Е. Яконовский ПУГАЧЕВСКИЕ ДОРОГИ [118]
Е. Яконовский
ПУГАЧЕВСКИЕ ДОРОГИ[118]
Итак, первая попытка сопротивления белого Оренбурга кончилась оставлением города после боя у Каргаллы, 16 января восемнадцатого года. Атаман Дутов уходил с Казачьим училищем и несколькими сотнями верных казаков в сторону Верхнеуральска, к северо–востоку от Оренбурга. Добровольцы шли в противоположную сторону, к юго–западу, к уральским казакам, в надежде поднять их против ленинской власти или поддержать их, если бы они поднялись сами. Отряд этот состоял из остатков офицерских рот, Отряда защиты Учредительного собрания, Оренбургского пехотного училища и полуроты неплюевцев с прапорщиком Хрусталевым и раненным под Каргаллой юнкером Миллером во главе. Всего человек до пятисот. Поздним вечером 17 января отряд перешел Сакмарский мост и углубился в мутную от пурги степь.
Первый переход был очень тяжелый. Роты шли пешком, по глубокому снегу. Кругом завывала пурга, смерчами крутя снежные иглы. Мороз был градусов на двадцать пять. Спасали папахи и полушубки, в которые нас одели перед Каргаллой в казармах запасного полка. Отстающих подбирал санный обоз. Отстать означало верную смерть. Не говоря о пурге и морозе, кругом бродили волчьи стаи, и время от времени обозники постреливали в мутную темноту. Зато в такую ночь ни о каком преследовании не могло быть и речи. Двигались медленно, почти ощупью, всю бесконечную январскую ночь. Утром большая, еще оренбургская станица. У нас, кадет, денег нет, конечно, никаких: ни царских, ни «керенок», ни новых, выпущенных Дутовым за время блокады, — «оренбургских». Вот она, встреча с реальной жизнью… Не дымится на длинных столах чай в белых кружках и не лежит рядом с кружкой пол французской булки. В «той» жизни все это стояло и дымилось в ожидании команды «сесть»… В этой же, «настоящей», нужно было заказать и заплатить. В избы принимают в этих суровых краях, в тепле не отказывают ни собаке, ни даже киргизу. Для уральца и, может быть, в чуть меньшей степени, соседа его оренбуржца киргиз — хуже собаки. К нам относятся с недружелюбным подозрением. Если бы еще с нами был атаман… А то одни «иногородние». Еще, чего доброго, большевики идут следом. Теперь нам понятно, почему пал Оренбург и почему у Дутова, кроме юнкеров и сотни–другой «Стариков», не нашлось защитников.
К счастью, Хрусталев уже знает жизнь «настоящую». Недаром он уже пять месяцев — прапорщик, а перед тем был юнкером. Он долго торгуется с казаками за наш чай и завтрак. Бегает по избам — мы расположились человек по восьми — десяти, и довольно разбросанно, — устанавливает связь; долго здесь не останемся из?за близости Оренбурга. Завтрак зато на славу. Спим на сене, часа три. Когда выходим после полудня, сдова начинается метель. На этот раз начальство не решается рисковать: до ближайшей, уже уральской станицы около тридцати верст, что в метель, грозящую перейти в настоящую пургу, — за вихрями снега не видно первых рядов взвода, — представляет по крайней мере пятнадцать часов утомительного марша — значит, придем в станицу глухой ночью. Колонну поворачивают через полчаса обратно. Слава Богу! Пожалуй, на этрт раз, даже при наличии нашего патронного обоза, мы не всех досчитались бы на следующее утро.
В своем начале гражданская война еще сохраняет кое–какой комфорт. Мы все тепло и однообразно одеты в полушубки, ватные штаны и валенки. На голове папаха с наушниками, на руках пехотные суконные рукавицы с одним пальцем. В теплушках под Каргаллой жарко топились печи, и даже снежные окопы, в которых мы провели день 16 января, кто?то нам заранее приготовил. Так и теперь. Хотя маловероятно, что бузулукские красногвардейцы и матросы бросятся за нами вдогонку в такую метель, все же штаб решает выступать. Для всего отряда нанимаются сани–розвальни. Не прошло и двух часов, как выступаем снова, утопая в сене. Удобно, но зато скоро делается холодно, несмотря на валенки и рукавицы. В одних санях со мной молодой кавалерийский поручик из офицерского отряда и один из нашедших у нас временный приют, кадет 2–го кадетского корпуса Лихошерстов — сутуловатый, большерукий и большеногий, как породистый щенок. Попал он в мое отделение «классного надзирателя» Григория Семеновича Хрусталева, нашего «историка» и отца нашего восемнадцатилетнего командира. Мы очень с ним подружились еще в Оренбурге и стараемся быть везде вместе. Вот и едем в одних и тех же розвальнях, хотя он первого, а я третьего взвода. Он все время шушукается с кавалерийским поручиком, и я чувствую себя обиженным. Наконец он спрашивает поручика, кивая головой в мою сторону, — а ему можно сказать? Поручик мерит меня критическим взглядом, который, как мне кажется, говорит — куда ему? это еще ребенок, — но все же снисходительно произносит:
— Ну что же, говорите.
— Мы собираемся спасать Государя, — шепотом объясняет мне мой столичный приятель. От ошеломившей новости захватывает дух. — Да, да! Из Уральска мы едем в Сибирь, организуем там отряд и освободим Государя и всю Семью. Только сейчас молчи! А ну, перекрестись, что никому не скажешь!
Я снимаю папаху и рукавицу и крещусь на тридцатиградусном морозе, под завывание уральской пурги.
Потом мечтаю, как все это произойдет. Подробности уж слишком сложны. Сначала я пытаюсь их себе представить, но уж очень все это трудно, и я от них отмахиваюсь. Начинаю с момента, когда я, именно я и совершенно один, останусь с Ним с глазу на глаз и скажу по–французски, чтобы никто нас не слышал: «Sire, nous sorames venus pour vous liberer!»
Государь улыбнется своими серыми глазами (это только для того, чтобы улыбкой не выдать нашего диалога) и скажет: «Как хорошо вы говорите по–французски, молодой человек. Вы, наверное, паж?» — «Нет, ваше величество. Я всего лишь кадет пятого класса Оренбургского Неплюевского корпуса, но мое отделение в первой роте». Тогда Государь пожалует Неплюевскому корпусу свое шефство, и мы будем носить накладной вензель. Меня же он возведет в графское достоинство. А потом я буду запросто приглашаться в Царскую Семью, подружусь с Наследником, который только на один год меня моложе, и стану когда?то, очень и очень не скоро, первым лицом в царствование Императора Алексея Второго.
Под эти мечты и под завывание метели я засыпаю. В полной темноте въезжаем в первую уральскую станицу. Название ее мне знакомо по «Истории Пугачевского бунта». Отсюда вышел Пугачев для нападения на Белозерную, которая в «Капитанской дочке» называется «Белогорской», и здесь, совсем недалеко, погиб отряд генерала фон Карра. Может быть, в какой?нибудь из этих изб пьянствовал со своим каторжным штабом безграмотный хорунжий Войска Донского, потрясший трон Екатерины?
— Не курите в избе, — предостерегает Хрусталев. — Уральцы в большинстве староверы. Нас они называют «единоверцами». Единоверцев принимают в «чистую» избу, куда не вхожи татары, киргизы и вообще мусульмане. Но все же для единоверцев существует особая посуда, которой никогда не пользуются наши суровые хозяева.
На мою беду, я брюнет, что вызывает подозрительность старика казака, нашего хозяина.
— Ты не киргиз?
— Нет.
— Не татарин?
— Нет.
— Покажи крест!
О ужас!.. Я все последнее время носил золотой крестильный крест. Совсем недавно он поломался, и я оставил его в парте среди своих вещей. Ведь через две недели нас вызовут обратно телеграммами, так как Корнилов их разгонит. Объясняю, путаясь, историю моего креста.
— А ну, прочти «Отче Наш»!
Читаю, сбиваясь от волнения, и от волнения же начинаю креститься, но старик резко меня останавливает:
— Ты перед образами, по–никониански, не осеняй себя в моем доме…
Зато он убеждается, что я не татарин и не киргиз, и в оправдание своей подозрительности говорит, что «и в Уральшком войшку есть черномазые вроде тебя». Так они, дескать, привыкли и не обижаются, когда их экзаменуют в казачьих избах по Закону Божьему. Мои спутники смеются — вот черти! Сказали бы просто все, что я православный.
За столом старик расспрашивает про падение Оренбурга. В станицу возвращаются фронтовики. Они без погон и, по–видимому, ссорятся со стариками. А вообще — даже у стариков в голове сумбур. Ленинскую марксистскую революцию понимают как сведение счетов крестьян с помещиками, в которые им, казакам, вмешиваться никак не следует. По–видимому, в этом отношении симпатии нашего хозяина на стороне революции. Также доволен он и концом войны и демобилизацией. Зато без Царя жить никак нельзя, и здесь он ругает большевиков, как ругает и молодых казаков, снявших погоны.
Спим в теплой хате, на застеленном чистыми простынями сене и выступаем рано поутру, чтобы засветло достичь Илек. До сих пор мы двигались почти параллельно железнодорожной линии Оренбург — Самара, до которой не больше 20 — 25 верст. Не будь снега и двухдневной метели, красные попытались бы перерезать нам путь. Но на всякий случай командование отряда торопится. От Илека до линии уже верст 55, и опасность нападения со стороны железной дороги в это время года совершенно исключена. Поэтому стоим в Илеке несколько дней. В маленьком городке, затерянном в Уральской степи, на полдороге между Оренбургом и Уральском, — но таком похожем на каждый русский заштатный город, на Корочу или Обоянь, на Умань или Ахтырку, с единственной гостиницей–трактиром, в котором играют «на пиво» в бильярд и можно вкусно пообедать и даже выпить, люди тоже сняли погоны. Впечатление такое, как будто бы Уральское войско старается сохранить нейтралитет в гражданской войне, и появление нашего отряда в его пределах никак не радует местные власти. Все же отряду отвели приличное помещение, казарму, служившую раньше для казачьих сборов, и мы несем собственные караулы. В трактире встречаю моего одноклассника Забродина. Он в бушлате, без погон и похож, из?за красного воротника на однобортном мундире, на гоголевского городничего.
— Ты что снял погоны, Мишка?
— Атаман приказал. — Мишка, видимо, не хочет входить в подробности и деловито целится кием в шар
На нас, собственно, погон тоже нет. Их не носят ни на полушубке, ни на ватной стеганой куртке, которые мы не снимаем. Но Мишка Забродин — в бушлате, и погоны ему полагаются.
— Нет… Ты не врешь, Мишка? — уж очень обидно за его вид консисторского чиновника.
— Я же вам говорю, что по всему войску приказ — снять погоны, — сердится Забродин. Ему, видимо, стыдно за свое войско.
И действительно, все жители Илека без погон и, что еще хуже, без кокард на фуражках с малиновым околышем.
— Чаво нам с Машквой шориться из?за погон? А так мы шами шобой живем.
Наши воинственные настроения определенно не нравятся, так как рискуют втянуть «войшко» в «шору» с «Машквой». И действительно, дней через десять приходит распоряжение из Уральска о разоружении и расформировании нашего отряда. Морально к этому мы уже подготовлены. Все надежды переносятся с близкого Уральска на дальний Ростов, на Корнилова. Поэтому спокойно сдаем оружие в атаманское правление. Лихорадочно изучаем географическую карту. До Уральска все та же пугачевская степь, и единственный способ передвижения — сани. Дальше — железная дорога на Саратов. Поезда ходят, но на станции Урбах — «граница». Там дальше «Машква» со своими красногвардейцами и, наверное, обыски в поездах. У Ртищева линия, выходит на магистраль Пенза — Балашов — Лиски и идет дальше на Харьков. Это «моя» линия, по которой я езжу шесть раз в год. Стоит в Лисках сесть в ростовский поезд, и вот уже Ростов и Корнилов. По карте кажется очень просто. Пока же Хрусталев воюет за «суточные».
Гражданская война только в своем начале, и многое еще и у нас, и, наверное, у большевиков делается по старинке. Вот и дают нам, кадетам, «суточные», как нижним чинам, хотя сани до Уральска стоят одинаково дорого для всех. В атаманском правлении ничего не хотят знать. И так уже «войшко» берет на себя расходы по «демобилизации» неказачьей части. Выручает наше командование, которому удается уговорить местный банк разменять наши «оренбургские» кредитки. Так что на «сани» нашлось.
Выехали морозным солнечным утром, разбившись на группы по пять–шесть человек.
До Уральска три дня езды. Те же казачьи избы, те же суровые и молчаливые старики, колеблющиеся между казачьим нейтралитетом и желанием навести порядок. Встречаются верховые фронтовики. Все они без погон. В избах они спорят:
— Ленин войну кончил. Чего мы против него пойдем? Это офицеры за войну.
Старики за офицеров. Во всяком случае, за своих, казачьих. Фронтовики стоят на своем:
— Вот оренбуржцы пошли за офицерами, и большевики теперь в Оренбурге, а атаман по степи шатается.
Это камень в наш огород. Вот он, Уральск. Я представлял его почему?то совсем другим. Может быть, из?за его старинного названия: Яицкий городок. Мне казалось, что он должен был быть обнесен частоколом, весь в узеньких улицах, с бревенчатыми домами. Это обыкновенный провинциальный русский город, с широкими улицами, хорошими каменными домами на главной улице, с электрическими фонарями, казенными зданиями николаевского стиля.
О нашем прибытии уже знают. На постоялом дворе, куда одни за другими приходят наши сани, уже несколько хорошо одетых дам.
— Мне одного, пожалуйста… Хрусталев обращается ко мне:
— Вот, иди ты.
Почему я первый? Должно быть, потому, что самый молодой? Ужасно обидно, но делать нечего, да и дама такая милая и чуть не плачет. Так, почти сразу после нашего приезда в Уральск, я попадаю в семью войскового старшины Уральского войска Фокина. Его младший сын — кадет Вольского корпуса. Это уже совсем хорошо, тем более что Николай Фокин даже моего возраста. Об этих суровых «волжанах» у нас в корпусах ходят самые невероятные легенды. Еще совсем недавно у них пороли по субботам (кажется, до 1907 года, т. е. до полного уничтожения телесных наказаний в российской армии). Но в других корпусах говорят, что их пороли до самой революции, что, конечно, сплошной вздор. Но вот на станции Пенза, перед приходом балашовского поезда с вагоном вольцев, запирался буфет. Это мы, неплюевцы, знаем, так как наш поезд со стороны Самары приходил на полчаса раньше. Впрочем, возможно, что буфет закрывался по какой?нибудь другой причине, но все мы с чуть преступным восхищением связывали закрытие буфета с отчаянной и лихой репутацией вольцев.
У войскового старшины тепло, уютно, хотя немного тесно. Старший сын, подъесаул, ходит дома в кителе при погонах, но выходит в шинели без погон. Атаманский приказ о снятии погон, к несчастью, не выдумка илецкога начальства.
Подъесаул, чуть–чуть снобирующий петербургским выговором, он из «Гвардейской школы», [119] жалуется на казаков, по его словам, совершенно разложенных большевистской пропагандой немедленного мира. Погоны они поснимали еще на фронте и во многих полках заставили их снять и своих офицеров.
— Атаман просто узаконил фактически создавшее положение… а вот ему носить можно, — подъесаул кивает головой в сторону брата, — так как Вольск не на казачьей земле, ну а не казачьи погоны дело не наше, а «машковское», — передразнивает он уральский выговор.
Младший Фокин очень завидует эпопее неплюевцев.
— Нас просто распустили на Рождество, как всегда, — разочарованно объясняет он наличие полного кадетского гардероба.
Кстати, он мне очень пригодился, и в первый же мой уральский вечер мы на катке, и я в желтых Вольских погонах, хотя на моей фуражке синий оренбургский кант. Даже вместо дырявых валенок на мне снова кадетские козловые сапожки. Только, к несчастью, на моей паре нет привинченных металлических пластинок для коньков.
А так хочется побегать на «Нурмисе» по гладким ледяным дорожкам под вальс «На сопках Манчжурии», который играет казачий оркестр, как играл он еще в прошлом году и пятьдесят лет назад и как никогда больше играть не будет. Но нам не дано еще этого знать. Только музыканты уже без погон.
— Хочешь покататься? — запыхавшийся, разрумянившийся Колька Фокин тянет меня в раздевалку, и меняемся сапогами.
Боже, как хорошо! Вот теперь играют «Дунайские волны». Нужно показать уральцам, как у нас бегают в Оренбурге Жду начала новой музыкальной фразы и в такт, медленно, на одном коньке выезжаю на дорожку. Руки за спину. Не сбиваясь с ритма оркестра, все быстрее и быстрее. Маленький кадет Неплюевского корпуса в последний раз в жизни катается на русском катке. Пощипывает щеки мороз, поет в ушах знакомый вальс, шипят, заливая мягким зеленоватым светом блестящий лед, керосино–калильные фонари.
Колька Фокин достает даже водку, и мы важно пьем ее в перерыве за буфетом.
Идут, одни за другими, мои уральские дни. Большинство наших осталось вместе. Живут в казачьих казармах, на казачьем пайке. Что же дальше делать? К Корнилову. Но на станции Урбах красногвардейские заставы. Говорят, что ловят оренбургских «белогвардейцев». Едва ли сможем проехать полной группой с Хрусталевым и Миллером. Кто?то должен начать.
— Поезжай ты первый, ты самый маленький
Обижаюсь ужасно — при чем тут возраст? Первым поедет самый смелый. Хрусталев вмешивается. Первым поедет тот, кого мы выберем, и из Саратова, пошлет телеграмму.
О Корнилове слухи самые разнообразные. Говорят, что он идет на Лиски. Как бы не опоздать?
Иногда очень хочется домой. Стараюсь отгонять эту сладкую мысль, позорную для ветерана Каргалльского боя.
Идем как?то с Фокиным в местный военный госпиталь, где лежит его двоюродный брат, уральский хорунжий. Одеты оба в Вольскую форму. Я в шинели с желтыми погонами и в оренбургской фуражке; он в бекеше, на которую надел погоны Вольского корпуса, и в своей фураже с желтым кантом. Проходим мрачными больничными коридорами, по которым гуляют шумными тенями худые люди в синих халатах.
— Товарищи… Снимай погоны… — Перед нами больной, по виду солдат. На чахоточном лице туго натянулась желтая кожа. Лихорадочные глаза.
— Снимай погоны… Такой закон вышел… Теперь, товарищи, свобода. — Чахоточный солдат старается быть вежливым. — Теперь все равны, товарищи.
Проходим мимо, стараясь не обращать внимания, и он долго, взволнованным голосом, кричит нам вслед:
— Снимай погоны, теперь такой закон…
Позже были годы суровой солдатской жизни, лицом к лицу со смертью, были ужасы эвакуации, радость побед и горечь отступлений, но ничто и никто не оставил такого следа в душе маленького русского кадета, как этот чахоточный солдат в Уральском военном госпитале. Солдат и последний зимний каток. В первый раз я почувствовал и осознал в этот момент, что произошло что?то непоправимое, что порвалась какая?то внутренняя нить, связывавшая судьбы моего народа, что через две недели меня не вызовут в корпус…
— Закон такой вышел. — И чахоточный солдат, имя которому легион, не хочет больше, чтобы я носил синие погоны с желтым кантом и с буквами «О. Н.».
— Едем к Корнилову! — решают окончательно в казачьей казарме.
— Сидеть здесь нечего. Чего доброго, большевики без боя будут в Уральске.
Из нашей роты осталось человек тридцать, так как оренбуржцы или вернулись домой из Илека, или будут выжидать в Уральске возможности вернуться. В казачьей казарме «иногородние». Пассажиры кадетского вагона «Оренбург — Тула». Острим по поводу изменения маршрута и медленности путешествия.
— Кто разведчиком?
Выбирают меня. Самого «маленького»… Хотя Хрусталев пытается подсластить — я и умный, и расторопный, и хладнокровный, и ловкий, и даже будущий фельдфебель девяносто второго выпуска.
Несколько дней проходит в лихорадочных приготовлениях. Одевают меня в узкую, на меня, гимназическую шинель и еле держащуюся на голове фуражку. Ужасно неприятно чувствовать себя «шпаком». Достают даже гимназический билет. Но… будущий фельдфебель девяносто второго выпуска, когда неделю спустя его поймают без билета в поезде, около Лисок… не будет даже знать своей новой фамилии. Но это потом. А теперь меня приглашают завтракать к местному купцу-раскольнику, который должен финансировать мое путешествие к Корнилову.
В богатом купеческом доме страшная смесь Замоскворечья и «Столицы и Усадьбы». Завтракаем в обшитой дубом столовой стиля нормандского «рюстик», целый угол которого занят иконами в роскошных ризах. Разговор как?то не клеится, да, кажется, хозяйские дочки вообще не имеют права говорить за столом, хотя они гимназистки старших классов. Получаю двадцать пять рублей. Целый капитал для кадета пятого класса, но, как я очень скоро убежусь, сумма явно недостаточная для моего предприятия. Гордо обещаю выслать телеграфом при первой возможности, недели через две, самое большее — три.
Солнечным морозным утром, на извозчичьих санках, меня везут на вокзал.
— Так не забудь: телеграмму из Саратова и, если можно, из Лисок.
Уславливаемся об условных выражениях. Прощай, Уральск, маленький русский город, наивные жители которого думают ценою снятия погон сохранить право играть на бильярде. Прощай навсегда, Оренбург, и трехэтажное светлое здание корпуса перед генерал–губернаторским садом, на сером высоком заборе которого рекламируется огромными буквами жигулевское пиво. Прощай, зимний каток, и прощай, старая Россия, которой не хочет чахоточный солдат и которую три долгих года будет защищать маленький кадетик.
К Корнилову я не попал. Телеграммы не выслал — в Саратове требовали на почте какой?то «мандат» (еще незнакомое тогда слово). Около Лисок какой?то военного вида тип с револьвером придрался ко мне из?за билета (его у меня не было), и я не знал своей «шпацкой» фамилии. Спасли меня неполные пятнадцать лет и деревенские бабы, наполнявшие вагон.
— Оставь мальчонка, — кричали они, — и так от вас жизни нет.
Через неделю, голодный, оборванный, в рваных промоченных валенках, я позвонил под вечер в парадную дверь нашего белгородского дома. Новая горничная, меня не знавшая (да кто мог узнать меня в этом худом и грязном оборванце?), торопливо закрыла дверь
Помню, что начал бросать камни в наглухо закрытые ставни, до которых не мог достать. Из?за ставень струился спокойный домашний свет. Там, в столовой, наверное, пили чай. Хотелось света, мамы, горячего чая.
И суровый каргаллинский солдат, неудачливый соратник Корнилова, зарылся на груди отчима, который с браунингом в руке осторожно открыл дверь. И только выдержка старого офицера остановила его палец на курке револьвера, когда вдруг серая бесформенная тень бросилась из темноты на его грудь.