Глава двадцать третья В СТОЛИЦАХ И В ПРОВИНЦИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать третья

В СТОЛИЦАХ И В ПРОВИНЦИИ

Для Историко-художественной выставки русских портретов неутомимому Дягилеву удалось собрать более трех тысяч полотен. Выставка была развернута в специально предоставленном для этого Таврическом дворце. Точнее, вспоминал Мстислав Добужинский, это был «чудесный Потемкинский дворец в Таврическом саду, много лет пустовавший и стоявший еще совершенно не тронутым, каким он был при Екатерине II».

Каждый зал посвящался тому или иному периоду русской истории: здесь был и «Петровский» зал, и «Екатерининский», и залы других государей. Лев Бакст декорировал интерьер цветами, задрапировал стены красной материей – все это придавало экспозиции торжественно-праздничный вид.

Сергей Павлович посчитал необходимым устроить и современный отдел и уговорил художников – Серова, Сомова, Врубеля, Кустодиева и других внести в экспозицию свой вклад.

Разумеется, в одиночку даже сил Дягилева не хватило бы, чтобы осуществить эту гигантскую работу. Он сделал главное – за несколько месяцев странствий по России произвел своего рода инвентаризацию сокровищ русской живописи, хранившихся в провинциальных имениях. Уточнить авторство некоторых портретов Дягилеву помогали Александр Бенуа, Игорь Грабарь и молодой искусствовед Николай Врангель. Заполучить картины для выставки стало возможным с помощью писем их владельцам за подписью великого князя Николая Михайловича, которому Дягилев предложил возглавить организационный комитет. Николай Михайлович, которого А. Н. Бенуа считал «самым культурным и самым умным из всей царской фамилии», слыл любителем живописи и знатоком русских портретов, истории которых он посвятил многотомный труд. Председатель оргкомитета помог получить для выставки государственную субсидию и для ее размещения – тот самый старинный дворец екатерининских времен.

Накануне открытия выставки Серов писал Д. В. Философову: «Надо же видеть, черт возьми, портретную выставку, хотя более неудобного времени, кажется, нельзя и выбрать было. Все же ход событий чрезвычайный». Резко обострившееся у него политическое чутье подсказывало: открытие подобной выставки вскоре после зловещих событий косвенным образом как бы оправдывает все, даже самые неприглядные, действия царской власти.

Но на этой выставке посетители как будто на время забыли о печальной современности. Серов был ошеломлен увиденным. Какое мастерство, не уставал восхищаться он, какие дивные лица! Особенно хороши были «смолянки» Левицкого – портреты воспитанниц Смольного института. А Рокотов, Боровиковский, Карл Брюллов! Выставка вызвала огромный интерес, залы Таврического дворца полнились оживленно дискутировавшей публикой.

Казалось, Дягилеву была незнакома усталость. Накануне открытия он не спал ночами, помогая служителям развешивать полотна, а днем как ни в чем не бывало расхаживал в своем модном фраке по залам, готовясь принять высоких гостей, и уточнял попутно спорные вопросы атрибутики работ, кто же изображен на том или ином портрете: «Да разве вы не узнаете? Это же портрет молодого князя Александра Михайловича Голицына». Энергия и память у него поразительные, – отмечал наблюдавший его в это время Игорь Грабарь.

Первые отклики на выставку в печати были полны восторженных похвал. Искусствовед Врангель считал ее «замечательным событием в художественной жизни Петербурга». «Не только по количеству выставленных номеров, но также и по качеству, – писал рецензент, – выставка эта должна занимать первое место среди всех когда-либо устраиваемых в России художественных собраний». Другой критик, ранее не баловавший Дягилева благосклонностью, назвал выставку в Таврическом дворце «феерической» и посоветовал каждому интеллигентному человеку непременно посетить ее, и не один раз.

В Петербурге Серова встретило еще одно приятное событие: Илья Семенович Остроухов на собрании гласных Московской городской думы был избран попечителем Третьяковской галереи. Это было личной победой и Серова. Зимой, в преддверии выборов попечителя, он организовал коллективное письмо художников в Думу с поддержкой кандидатуры Остроухова. Его поддержали свыше двадцати художников, и среди них Репин, братья Васнецовы, Поленов, Врубель, Коровин… На предварительном заседании Думы свою лепту внес один из гласных, врач Синицын, заявивший, что незадолго до смерти сам Павел Михайлович Третьяков указал на Остроухова как на человека, которого он считает своим преемником. Свое слово в Думе сказал и Савва Иванович Мамонтов, обративший внимание не только на знания Остроухова в искусстве, но и на его деловую хватку.

Воодушевленные победой, Серов и Дягилев направили Илье Семеновичу из Петербурга совместную поздравительную телеграмму. Они верили в то, что с таким попечителем в галерею не попадет ничего второразрядного, недостойного ее стен и собрание будет прирастать лишь лучшими полотнами мастеров.

В знак протеста по поводу избрания попечителем Остроухова совет Третьяковской галереи покинули Цветков и Вишняков. Они обычно препятствовали пополнению галереи картинами тех авторов, живописи которых не понимали и считали «декадентской».

По мнению Серова, современный раздел дягилевской выставки уступал показанным на ней полотнам старых мастеров. Но не все были с этим согласны. Так искусствовед Н. Н. Врангель писал: «Серов на выставке предстал, как никогда, в блеске своего замечательного таланта. Портрет Ермоловой – такая изумительная психология, такое виртуозное мастерство, такая простота и величие красок, которых он, может быть, не достигал еще ни в одном портрете. Молодой граф Сумароков-Эльстон с собакой будет со временем прямо классическим портретом… Современное искусство создало немало прекрасных произведений, так как нельзя иначе назвать произведения Серова, Врубеля, Сомова».

Узнав о предстоящем приезде Дягилева в Москву, восхищенные проделанной им титанической работой москвичи решили, по инициативе Остроухова, почтить его обедом в недавно отремонтированном ресторане «Метрополь». Собралось человек двадцать – художники, коллекционеры живописи, писатели. Пришел и сильно постаревший после судебного процесса, но отнюдь не потерявший вкуса к жизни Савва Иванович Мамонтов.

Когда-то, вспоминал Серов, Мамонтов мечтал переоборудовать бывшую гостиницу Челышева в общегородской центр искусства с театром, зимним садом, с залами для танцевальных вечеров, маскарадов, выставок современной живописи. По его задумке фасад здания украсился майоликовыми панно, выполненными в абрамцевской керамической мастерской по рисункам Врубеля и Головина, – «Принцесса Греза», «Поклонение божеству» и «Поклонение природе», «Орфей играет». Арест Мамонтова и все, что за этим последовало, помешали осуществить намеченные планы, и интерьер здания, так и оставшегося гостиницей с модным рестораном, оформляли уже другие художники, которых подыскали новые хозяева – Санкт-Петербургское страховое общество.

Торжественный обед по праву организатора открыл Остроухов и предоставил слово Брюсову. Поэт несколько пространно, но с большим чувством отметил роль Сергея Павловича в объединении молодых художественных и литературных сил через созданный им и умело руководимый журнал «Мир искусства», недавно, увы, прекративший свою славную жизнь, к общему сожалению всех, кому он был дорог. Журнал, говорил Валерий Яковлевич, воспитывал вкус, пропагандировал новое искусство, приобщал русскую живопись, философию к общеевропейским исканиям, и в этом его непреходящая заслуга.

Особо отметил мэтр влияние кружка «Мира искусства» на развитие культуры издания книг в России, работу в этой области художников, группировавшихся вокруг журнала.

Савва Иванович Мамонтов напомнил, что не будь Сергея Павловича с его журналом, так много сделавшим для популяризации кустарной промышленности в России, еще вопрос, смогли бы изделия наших мастеров получить столь высокую оценку на последней Всемирной выставке в Париже. Честь ему за это и хвала, провозгласил Мамонтов, и глубокая от всех нас благодарность.

Само собой, не были забыты и огромные заслуги Дягилева в организации беспримерной выставки исторических портретов, и в связи с этим в коллективно слагаемую оду добавил свое слово и Серов.

В заключение встал слегка раскрасневшийся от выпитого вина и несколько смущенный комплиментами по его адресу виновник торжества и сказал, что чрезвычайно взволнован и чувствует себя неподготовленным «принять такое трогательное выражение внимания к тому, что всеми нами сделано, выстрадано и отвоевано».

– Я, конечно, далек от мысли, – элегически продолжал Дягилев, – что сегодняшнее чествование есть в каком-либо отношении конец тех стремлений, которыми мы жили до сих пор, но я думаю, что многие согласятся: вопрос об итогах и концах в наши дни все более и более приходит на мысль. И с этим вопросом я беспрерывно встречался за последнее время моей работы. Не чувствуете ли вы, что длинная галерея портретов больших и малых людей, которыми я постарался заселить великолепные залы Таврического дворца, есть лишь грандиозный и убедительный итог, подводимый блестящему, но, увы, и омертвевшему периоду нашей истории?..

Я заслужил сказать это громко и определенно, так как с последним дуновением летнего ветра я закончил свои долгие объезды вдоль и поперек России. И именно после этих жадных странствий особенно убедился в том, что наступила пора итогов. Это я наблюдал не только в блестящих образах предков, так явно далеких от нас, но главным образом в доживающих свой век потомках. Конец быта здесь налицо. Глухие заколоченные майораты, страшные своим умершим великолепием дворцы, обитаемые людьми милыми, но не выносящими тяжести прежних парадов. Здесь доживают не люди, а доживает быт. И для меня теперь очевидно, что мы живем в страшную пору перелома, мы осуждены умереть, чтобы дать воскреснуть новой культуре, которая возьмет от нас то, что останется от нашей усталой мудрости. Могу смело и убежденно сказать: не ошибется тот, кто уверен, что мы – свидетели величайшего исторического момента итогов и концов во имя новой, неведомой культуры, которая нами возникнет, но нас же и отметет…

Серов покидал «Метрополь» под впечатлением этой многозначительной речи, в которой так явственно и убедительно звучали пророческие мотивы. Дягилев этой речью произвел впечатление и на Брюсова, опубликовавшего ее в журнале «Весы».

В начале лета Серов провел несколько дней на даче Коровина близ станции Итларь в Ярославской губернии. Компанию им составил Федор Шаляпин. Друзья рыбачили, подшучивали друг над другом. Шаляпин пел русские народные песни.

Вероятно, Федор Иванович рассказал приятелям о своей недавней гастрольной поездке на юг, в Харьков, и триумфальном выступлении там в Народном доме, перед большой рабочей аудиторией. Накануне концерта его вызвал к себе местный цензор и с пристрастием расспрашивал о репертуаре. Артист невозмутимо назвал из песен лишь классику: «Ночной смотр» Глинки, «Старый капрал» и «Мельник» Даргомыжского и т. п. Но на концерте поддался настроению и ожиданиям слушателей и с подъемом исполнил издевательскую по отношению к власть предержащим «Песню о блохе» Мусоргского, «Марсельезу» и вместе с дружно подпевавшим залом – артельную «Дубинушку».

Смелость Федора импонировала Серову. Да и время было такое, когда не пристало честному человеку стоять в стороне от «злобы дня»…

Этот совместный отдых на реке нашел красочное отображение в рассказах и воспоминаниях Коровина и Шаляпина.

«Веселые были наши рыболовные экспедиции, – вспоминал Шаляпин. – Соберемся, бывало, с Серовым и Коровиным на рыбную ловлю. Целый день блаженствуем на реке. Устанем до сладостного изнеможения. Возвращаемся домой, в какую-нибудь крестьянскую избу… располагаемся на отдых. Серов поставил холст и весело, темпераментно, с забавной улыбкой на губах быстро заносит на полотно сценку, полную юмора и правды. Коровин лежит на нелепой кровати, устроенной так, что ее ребра обязательно должны вонзиться в позвоночник спящего на ней великомученика, у кровати – огарок свечи, воткнутой в бутылку, в ногах Коровина, прислонившись к стене, в великолепном декольте, при портках, – бродяга в лучшем смысле этого слова, Василий Князев. Он слушает, иногда возражая. Это Коровин рассуждает о том, какая рыба хитрее и какая дурачливее… Серов слушает, посмеивается и эту рыбную диссертацию увековечивает…»

Упомянутую Шаляпиным картину, запечатлевшую отдых бывалых рыбаков, Серов назвал «Рассуждение о рыбе и прочем» и посвятил ее Федору Шаляпину. Покидая в 20-х годах Россию, Федор Иванович взял эту картину с собой во Францию, и, должно быть, она не раз воскрешала в нем счастливые дни, которые даровали ему русская природа и компания веселых друзей.

А на финском взморье тем летом дни стояли жаркие, вода в заливе прогрелась, и дети Серовых, отдыхавшие с родителями на даче в Ино, с утра плескались в море. Иногда купали и недавно приобретенных для нужд хозяйства лошадей.

Их дача стояла на отшибе, и это позволяло мальчикам, не стесняя себя одеждой, принимать морские ванны обнаженными. Как-то Серов загляделся на стройную фигуру Саши, зашедшего в воду вместе с молодым жеребцом. Поодаль купались и другие мальчики. Солнце серебрило залив, сверкало на мокром теле юноши и смирно стоявшем рядом с ним жеребце. Эта невзначай увиденная утренняя сценка послужила темой для очень светлой по настроению картины.

Сюда, в Ино, как и в соседние финские селения, облюбованные для отдыха петербургскими и московскими художниками и литераторами, всё, происходившее в этом году в России, доносилось в интерпретации отечественной и зарубежной прессы. Серов жадно ловил последние новости, тем более что в Финляндии цензурные запреты не были столь суровыми и можно было без помех читать и французские, и немецкие газеты, подробно освещавшие грозную российскую жизнь. В них сообщалось о массовых стачках, захлестнувших южные и центральные области страны и Польшу. Особый размах забастовки приобрели после восстания моряков на броненосце «Князь Потемкин Таврический» и в связи с полугодовой датой расстрела январской демонстрации питерских рабочих.

Те январские события очень напугали Александра Бенуа, и вскоре после них Александр Николаевич поторопился покинуть Россию и вновь поселиться с семьей во Франции. «Эх ты, эмигрант, – отреагировал на известие о его предстоящем отъезде Серов. – Не хочешь с нами кашу есть. Пожалуй, не без удовольствия будешь за утренним кофе пробегать известия из России. Издали оно совсем великолепно».

В это время Серов, вероятно, уже обдумывал, как средствами живописи и графики выразить свое негодование по поводу антинародных действий власть предержащих. И потому ему оказалась понятной и близкой идея организации сатирического журнала. Организационное собрание состоялось в Куоккале, на даче, которую снимал Горький. Одним из «заводил» этого дела был приехавший из Мюнхена художник Зиновий Гржебин, знакомый Грабаря. Помимо Грабаря в собрании на даче Горького присутствовали и двое финских художников, Галлен и Ернефельд. Из писателей был Леонид Андреев. Упоминая об этом собрании в Куоккале, И. Э. Грабарь писал в воспоминаниях «Моя жизнь», что «деятельное участие во всех вопросах принимал Серов».

Сам же Серов скупо коснулся этого события в письме, отправленном И. С. Остроухову из Ино в июле: «Затевается журнал юмористический, собирались тут – но ведь цензура все равно всё похерит».

Определение журнала как «юмористический», вероятно, использовано Серовым из тех же цензурных соображений.

Вскоре после приезда Серова из Финляндии в Москве появилась и его мать. Она еще больше поседела, но была, как и прежде, неугомонной. Сыну Валентина Семеновна объяснила, что полицейские чины окончательно уверились в ее неблагонадежности и предложили ей покинуть Судосево.

– Был повод? – поинтересовался Серов.

– Повод они всегда найдут, – с иронией ответила мать. – Когда преследовали Римского-Корсакова, я организовала письмо от местных крестьян в его поддержку. Может, это. А может, и что другое. Меня же спрашивали в деревне, что происходит в стране. Я объясняла, что началась революция и она направлена к тому, чтобы крестьянам и рабочим жилось лучше. Вероятно, кто-то донес приставу, а ему только того и надо: давно питал ко мне самые «добрые» чувства. Потребовал быстренько собрать вещички и – тю-тю! – куда-нибудь подальше.

С началом стачек Валентина Семеновна тут же определила, чем ей заняться. Имея опыт помощи голодающим Поволжья, она с прежней энергией взялась за организацию бесплатных столовых для бастующих и тормошила сына просьбами обеспечить через друзей и знакомых денежные пожертвования. По мере сил помогали Коровин, Остроухов и особенно Шаляпин.

Серов писал на квартире Шаляпина портрет друга – углем, во весь рост. Он изобразил Федора Ивановича во фраке, развернувшегося лицом к зрителю, – таким, каким его видели на концертных выступлениях. В это время слава Шаляпина достигла, казалось, апогея. Поклонники осаждали его и дома, и на улице, и Федор воодушевился мыслью, что теперь поет не только для избранного «света», – он стал кумиром народных масс.

Почти сразу после окончания портрета Шаляпина представилась возможность написать приехавшего в Москву и поселившегося на Воздвиженке, недалеко от дома, где жили Серовы, Максима Горького. Эти работы, как и исполненный в начале года портрет Ермоловой, служили для Серова источником душевных сил. Если раньше в чем-то он и заблуждался, то теперь для него было очевидно: отнюдь не особы из царской семьи, а скорее люди искусства, такие как Ермолова, Шаляпин, Горький, в ком аккумулируются таланты и нравственный опыт народа, олицетворяют собой лучшее, что есть в России.

В связи с чрезвычайными событиями еще с февраля и «вплоть до особого распоряжения» были приостановлены занятия в Училище живописи, ваяния и зодчества, где преподавал Серов. Но и в этой ситуации, как вспоминала его двоюродная сестра, художница Н. Я. Симанович-Ефимова, он, единственный из преподавателей училища, «развил активность в преодолении создавшегося положения».

По словам Симанович-Ефимовой, Серов подыскал помещение поблизости от училища, в одном из складов во дворе почтамта, распорядился сделать небольшой ремонт, побелить стены, после чего учащимся его мастерской была предоставлена возможность бесплатно работать там. И сам Серов вместе с учениками неоднократно рисовал и писал акварели с натурщиц, тем более что, как вспоминала та же Симанович-Ефимова, «натурщицы стояли первоклассные». «Материально, – по словам мемуаристки, – устроено это было „по-серовски“. А именно: одна состоятельная дама просила его давать уроки своей дочери. Вместо гонорара себе Серов потребовал, чтобы она оборудовала студию, содержала ее и оплачивала модель. Это позволяло дочке ежедневно писать в мастерской, где атмосфера была строго рабочая, в компании художников».

В октябре студенты Училища живописи, поддерживая объявленную всеобщую стачку, организовали в его здании, с согласия преподавателей, столовую и лазарет для рабочих. Спустя два дня после опубликования царского манифеста от 17 октября, в котором провозглашались неприкосновенность личности, свобода слова, собраний и союзов, кое-кто из студентов принял участие в рабочей манифестации. Участники ее прошли по Мясницкой улице с красными флагами, пели «Марсельезу». Неожиданно на улицу выехал взвод драгун. Обогнав колонну, кавалеристы развернулись лицом к демонстрантам, прозвучала резкая команда офицера, и всадники с обнаженными шашками помчались на толпу, рубя древки флагов и полосуя людей. Ошеломленные, явно не ждавшие нападения демонстранты врассыпную кинулись кто куда, некоторые – в подъезд училища, другие – во двор расположенного напротив почтамта.

Опять! – в ярости думал Серов. Да как же так? Зачем же тогда этот манифест? Значит, все это надувательство, обман!

Вероятно, он и сам был свидетелем этой сцены. Одна из написанных им в это время работ называется «Разгон казаками демонстрантов в 1905 году».

Во всяком случае, когда Серов писал для первого номера сатирического журнала «Жупел» свою известную темперу «Солдатушки, бравы ребятушки, где же ваша слава?», на ее решение наложились не только впечатления от разгона манифестации 9 января, но и подобная же расправа с демонстрантами в октябрьской Москве 1905 года.

В те же дни стало известно об убийстве одного из лидеров рабочих Москвы Николая Баумана, и Серов решает принять участие в его похоронах. Уговорил пойти и Константина Коровина. Заполонившая улицы огромная манифестация шла молча и скорбно, но, судя по отдельным репликам, сердца людей были полны ненависти к тем, кто убил их товарища, и к тем, кто отдал приказ убить его. Обстановка в многотысячной толпе была как в пороховом погребе: достаточно поднести фитиль – и последует взрыв.

Взрыв грянул в декабре, но приближение его ощущалось весь предыдущий месяц. Вдруг решили вооружаться студенты Училища живописи и обратились к совету преподавателей с просьбой посодействовать им материально. Уж на что либерально были настроены некоторые их наставники, как Серов и Касаткин, но поддержать подобное они не могли.

А события между тем приобретали все более угрожающий оборот. Вслед за политической стачкой в разных концах Москвы, на Садовой, Тверской, в районе Пресни, началось строительство баррикад. Рабочие отряды вступали в вооруженные столкновения с полицией и солдатами. По городу ползли невероятные слухи: уже взят Кремль, толпа штурмует дом генерал-губернатора и требует немедленно выдать Дубасова, гарнизон же отказывается стрелять в рабочих.

Движение на улицах почти замерло. То и дело слышалась ружейная и пушечная пальба. Редко встречавшиеся извозчики требовали за риск доставки пассажиров сумасшедшие деньги.

– Ты слышал? – однажды сказала Серову мать. – В город для подавления восстания вводят свежие части – гвардейский Семеновский и Сумской полки.

– Что ж, гвардейцы постараются, – мрачно реагировал Серов.

По ночам полыхали пожары. Недавно выпавший снег отражал пламя, и небо над городом окрасилось в кровавый цвет.

– Что же это творится? Когда это кончится? – слышал Серов от прохожих, пытавшихся, как и он, пробиться к своим домам мимо забаррикадированных улиц и военных кордонов.

– Стой, дальше нельзя, предъявите документы! – потребовал офицер конного разъезда, и, подчиняясь ему, Серов покорно полез в карман. Но офицер уже не смотрел на задержанного. Его внимание привлекли двое, бегом пересекавшие пустынную улицу.

– Чего ждете?! – криком взорвался он на подчиненных. – Уйдут! Стрелять!

Спешившиеся казаки быстро припали к винтовкам. Раздались выстрелы. Упал один. Второй, петляя, как заяц, почти достиг спасительных домов. Но следующий залп остановил и его. Будто споткнувшись, он взмахнул руками и рухнул на снег.

Офицер вновь повернулся к Серову, внимательно изучил протянутый ему документ.

– Куда вы все лезете? Жить надоело? – зло сказал он. – Видите же, что происходит!

– Семеновцы? – сдерживая себя, хрипло спросил Серов.

– Нет, – не без корпоративной гордости ответил молодой офицер. – Сумской полк.

Добравшись до дома, Серов, не говоря ни с кем из близких, уединился в кабинете и, достав альбом, по свежим впечатлениям, стал набрасывать рисунок: почти пустынная улица, одинокий, похожий на виселицу, фонарь, голые деревья. Двое стреляющих казаков. На снегу – труп одной из их жертв и убегающий к домам, без шапки, второй мужчина. Сейчас убьют и его! На рисунке, чтобы навсегда запомнить этот день, написал: «14 декабря 1905 г. Сумской полк».

Ожесточенная пальба продолжалась еще несколько дней. Говорили о тысячах убитых. В городе шли обыски, массовые аресты… И сила восторжествовала. Однажды наступила мертвая тишина: восстание было подавлено. В Москве бесчинствовали разделявшие радость победы обыватели – сторонники самодержавной власти.

Развитие событий в Москве во многом оказалось для Серова неожиданным. Нужно ли было это восстание с оружием в руках? Кто и зачем толкнул на него рабочих? На что рассчитывали? Не лучше ли было закреплять достигнутое мирным путем? Теперь же возник прекрасный повод ликвидировать ранее объявленные свободы. Мол, ни к чему путному это все равно не привело.

Эти мысли не давали ему покоя в те дни, когда на улицах убирали трупы и один за другим закрывали печатные издания, обвиненные в разжигании политических страстей.

Бенуа в Париже никак не угонится за стремительной российской жизнью. В последнем письме не без иронии спрашивал: «Бунтует ли у вас прислуга? Дети еще не забастовали?» Пора дать ему отчет о случившемся. Серов писал: «Да – непонятное для меня вооруженное восстание, расчет на переход войск – все это оказалось совершенно неподготовленным, а в результате изрядное количество погибших, израненных лиц (больше любопытной публики), сожженных домов, фабрик. Войска оказались в деле подавления вполне на высоте своей задачи и стреляли из орудий по толпе и домам во всё и вся гранатами, шрапнелью, пулеметами, затем доблестные расстрелы, теперь обыски и тюрьмы для выяснения зачинщиков и т. д. и т. п., всё как следует. В одном, пожалуй, были правы наши крайние партии – что не следует очень доверять манифесту 17 октября…»

В том же письме Серов упомянул, что появилась «масса плохих сатирических журналов» и о выходе первого номера «Жупела», который, он считал, «приличнее» других.

Задуман «Жупел», «еженедельный журнал художественной сатиры», как представляла его редакция, был с размахом. Среди участвующих в нем художников значились Л. Бакст, И. Билибин, О. Браз, З. Гржебин, С. Иванов, Д. Кардовский, Б. Кустодиев, Е. Лансере, А. Остроумова, К. Сомов, В. Серов, финские художники А. Галлен и Е. Ернефельд.

Представителен был и список выразивших желание сотрудничать в журнале писателей: Л. Андреев, А. Амфитеатров, К. Бальмонт, И. Бунин, М. Горький, С. Гусев-Оренбургский, В. Жаботинский, А. Куприн, С. Скиталец, Н. Тэффи, Д. Философов…

Впрочем, из-за краткости жизни журнала (до запрета цензурой вышли лишь три номера) далеко не всем потенциальным участникам удалось опубликоваться на его страницах. В первом номере, помимо Серова, опубликовался со своей графической работой «Октябрьская идиллия» (кровь на тротуаре после разгона демонстрации, рядом – впопыхах брошенная ребенком кукла) М. Добужинский. Стихами были представлены И. Бунин, С. Гусев-Оренбургский и К. Бальмонт.

И так революционный 1905 год завершался для Серова его дебютом в сатирическом журнале, бичующем деяния царского правительства.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.