КНИГА СЕМНАДЦАТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КНИГА СЕМНАДЦАТАЯ

Возвращаясь к истории моих отношений с Лили, не могу не вспомнить о приятнейших часах, проведенных с нею наедине или в присутствии ее матери. Судя по моим сочинениям, меня считали сердцеведом, как это тогда называлось, и, может быть, потому все наши разговоры касались человека, его нравов и его сердца.

Но как прикажете беседовать о внутреннем мире человека без взаимной откровенности? Посему прошло немного времени, и Лили, выбрав спокойный часок, рассказала мне историю своего детства. Она росла среди всех удовольствий и преимуществ большого света. Лили говорила мне о своих братьях, родне, обо всем, что ее окружало; только о матери почтительно умалчивала.

Она не скрыла от меня своих маленьких слабостей и, следовательно, должна была признаться, что есть у нее известный дар завлекать людей и одновременно свойство — вычеркивать их из своей жизни. Так, в долгих разговорах мы затронули опасную тему, а именно: что она пыталась и на мне испытать силу своего дара, но была наказана тем, что и я, в свою очередь, завлек ее.

Сии признания свидетельствовали о такой детской чистоте души, что я был покорен и очарован.

Взаимное влечение, привычка видеться вступили в свои права. И как же мучительны были мне дни и долгие вечера, когда я не решался пойти к ней, вторгнуться в ее круг! Немало горя проистекало для меня из этого.

Как она была мне дорога, эта красивая, прелестная, образованная девушка, все как будто напоминало мои прежние увлечения, но чувства к ней были более высокого свойства. О внешних обстоятельствах, о постороннем вмешательстве, о роли общества и ее положении в нем я тогда и не помышлял. Мое влечение сделалось неодолимым: я не мог обходиться без нее, как и она без меня. Но люди, которые ее окружали, влияние кое-кого из них, — о, боже, сколько пустых часов, сколько горьких дней они мне уготовили!

Истории увеселительных поездок с отнюдь не веселым исходом; задержавшийся брат, с которым мне предстояло догонять остальных, с нарочитой медлительностью, возможно из злорадства, заканчивающий свои дела, чтобы таким образом разрушить тщательно продуманный мною план. О многих радостных или несостоявшихся встречах, о нетерпении и попытках самообуздания, о разнообразных горестях, которые, будь они поподробнее рассказаны в каком-нибудь романе, несомненно вызвали бы живое участие читателей, я вынужден здесь умолчать. Но чтобы придать наглядность всему сказанному и пробудить сочувствие в молодых сердцах, я приведу две песни, пусть уже известные, но мне думается, что, вставленные здесь, они будут особенно выразительны.

Сердце, сердце, что случилось,

Что смутило жизнь твою?

Жизнью новой ты забилось,

Я тебя не узнаю.

Все прошло, чем ты пылало,

Что любило и желало,

Весь покой, любовь к труду.

Как попало ты в беду?

Беспредельной, мощной силой

Этой юной красоты,

Этой женственностью милой

Пленено до гроба ты.

И возможна ли измена?

Как бежать, уйти из плена,

Волю, крылья обрести?

К ней приводят все пути

Ах, смотрите, ах, спасите, —

Вкруг плутовки, сам не свой,

На чудесной, тонкой нити

Я пляшу, едва живой.

Жить в плену, в волшебной клетке,

Быть под башмачком кокетки,—

Как такой позор снести?

Ах, смотрите, ах, спасите,—

__________

О, зачем влечешь меня в веселье,

В роскошь людных зал?

Я ли в скромной юношеской келье

Радостей не знал?

Как любил я лунными ночами,

В мирной тишине,

Грезить под скользящими лучами,

Точно в полусне!

Сном о счастье, чистом и глубоком,

Были все мечты.

И во тьме пред умиленным оком

Возникала ты.

Я ли тот, кто в шуме света вздорном,

С чуждою толпой,

Рад сидеть хоть за столом игорным,

Лишь бы быть с тобой!

Нет, весна не в блеске небосвода,

Не в полях она.

Там, где ты, мой ангел, там природа,

Там, где ты, — весна[46].

Тот, кто со вниманием прочтет эти песни, а еще лучше — с чувством пропоет их, наверно, ощутит дуновение радости, наполнявшей те счастливые дни.

Но не будем спешить расстаться с многолюдным и блестящим обществом, а присовокупим еще несколько замечаний, прежде всего разъясняющих заключительные строки второго стихотворения.

Та, которую я привык видеть в простом, редко сменяемом домашнем платьице, теперь, блистая передо мною элегантными и модными нарядами, все равно оставалась той же самою. Ее прелесть, ее приветливость были неизменны, очарование же еще возросло, может быть, оттого, что разные люди толпились вокруг нее и она живее обнаруживала свою суть, многообразнее являлась нам, принимая то одно, то другое обличив, в зависимости от того, кто к ней приближался. Словом, я понимал, что эти чужие люди хоть и мешали мне, но я ни за какие блага не поступился бы радостной возможностью оценивать ее светские таланты, дававшие мне понять, что ей по плечу сферы более высокие и значительные.

Ведь все равно это было то же сердце, только прикрытое пышным нарядом, сердце, которое открыло мне всё таившееся в его глубине и в котором я читал, как в своем собственном; те же уста, что поспешили поведать мне о том, как она росла и что ее окружало в детстве. Каждый взгляд, которым мы с нею обменивались, каждая улыбка, его сопровождавшая, красноречиво свидетельствовали о тайном и сдержанном взаимопонимании, и здесь, в толпе, я невольно дивился, что так естественно, так по-человечески возник между нами тайный и невинный сговор.

И все-таки с наступлением весны нашим отношениям суждено было еще больше укрепиться благодаря сельской непринужденности. В Оффенбахе на Майне уже тогда стали заметны начатки города, которым он и сделался впоследствии. Кое-где уже высились прекрасные, а по тем временам даже роскошные дома. Дядюшка Бернар, так его всегда называли семейные, занимал самый из них просторный, к которому примыкали обширные фабричные строения. Д’Орвиль, человек еще молодой и приятный, жил насупротив. Сады, окружавшие эти дома, террасы, которые спускались до самого Майна, открытый вид на прекрасные окрестности — все это услаждало и радовало как приезжих гостей, так и тамошних жителей. Влюбленный едва ли мог сыскать место, лучше отвечающее его чувствам.

Я квартировал у Иоганна Андре. Упомянув об этом человеке, впоследствии снискавшем себе широкую известность, я вынужден позволить себе небольшое отступление и ознакомить читателя с положением тогдашней оперы.

Во Франкфурте в то время театром руководил Маршан, старавшийся самолично сделать все, что было в его силах. Это был видный, красивый и хорошо сложенный человек в цвете лет, характера мягкого и обходительного, отчего его присутствие в театре всем доставляло радость. Он обладал голосом, по тогдашним понятиям достаточным для исполнения оперных партий, и потому хлопотал о постановках мелких и более крупных французских опер.

Лучше всего, пожалуй, ему удавалась партия отца в опере Гретри «Красавица и чудовище», где он, скрытый за полупрозрачной завесой, весьма выразительно изображал призрак.

Эта в своем роде вполне удавшаяся опера приближалась к так называемому благородному стилю и пробуждала и слушателях самые нежные чувства. Но оперным театром уже завладел демон реализма; в моду вошли оперы из жизни различных сословий, в том числе и ремесленников. На сцене уже побывали «Охотники», «Бочар» и прочие; Андре облюбовал «Горшечника». Он сам написал либретто, употребив весь свой талант на создание музыки к таковому.

Я жил у него и здесь упомяну об этом умелом поэте и композиторе лишь в той мере, в какой этого требует мой рассказ.

Человек, от природы одаренный живым талантом, собственно, техник и фабрикант в Оффенбахе, он был чем-то средним между капельмейстером и дилетантом. В надежде закрепить за собой репутацию музыканта, Андре тратил немало усилий, чтобы утвердиться в этом искусстве, и способен был бесконечно варьировать свои композиции.

Среди тех, кто тогда составлял наш кружок и вносил в него свою долю оживления, надо назвать пастора Эвальда. Остроумный и веселый в обществе, он не пренебрегал занятиями, подобающими его сану и положению, и впоследствии приобрел почетную известность как богослов. Нашу тогдашнюю компанию невозможно представить себе без этого всегда восприимчивого и деятельного человека.

Игра Лили на фортепьяно привязала к нам добродушного Андре, он поучал, сочинял, исполнял и, можно сказать, днем и ночью участвовал в жизни семьи и всего нашего кружка.

Он положил на музыку Бюргерову «Ленору», которая была в ту пору новинкой, с восторгом встреченной немцами, и не ленился многократно ее проигрывать.

Я, любя читать вслух, тоже готов был в любую минуту ее декламировать; в те времена частое повторение одного и того же еще не наводило скуку. Когда обществу предлагали решить, кого из нас слушать, выбор нередко склонялся в мою сторону.

Впрочем, все это служит влюбленным одну только службу — длит их совместное пребывание. Они хотят, чтобы ему конца не было, а славного Иоганна Андре так легко усадить за фортепьяно и заставить играть до полуночи. И его музыка обеспечивает влюбленным вожделенную близость друг друга.

Ранним утром, выйдя из дому, ты оказываешься на вольном воздухе, хотя местность вокруг сельской и не назовешь. Солидные здания, в те времена сделавшие бы честь любому городу; сады, расположенные террасами и потому далеко обозримые, с плоскими цветниками; вид на реку и на противоположный берег, а по реке уже спозаранку снуют плоты, верткие лодчонки и баржи — живой, неслышно скользящий мир созвучен любовным и нежным чувствам. Даже медлительное течение чуть тронутого рябью потока и шорох камыша своим умиротворяющим волшебством обволакивают раннего путника. И надо всем этим радостное летнее небо и радостное сознание, что все мы снова сойдемся поутру среди этой красоты!

Если кому-нибудь из серьезных читателей подобный образ жизни покажется слишком беспорядочным и легкомысленным, то пусть он вспомнит, что все, купно изложенное здесь для связности повествования, чередовалось с днями, неделями разлуки, с другими занятиями и делами, иной раз даже с нестерпимой тоскою.

Мужчины и женщины рачительно выполняли свои обязанности. Я тоже не упускал случая, имея в виду столько же настоящее, сколько и будущее, работать над положенным мне, да еще выбирал время на то, к чему меня неудержимо влекли талант и страсть.

Ранние утренние часы я отдавал поэзии; день посвящался житейским делам, с которыми я справлялся достаточно своеобразно. Мой отец, основательный, я бы даже сказал — элегантный юрист, сам вел дела по управлению своим имуществом, а также те, что были ему доверены его почтенными друзьями. Титул имперского советника хотя и возбранял ему практику, но он являлся правовым консультантом некоторых доверителей, и бумаги, им составленные, только подписывались практикующим юристом, для которого такая подпись служила источником легкого заработка.

Деятельность отца стала еще оживленнее, когда я к нему присоединился, правда, вскоре я понял, что мой дар он ценит выше, чем мою юридическую практику, ибо он делал все от него зависящее, чтобы предоставить мне вдосталь свободного времени для поэтических занятий. При большой основательности и деловитости он, однако, был человеком замедленного восприятия и действия. В качестве тайного референдария отец изучал дела, а когда мы сходились вместе, вкратце излагал мне суть таковых, я же столь быстро их довершал, что отец не мог на меня нарадоваться и однажды, не удержавшись, заметил, что, будь я ему чужой, он бы мне позавидовал.

Чтобы облегчить себе делопроизводство, мы пригласили писца, — его характер и внутренний склад, если бы их должным образом разработать, стали бы украшением любого романа. За годы учения он отлично овладел латынью и приобрел множество других основательных знаний, но слишком легкомысленное студенческое времяпрепровождение изменило весь ход его последующей жизни; он захирел, некоторое время влачил жалкое существование, но потом сумел выйти из него благодаря хорошему почерку и знанию счетоводства. Пользуясь поддержкой некоторых наших адвокатов, он постепенно освоился с многочисленными формальностями судопроизводства и снискал благоволение и покровительство всех, кому служил честно и пунктуально. Он сделался незаменим и в нашем доме, участвуя во всех юридических и счетоводческих делах.

А дел этих становилось все больше, так как к юридической практике добавились еще различные поручения, заказы, почтовые отправления. В ратуше ему были известны все ходы и выходы; его терпели и на обоих бургомистерских аудиенциях, а так как многих новых советников, которые впоследствии становились старшинами, он знал с их первого, часто неуверенного вступления в должность, то и завоевал у них известное доверие, даже своего рода влияние. Все это он умел обратить на пользу своих покровителей, а поскольку слабое здоровье дозволяло ему лишь умеренную деятельность, он всегда был готов выполнить любое поручение, любой заказ.

Внешность его была не лишена приятности: фигура стройная, черты лица правильные; поведения он был неназойливого, но в нем всегда сквозила уверенность, что кто-кто, а уж он-то знает, что делать и как устранить любое препятствие. Ему было уже сильно за сорок, и я до сих пор сожалею (позволю себе повторить вышесказанное), что не вставил его в качестве махового колеса в механизм какой-нибудь новеллы.

В надежде, что вышеизложенным я до некоторой степени удовлетворил серьезных моих читателей, я считаю себя вправе вновь возвратиться к тем часам, когда дружба и любовь являлись мне в своем сиянии.

Как всегда в таких компаниях, как наша, дни рождения справлялись продуманно, весело и разнообразно; в честь дня рождения пастора Эвальда была сочинена песня:

В хороший час, согреты

Любовью и вином,

Друзья! Мы песню эту

О дружестве споем!

Пусть здесь пирует с нами

Веселья щедрый бог,

Возобновляя пламя,

Что он в сердцах возжег![47]

Поскольку эта песня сохранилась доныне и веселое общество, собравшееся за праздничным столом, редко без нее обходится, то мы, рекомендуя ее нашим потомкам, от души желаем, чтобы всем, кто будет ее декламировать или петь, было даровано то же веселие сердца, каким наслаждались мы, позабыв о внешнем мире и узкий свой круг принимая за вселенную.

А теперь скажем, что день рождения Лили, 23 июня 1775 года, повторившийся в семнадцатый раз, должен был быть отпразднован с особой торжественностью. Она обещала к полудню приехать в Оффенбах, и надо признаться, что друзья с редкостным согласием решили на сей раз отказаться от всех традиционно витиеватых поздравлений и стали готовиться к достойной ее радушной и радостной встрече.

Среди всех этих приятных хлопот я смотрел на закат, предвещающий солнце, которому предстояло осветить наш завтрашний праздник, как вдруг брат Лили, Георг, мальчик весьма непосредственный, не чинясь, вбежал в комнату и беспощадно объявил нам, что завтрашний праздник отменяется; он-де сам не знает, почему и отчего, но сестра велела сказать, что никак не может приехать к полудню и принять участие в предполагаемом торжестве, ей удастся быть разве что вечером. Она прекрасно знает, как горько будет это известие мне и нашим друзьям, и очень, очень просит меня, которому она поручает передать эту весть остальным, по мере возможности ее смягчить, за что она будет мне бесконечно признательна.

Я помолчал минуту-другую, потом меня словно осенило свыше. «Живо, — крикнул я, — отправляйся к ней, Георг, и скажи, чтобы она не тревожилась, но непременно постаралась быть к вечеру; я обещаю, что эта неприятность послужит поводом для празднества». Мальчика разобрало любопытство: «Как так?» — но я ни слова ему не сказал, хотя он хитростью и даже силой старался у меня что-нибудь выпытать, пользуясь правами брата любимой.

Не успел он уйти, как я не без самодовольства стал прохаживаться взад и вперед по комнате, радуясь, что мне предоставляется случай выгоднейшим образом показать, сколь усердно я служу ей. Я взял несколько листов бумаги, сшил их красивыми шелковыми нитками, словно для поздравительного стихотворения, и торопливо вывел заглавие:

«ОНА НЕ ПРИЕДЕТ!

Жалостная семейная драма, которая, увы, натуральнейшим образом будет разыграна 23 июня 1775 года в Оффенбахе-на-Майне. Действие продолжается с утра до вечера».

От этой шутки ни у меня, ни у кого-либо из моих друзей не сохранилось ни списка, ни даже наброска; поэтому мне придется вроде как заново сочинить ее, что, впрочем, я сделаю без особого труда.

Место действия: дом и сад д’Орвиля в Оффенбахе; открывают действие слуги, причем каждый играет свою особую роль, давая понять зрителю, что идут приготовления к празднику. Дети, списанные с натуры, участвуют в их хлопотах: затем появляются хозяин и хозяйка дома, тоже что-то делают и отдают распоряжения; среди этой спешки и суматохи вдруг входит неутомимый сосед, композитор Ганс Андре; он садится за фортепьяно и всех скликает прослушать только что законченную им праздничную песнь и прорепетировать ее. Он было собрал вокруг себя всех домашних, но они снова расходятся, ибо дела их не терпят отлагательства; один отзывает другого, другой не может обойтись без третьего; появление садовника привлекает внимание зрителя к сценам в саду и на воде; венки, ленты с надписями изящнейшего содержания — ничто не позабыто.

Когда действующие лица собираются в саду, входит вестник; этому веселому переносчику вестей между влюбленными подобает характерная роль: неумеренные чаевые давно помогли ему сообразить, в чем здесь дело. Он решает извлечь пользу от передачи порученного ему пакета, надеется на стакан вина с булочкой и, немного поломавшись, отдает депешу. У хозяина дома опускаются руки, бумаги падают на пол, он восклицает: «Пустите меня к столу! Пустите к комоду, я должен что-нибудь смахнуть!»

В молодом и жизнерадостном обществе нередко бывают в ходу символические выражения и жесты; своего рода воровской жаргон, доставляющий огромное удовольствие посвященным, неуловимый для посторонних или же, в противном случае, достаточно для них неприятный.

То, что мы здесь словом и листом обозначаем как «смахнуть», намекало на одну из очаровательных выходок Лили; словцо это всплывало всякий раз, когда кому-нибудь, сидевшему за столом или перед другой гладкой поверхностью, случалось обронить неуместное замечание или затеять бестактный разговор.

Началось все с премилой шалости Лили, которую она себе позволила, когда малознакомый гость, сидя рядом с нею за столом, совершил какую-то неподобающую оплошность. Глазом не моргнув, она грациозно провела правой рукой по скатерти и спокойно смахнула на пол все, чего коснулась: нож, вилку, хлеб, солонку, даже что-то из прибора своего соседа. Все перепугались, подбежали слуги, никто не знал, как это понять, кроме ближайших очевидцев, радовавшихся, что ей удалось столь изящно и мило замять неловкость.

Так это происшествие сделалось символом устранения различных неловкостей, всегда могущих иметь место в почтенном, благомыслящем и достойном, но не одинаково благовоспитанном обществе. Отстраняющий жест правой рукой мы все позволяли себе; смахивать предметы считалось прерогативой Лили, которой она, впрочем, пользовалась более чем умеренно и тактично.

Когда сочинитель в своей пьесе навязал хозяину страсть все «смахивать» в качестве пантомимического движения, это не могло не произвести эффекта: он угрожает смахнуть все и отовсюду, остальные хлопочут вокруг него, стараясь его удержать, покуда он в изнеможении не падает в кресла.

«Что случилось? — спрашивают его. — Она больна? Умер у нее кто-нибудь?» — «Читайте! Читайте! — кричит д’Орвиль. — Вон она лежит на полу, эта депеша!» Ее поднимают, прочитывают, стонут: «Она не приедет!»

Первый испуг подготовлял еще бо?льший — но ведь она в полном здравии, с нею ничего не случилось! В семье тоже все благополучно, значит, остается надежда на вечер.

Наконец появляется Андре, все это время неустанно игравший на фортепьяно, старается всех утешить и утешается сам. Явление пастора Эвальда с супругой тоже достаточно характерно: они огорчены, но, как всегда, благоразумны, от удовольствия отказываются неохотно, но со смирением. Между тем суматоха продолжается вплоть до прихода дядюшки Бернара — образчика сдержанности; он рассчитывает на хороший завтрак, а потом и на отличный праздничный обед. Дядюшка Бернар единственный, кто трезво оценивает происходящее, произносит умиротворяющие разумные речи и, словно бог в греческой трагедии, немногими словами разрешает смятение героев.

Все это было торопливо набросано за несколько ночных часов и вручено посыльному с тем, чтобы к десяти часам утра рукопись была доставлена в Оффенбах.

Проснулся я солнечным и ясным утром, с твердым намерением к полудню, в свою очередь, быть в Оффенбахе.

Я был встречен целым кошачьим концертом возражений и неудовольствий: о несостоявшемся празднике никто и не упоминал; меня бранили и поносили на все лады за то, что я так метко всех изобразил. Слуги были довольны, что их вывели вместе с господами, и только дети, неисправимые и неподкупные реалисты, упрямо твердили, что ничего подобного они не делали и вообще все было совсем не так. Я угомонил их преждевременным десертом, и они как были, так и остались моими друзьями. Веселый и скромный обед навел нас на мысль встретить Лили без особой торжественности, но зато тем сердечнее и милее. Она приехала и, увидев вокруг оживленные, радостные лица, была даже несколько уязвлена тем, что в ее отсутствие мы могли так беспечно веселиться. Ей все рассказали, во все ее посвятили, и она, с ей одной свойственной мягкой и очаровательной манерой, меня поблагодарила.

Не надо было обладать особой проницательностью, чтобы понять, что ее отсутствие на празднике, ей посвященном, было не случайно, а вызвано бесконечными пересудами о наших отношениях. Надо заметить, что это не повлияло ни на наши чувства, ни на наше расположение духа и поведение.

Множество гостей съезжалось в то время года из города. Я нередко приходил лишь поздно вечером и заставал Лили по видимости оживленно их занимавшей. Появляясь у них лишь на час-другой, я старался быть ей полезен, оказывать услуги, выполнять ее поручения. Служить любимой — может ли быть что-нибудь приятней? Об этом достаточно сильно, хотя и примитивно повествуют старинные рыцарские романы. Невозможно было не видеть, что Лили властвует надо мной, и она могла себе позволить этого не скрывать и этим гордиться; в подобных случаях одинаково торжествуют победитель и побежденный, и оба испытывают гордость.

Во время этих частых, хотя и кратких посещений мое воздействие на общество становилось все сильнее. У Иоганна Андре всегда была в запасе музыка; я тоже приносил новинки, свои и чужие; дождем сыпались цветы поэзии и музыки. То было поистине блистательное время; общество пребывало в состоянии экзальтации, минуты отрезвления почти не наступали. Не сомневаюсь, что так влияли на него наши с Лили отношения. Ибо любовь и страсть, выступая смело и свободно, сообщают мужество и робким душам, которые вскоре уже не понимают, что ж они-то таятся и не пользуются своими правами. Теперь стали выступать на свет, худо ли, хорошо ли, но доселе скрытые отношения, утратившие свой прежний робкий характер: другие, все еще не обнаруженные, неприметно текли по общему руслу.

Если всё множившиеся труды и заботы мешали мне проводить с нею дни, то летние вечера предоставляли нам возможность долгих прогулок на вольном воздухе. Любящим, вероятно, придется по душе следующий рассказ.

Это было состояние, о котором сказано: «Я сплю, но сердце мое бодрствует». Сутки не делились на светлые и темные часы; дневной свет не мог пересилить света любви, а ночь, озаренная ее сиянием, становилась ясным днем.

Под вызвездившим небом мы однажды до поздней ночи гуляли по полям и лугам; потом я от дома к дому ходил провожать всю компанию и, наконец простившись и с Лили, почувствовал, что сна у меня нет, что называется, ни в одном глазу, и решил в одиночестве совершить еще одну прогулку. Я двинулся вперед по франкфуртской дороге, всецело предавшись своим мечтам и надеждам, потом присел на скамью, окруженную глубокой тишиной ночи, чтобы под ослепительно звездным небом принадлежать только Лили и себе.

Мое внимание привлек какой-то необъяснимый звук, совсем близко от меня, не шорох и не шелест; прислушавшись, я понял, что это под землею трудится зверек — еж, или хорь, или другое создание, работающее в ночи.

Я снова пустился в путь по направлению к городу и дошел до Редерберга; мне бросился в глаза белый известковый блеск ступеней, ведущих к виноградникам. Поднявшись наверх, я присел и уснул.

Проснулся я уже в предрассветных сумерках; рядом высилась насыпь, в давние времена сооруженная для защиты от горных обвалов. Саксенгаузен простирался внизу, подо мной, легкая дымка тумана обозначала извивы реки; воздух был прохладным и бодрящим.

Я продолжал сидеть, покуда солнце, мало-помалу встававшее за моей спиной, не осветило местность, лежавшую напротив. Там предстояло мне вновь увидеть любимую, и я вернулся в рай, в котором она обитала, в этот час еще спящая.

Чем больше я старался из любви к ней расширить круг своих дел и утвердить свое влияние, тем реже становились мои наезды в Оффенбах, что, конечно, не могло не вызывать досадливого недоумения, и тем больше мне уяснялось, что во имя будущего я отодвигаю на задний план настоящее и ставлю его под угрозу.

Поскольку мои виды на будущее постепенно приобретали надежный характер, я счел их благоприятнее, чем они были на самом деле, и стал думать о решительном шаге, тем более что нескрываемые отношения такого рода не могли уже продолжаться без различных неудовольствий. Как это часто бывает в подобных случаях, мы друг с другом напрямик о планах на будущее не говорили, но чувство безусловного взаимного тяготения, полная убежденность в невозможности разрыва, непоколебимое взаимное доверие — все это было так серьезно, что я, несмотря на твердое решение избегать затяжных любовных историй, запутался в оной даже без уверенности в ее удачном исходе и впал в полное отупение, спасаясь от которого только глубже увязал в трясине безразличных мне житейских дел, опять-таки надеясь извлечь из них пользу и довольство для моей возлюбленной.

В этом странном душевном состоянии, мучившем, вероятно, многих влюбленных, нам на помощь пришла одна знакомая, некая демуазель Дельф, как свои пять пальцев знавшая взаимоотношения и обстоятельства лиц нашего круга. Вместе со старшей сестрой она владела небольшим торговым домом в Гейдельберге и при значительном товарообмене с Франкфуртом в ряде случаев заслужила благодарность тамошних граждан. Она знала и любила Лили с детства. Это была особа весьма своеобразная, с суровой, мужеподобной внешностью, с быстрой, но размеренной и печатающий шаг походкой. Ей нужно было втираться в свет, и потому она, в известном смысле, знала его. Интриганкой ее нельзя было назвать; она обычно долго приглядывалась к отношениям между людьми, тая про себя свои намерения; зато у нее был талант улучать подходящий момент, и если те, кому она покровительствовала, начинали выказывать сомнения или нерешительность там, где надо было уже переходить к решительным действиям, она проявляла такую энергию, что ей без труда удавалось осуществлять свои замыслы. Эгоистических целей она, собственно говоря, не преследовала; наградой ей служило сознание, что она чего-то добилась, что-то устроила, в особенности когда речь шла о свадьбе. Наше состояние она давно разгадала, проверила его во время своих многочисленных посещений и пришла к выводу, что эту любовь надо поощрить, эти намерения, честные, но недостаточно настойчивые, поддержать и поскорее завершить наш маленький роман.

В течение многих лет она была доверенной матери Лили. Я ввел ее в наш дом, и она сумела заслужить расположение моих родителей. Дело в том, что такой крутой характер при наличии разума и здравого смысла в имперских городах не только никого не отвращает, но, напротив, весьма почитается. Ей были досконально известны наши желания и надежды; ее деятельная натура усмотрела в этом особую задачу — словом, она вступила в переговоры с семьями той и другой стороны. Как она их начала, как устранила препятствия, которые неизбежно должны были возникнуть, не знаю; так или иначе, но однажды вечером она вошла к нам и объявила, что родители согласны. «Подайте друг другу руки!» — воскликнула она патетически и повелительно. Стоя напротив Лили, я протянул ей руку; она вложила в нее свою, не колеблясь, но медленно. Мы перевели дыхание и, растроганные, заключили друг друга в объятия.

Удивительно было предначертанье всевышнего — в течение необычной моей жизни заставить меня испытать и то, что происходит в душе жениха.

Считаю себя вправе сказать, что у человека нравственного не может быть воспоминания приятнее. Как радостно вновь испытывать чувства, с трудом высказываемые и едва объяснимые. Прежнее твое состояние изменилось до неузнаваемости; наиболее резкие противоречия устранены, упорные раздоры сглажены, властный голос природы, вечно предостерегающий разум, тиранящие тебя влечения и разумные законы — все сходится в дружественном согласии, и в эти всеми празднуемые, исполненные благочестия дни запретное становится обязательным, недозволенное — долгом.

Читатель, вероятно, в душе одобрит известную перемену в моем душевном состоянии. Если раньше моя любезная представлялась мне прекрасной, обворожительной и влекущей, то теперь она была в моих глазах достойной и значительной. Двойственным сделался ее облик; ее прелесть, ее очарование принадлежали мне, и я ощущал их как прежде, но высокие свойства ее характера, ее уверенность в себе, ее положительность, — этим сна владела одна. Я все это видел, понимал и радовался, словно капиталу, с которого всю жизнь буду пользоваться процентами.

Давно уже небеспричинно и небезосновательно сказано: на вершине благополучия долго не продержишься. Согласие родителей той и другой стороны, столь своеобразно добытое девицей Дельф, всеми было принято как нечто само собой разумеющееся и обсуждению не подлежащее. Однако едва нечто идеальное, а так по справедливости можно было назвать нашу помолвку, вступает в жизнь и все трудности, казалось бы, остаются позади, возникает кризис. Внешний мир беспощаден, и по праву, ибо ему надлежит раз и навсегда себя утвердить; велика надежность любви, но и она не раз разбивалась о противостоящую ей действительность. Молодые супруги, особенно в более зрелом возрасте, если они не располагают достаточными денежными средствами, вряд ли могут надеяться на счастливые медовые месяцы; внешний мир предъявляет им жесточайшие требования, и молодая чета, не имея возможности удовлетворить таковые, оказывается в тяжелом и нелепом положении.

В несостоятельности средств, к которым я добросовестно прибег для достижения своей цели, я не мог убедиться своевременно, ибо до известного момента они мне казались удовлетворительными. Теперь, когда я был близок к цели, то тут, то там стали обнаруживаться прорехи.

Самообман, которым так утешается любовь, мало-помалу раскрывался мне во всей своей несообразности. Я был обязан трезвым взглядом окинуть свой дом, мое положение в нем и некоторые особенности нашей семьи. Разумеется, я знал, что все готово к приему невестки, — но какою представлялась моим родителям эта будущая невестка?

В конце третьей части мы познакомились с девушкой, выдержанной, милой, разумной, красивой и домовитой; уравновешенная, исполненная любви, но чуждая страстей, она могла бы стать ключевым камнем уже возведенного свода. Теперь же, если вдуматься серьезно и беспристрастно, приходилось признать, что для новой избранницы свод надо было бы возводить заново.

Между тем ни я, ни она еще не уяснили себе этого. Присматриваясь к своему дому и думая, что мне предстоит ввести Лили в него, я начинал понимать, что она не подходит к нашей семье. Ведь и мне, бывая в ее обществе, приходилось чаще, чем обычно, обновлять свой гардероб, чтобы не выделяться среди молодых людей, одетых по последней моде. Но ведь уклад недавно перестроенного солидного бюргерского дома, чья устарелая пышность, казалось, отодвигала его в далекие времена, так просто не обновишь!

Вдобавок между моими родителями и ее матерью, несмотря на данное ими согласие, семейной близости так и не установилось. Иная религия, иные нравы! И если бы моя любезная пожелала хоть до некоторой степени продолжать свой прежний образ жизни, то в нашем просторном доме она не нашла бы достаточно места и ни в ком бы не встретила одобрения.

Если до сих пор все это мало меня тревожило, то, верно, оттого, что спокойствие и нравственное подкрепление я черпал вовне, не без оснований надеясь на выгодную должность. Дух деятельный и неутомимый укореняется на любой почве; способности, талант внушают доверие; каждый думает: все дело в том, в какую сторону эти способности повернуть. Настойчивая юность повсюду встречает благосклонное отношение: от гения ждут всего, что угодно, если ему удалось хотя бы что-то создать.

Немецкую духовно-литературную почву той поры следовало рассматривать как новину. Среди дельцов тогда уже находились умные люди, искавшие для этой новины усердных пахарей и дельных землеуправителей. Даже почтенная и разумно устроенная массонская ложа, со знатнейшими членами которой я познакомился в доме Лили, предприняла некоторые дипломатические шаги, чтобы привлечь меня. Я же, из чувства независимости, впоследствии представлявшегося мне безумием, отказался от более тесного сближения, не понимая, что эти люди, объединившиеся для высших целей, могли бы способствовать осуществлению моих намерений, по духу им столь близких.

Но возвратимся к некоторым частностям. В таких городах, как Франкфурт, существовали компании на паях, как-то различные представительства и агентства, которые, по мере развития своей деятельности, могли расширяться до бесконечности. Место в одной из таких компаний было предложено и мне, — на первый взгляд весьма выгодное и почетное. Считалось, что я, безусловно, для него подойду, да так бы оно и было, сохранись наше пресловутое канцелярское трио. О своих сомнениях люди обычно сами перед собой умалчивают, колебания же преодолевают усиленной деятельностью. Какая-то фальшь просачивается в существование человека, но любовь от этого меньше не становится.

В мирное время для людей нет чтения более приятного, нежели газеты, поспешно сообщающие о всех событиях в мире. Спокойный, благополучный бюргер невинно упражняет на них свой партийный дух, от которого мы в своей ограниченности не можем избавиться, да, впрочем, и не должны. Каждый довольный собою гражданин, словно на пари, выдумывает для себя какой-нибудь интерес, незначительный выигрыш или проигрыш и, таким образом, как в театре, принимает живое, хотя и воображаемое участие в чужой удаче или в чужой беде. Подобное участие, хоть и кажется произвольным, на деле имеет под собою нравственную основу. Ибо мы то рукоплещем похвальным намерениям, то, увлеченные блестящим успехом, примыкаем к тому, чьи планы безусловно бы осудили раньше. Для всего этого тогдашнее время поставляло обильный материал.

Фридрих Второй, опираясь на свою силу, казалось, все еще вершит судьбы Европы и остального мира. Екатерина, великая женщина, сама признавшая себя достойной престола, предоставляла высокоодаренным людям полный простор для расширения могущества их властительницы, — а так как происходило это за счет турок, которым мы за презрение к нам щедро платили тою же монетой, то даже когда эти нехристи гибли тысячами, считалось, что человеческих жертв не было. Пылающий флот в Чесменской бухте стал поводом для ликования всего цивилизованного мира; каждый ощущал себя причастным к торжеству победителей, когда на Ливорнском рейде был взорван военный корабль, дабы художник мог увековечить на холсте великую победу под Чесмой. Через недолгое время молодой северный король столь же самовластно захватывает бразды правления. Аристократы, у которых он отнял власть, ни в ком не возбуждают сожаления, аристократия вообще не пользуется благоволением масс, ибо по самой своей природе действует в тиши и чувствует себя тем увереннее, чем меньше о ней говорят. Посему молодой король лишь возвысился в общем мнении оттого, что, желая ослабить высшие сословия, всемерно поощрял низшие, чем и привлек их на свою сторону.

Но еще более живой интерес пробудился в мире, когда целый народ возмечтал было отвоевать себе свободу. Подобный спектакль, лишь в уменьшенном масштабе, и раньше смотрелся с удовольствием: все взгляды были устремлены на Корсику; Паоли, убедившись, что не сможет довести до конца свое патриотическое предприятие, поехал в Англию через Германию и привлек к себе все сердца. Это был красивый стройный блондин, обаятельный и приветливый. Я виделся с ним у Бетмана, в доме которого он некоторое время жил, любезно и даже весело встречая стекавшихся к нему любопытных. Теперь на другом полушарии повторились сходные события. Пожелания счастья американцам были у всех на устах; имена Франклина и Вашингтона яркими звездами засияли на политическом и военном небосводе. Многое было сделано для облегчения жизни человечества, а когда новый, благожелательный французский король вознамерился, ограничив свою власть, достигнуть высоких целей — устранить многочисленные злоупотребления и ввести разумное государственное управление, а также покончить с произволом и отныне управлять лишь посредством порядка и права, — то самые радужные надежды забрезжили для человечества, а доверчивая юность уже полагала, что ее и все поколение современников ждет прекрасное, светлое будущее.

Всеми этими событиями я интересовался лишь постольку, поскольку интересовались ими широкие круги общества. Сам я и узкий круг, в котором я вращался, ни за газетами, ни за новостями пристально не следили: нам важно было познать человека, о познании человечества мы не заботились.

Умиротворенное состояние немецкого отечества, в котором уже более ста лет пребывал и мой родной город, несмотря на войны и потрясения, позволило ему полностью сохранить свой облик. Мирному его духу способствовало то, что от самого верха и до низа, от императора до еврея, многоступенчатая сословная лестница, казалось, не разделяла, а, напротив, объединяла людей. Если короли и подчинялись императору, то право избрания, за ними закрепившееся, а также завоеванные и утвержденные привилегии вполне это уравновешивали. К тому же высшая знать теперь стояла в одном ряду с королями и в сознании своих преимуществ могла почитать себя равной им, а в известном смысле даже стоящей выше, поскольку духовные курфюрсты, как отпрыски высшей иерархии, занимали первенствующее и незыблемое положение.

Если принять во внимание чрезвычайные выгоды, которыми, помимо всего прочего, старинные роды пользовались в епископствах, рыцарских орденах, в духовных коллегиях, во всевозможных обществах и братствах, то нетрудно будет себе представить, что это множество знатных людей, чувствовавших себя одновременно и субординированными, и уравненными в правах, проживало свою жизнь в величайшем довольстве, предаваясь упорядоченной мирской деятельности и без особого труда подготовляя столь же беспечное и обеспеченное существование для своих потомков. Этот класс был не лишен и умственной культуры, ибо уже целое столетие высшее военное и гражданское образование считалось необходимым в знатных и дипломатических кругах, не говоря уже о том, что литература и философия становились властительницами умов и возводили их на высоту, едва ли даже соответствовавшую современному положению вещей.

В Германии никому еще не приходило в голову завидовать этой огромной привилегированной массе или посягать на ее преимущества. Среднее сословие, невозбранно занимаясь торговлей и науками, да еще родственной этим занятиям техникой, вскоре стало весьма значительным противовесом знати; свободные и полусвободные города тем более поощряли эту деятельность, и люди занимались ею в спокойствии и довольстве. Тот, кто умножал свое богатство и расширял круг знаний, прежде всего в юриспруденции и в государственных делах, повсюду обеспечивал себе влияние. Недаром в высших имперских судах против дворянской скамьи ставили скамью для ученых. Более широкие горизонты, открывавшиеся первым, прекрасно сочетались с проникновенными знаниями вторых; и вне стен суда это никакого соперничества не порождало. Знать была уверена в своих недостижимых, освященных временем привилегиях, бюргер же считал ниже своего достоинства стремиться к видимости таковых путем приставки «фон» к своей фамилии. Купцу и технику приходилось немало трудиться, чтобы как-то конкурировать с более развитыми странами. Если не задерживаться на обычных и будничных отклонениях, то можно смело сказать, что то было время чистых устремлений, ранее неведомых и недолго просуществовавших в силу обострившихся внутренних и внешних противоречий.

В ту пору мое положение относительно высших сословий было вполне благоприятным. Если в «Вертере» и говорилось с нетерпеливым негодованием об оскорбительных недоразумениях, возникавших на рубеже двух сословий, то это вязалось со страстным тоном всей книги, и каждому было ясно, что автор не призывает своих сограждан к прямому непокорству.

«Гец фон Берлихинген» тем более сблизил меня с высшими сословиями. В нем хоть и нарушены каноны предшествующей литературы, но зато на основе долгого изучения тщательно воссоздан старонемецкий уклад с неуязвимым императором во главе, с многоразличными ступенями государственного устройства и рыцарем, единственным из всех, кто в ту беззаконную эпоху решился на свой страх и риск действовать, руководствуясь если не законом, то правом, отчего он и попал в столь трудное, запутанное положение. Комплекс этот был взят не из воздуха, а почерпнут из самой жизни, и потому местами несколько модернизован, но всегда с соблюдением духа и смысла рассказа доблестного Геца о себе, а значит, чуть-чуть пристрастно.

Его род все еще процветал; неизменным осталось в этом роду и отношение к франконскому рыцарству, пусть в какой-то мере поблекшее и под воздействием времени утратившее былую страстность. Речушка Якст и замок Якстгаузен внезапно обрели поэтическую значимость и стали местом паломничества, как и ратуша в Гейльбронне.

Многим было известно, что я лелеял мысль воссоздать и другие события из истории тех времен, и некоторые родовитые семьи надеялись, что мне удастся как бы вновь возродить их предков.

Нация всегда испытывает удовлетворение, если ей умело напоминают об ее истории; она радуется добродетелям предков и посмеивается над их недостатками, полагая, что давно их преодолела. Посему историческому произведению, как правило, сопутствует успех и сердечное участие публики, в чем я имел случай неоднократно убедиться на примере своей пьесы.

Примечательно, что среди множества молодых людей, теперь меня окружавших, не было ни одного из знатного дворянского рода; зато многим из тех, что разыскали меня и стали частыми посетителями нашего дома, было уже под тридцать, и во всех их устремлениях и мечтах сквозила радостная надежда на то, что они сумеют здесь пополнить свое образование как по части истории своего отечества, так и в общечеловеческом смысле.

В то время вообще наметился и быстро возрос интерес к эпохе между XV и XVI столетием. Мне попались сочинения Ульриха фон Гуттена, и я был поражен, что в наше время на поверхность вновь всплыло нечто сходное с тем, что происходило тогда.

Поэтому мне кажется уместным привести здесь письмо Ульриха фон Гуттена Вилибальду Пиркгеймеру.

«То, что дало нам счастье, снова его у нас отнимает, да и все прочее, извне прилепившееся к человеку, как мы видим, подвластно случаю. Вот я стремлюсь к почестям и хочу, не злобствуя, их добиться, все равно как, ибо неутомимая жажда славы одолевает меня и благородства я хочу не меньше. Плохо было бы мое дело, любезный Вилибальд, если б я уже теперь мнил себя благородным, хоть я и родился в непростой семье, в благородном сословии, от благородных отца и матери. Все равно облагородить себя мне должно собственными стараниями. Видишь, какой высокий замысел я лелею. Да что там, подымай выше! Не то чтобы я хотел возвыситься до сословия более знатного и блестящего — не там я ищу источник, из коего можно почерпнуть особое благородство, а не просто быть сопричисленным к высокомерной знати; я довольствуюсь тем, что досталось мне от предков, к этим благам я хочу прибавить малую толику и от себя, что перешло бы от меня к моему потомству.