший мне уроком. Довлатов писал: «Я с твоими замечаниями согласен, но иронизировать в таком случае бы не стал. В этих делах желательно быть таким же деликатным, как если ты обсуждаешь наружность чужого ребенка».

К чести Бродского должна сказать, что в качестве критика он был со мной вполне деликатен. Более того, до меня доходили слухи, что Иосиф ставил меня в пример за то, что начала писать по-английски.

Если бы он знал, через что (вернее, через кого) проходили мои английские тексты, прежде чем оказаться на столе Тома Волласа, редактора журнала «Травелер». Сперва читал Витя, исправляя очевидные грамматически ошибки. Потом дочь Катя, окончившая два американских университета. Последней инстанцией был мой внук Даня, ученик девятого класса. Он делал тексту инъекции наиболее современных, «сегодняшних» идиом.

К сожалению, далеко не все желающие узнать мнение Бродского о своих произведениях были довольны. Вот что написал приятель и переводчик Бродского Саша Сумеркин в своем эссе «Скорбь и разум»:

С приходом гласности количество получаемых Бродским русских стихов и писем начало расти в геометрической прогрессии. Он честно проглядывал полученные метры стихотворных строк, стараясь отыскать в них хоть что-то, с его точки зрения обещающее, и продиктовать автору несколько ободряющих слов. Часто это было не так легко. Пару раз он просил меня по-секретарски помочь ему с ответами. Однажды пришли от руки написанные стихи от юноши, недавно переехавшего в Израиль. Стихи были никакие. В таких случаях писалась только благодарность от имени Бродского, но письмо подписывал я. Как-то я очередной раз пришел «на письма». Иосиф с лукавой ухмылкой сказал, что, мол, тут и вам письмецо есть. Письмо было от этого юноши на адрес Бродского, но на мое имя. Рассерженный поэт крупными буквами написал: ИДИ ТЫ В ЖОПУ! <...> Кажется, мы оба подумали одно и тоже: это была лучшая строка поэта[18].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.