КНИГА ВТОРАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КНИГА ВТОРАЯ

Все доселе рассказанное свидетельствует о счастье и довольстве, в котором пребывают страны во время прочного мира. Но нигде этим прекрасным временем не наслаждаются больше, чем в вольных городах, достаточно просторных, чтобы вместить множество граждан, и достаточно удобно расположенных, чтобы способствовать их обогащению через торговлю и всевозможные промыслы. Чужестранцам выгодно приезжать туда. А радея о собственной наживе, они поневоле дают наживаться горожанам. Города, не владеющие большими землями, тем легче обеспечивают себе внутреннее благосостояние, что внешнеполитические отношения не понуждают их участвовать в дорогостоящих военных затеях.

Именно так протекали в пору моего детства счастливые годы франкфуртцев. Но едва 28 августа 1756 года мне минуло семь лет, как разразилась известная всему свету война, которая оказала немалое влияние на последующие семь лет моей жизни. Прусский король Фридрих Второй с шестидесятитысячной армией вторгся в Саксонию и, вместо предварительного объявления войны, издал манифест, как говорили, им лично составленный, в котором излагались причины, будто бы дававшие ему право на этот неслыханный шаг. Мир, нежданно оказавшийся в положении не только зрителя, но и судьи, тотчас же раскололся на две партии, и наша семья в малом как бы олицетворяла картину великого целого.

Мой дед, в качестве главного судьи города Франкфурта несший коронационный балдахин над Францем Первым и получивший из рук императрицы массивную золотую цепь с ее портретом, вместе со всеми своими зятьями и дочерьми держал сторону Австрии. Отец, возведенный Карлом Седьмым в званье имперского советника, душевно скорбел об участи злосчастного монарха и потому заодно с меньшинством в семье стоял за Пруссию. Вскоре разладились и воскресные семейные встречи, неизменные в течение долгого ряда лет. Заурядные родственные несогласия теперь вдруг обрели определенную форму. За столом спорили, отпускали колкости, кто замыкался в молчанье, кто разражался внезапным гневом. Дед мой, прежде веселый, спокойный и покладистый человек, нередко выходил из себя. Женщины тщетно пытались погасить разбушевавшееся пламя, и после нескольких пренеприятных сцен мой отец первым прекратил эти встречи. Теперь мы могли без помехи радоваться дома прусским победам, о которых нам обычно с буйной радостью возвещала ранее упомянутая восторженная тетушка. Все остальные интересы уступили место политическим, и остаток года прошел в непрекращающейся ажитации. Занятие Дрездена, первоначальная осмотрительность короля, его медленные, но верные успехи — победа при Ловозице, пленение саксонцев — считались триумфами нашей партии. Заслуги врагов Пруссии отрицались или приуменьшались, а поскольку той же тактики держалась противная сторона, стычки между родственниками происходили даже при встречах на улице, как в «Ромео и Джульетте».

Итак, я тоже горой стоял за пруссаков, вернее, за Фридриха, ибо на что нам сдалась Пруссия? Но личность великого короля покоряла все умы. Вместе с отцом я радовался нашим успехам, охотно переписывал победные песни, но еще охотнее сатирические куплеты, высмеивающие врагов короля, несмотря на то что стишки были довольно-таки плоскими.

Как старший внук и крестник, я с раннего детства по воскресеньям обедал у деда и бабки, и это были самые лучшие часы за всю неделю. Но теперь кусок застревал у меня в горле, ибо при мне непрестанно и злобно поносили моего героя. Здесь мы дышали иным воздухом, и в разговорах звучал иной тон, нежели у нас дома, моя приверженность к деду и бабке, даже уважение к ним пошли на убыль. Родителям я ни словом о своих терзаниях не обмолвился из чувства такта и еще потому, что мать меня всячески сдерживала. Таким образом, я волей-неволей замкнулся в себе, и если на шестом году моей жизни лиссабонское землетрясение поколебало мою веру в благость господню, то теперь я усомнился в людской справедливости. По натуре своей я был склонен к благоговению, и что-то доподлинно должно было меня потрясти, чтобы убить по мне веру в достоинство человека. К сожалению, хорошим манерам и благопристойному поведению нас обучали не ради нас самих, а ради людей; «что скажут люди?» — эту присказку я слышал постоянно и полагал, что люди должны быть справедливы и уметь все расценивать по достоинству. И вот я столкнулся с обратным явлением. Величайшие и очевидные заслуги подвергались осмеянию, доблестные подвиги, если уж их никак нельзя было отрицать, искажались и умалялись; и такая грубая несправедливость по отношению к человеку, который, безусловно, возвышался над всеми своими современниками и подтверждал это ежедневно, показывая, на что он способен, исходила не от черни, но от таких разумных и хороших людей, какими я не мог не считать своего деда и дядьев. О существовании разных партий и о том, что сам он принадлежит к одной из них, мальчик, конечно, не догадывался. Он тем более считал себя правым и спои убеждения не заслуживающими упрека, что так же, как его единомышленники, высоко ценил красоту и разные добрые свойства Марии-Терезии, не порицал императора Франца за его страсть к деньгам и драгоценностям, а когда графа Дауна иной раз называли шляпой, ему это казалось справедливым.

Нынче, если хорошенько поразмыслить, мне кажется, что то был зародыш неуважения, более того — презрения к людям, некогда мне свойственного и лишь много позднее приведенного в равновесие путем глубокого проникновения в жизнь и расширения знаний. Так или иначе, но, убедившись в неизбежной пристрастности сторон, мальчик был огорчен до глубины души; к тому же это открытие пошло ему во вред: он стал отдаляться от тех, к кому прежде относился уважительно и с любовью. Непрестанно сменявшие друг друга военные и политические события не давали утихнуть семейной распре. Мы находили горькую радость в том, чтобы всякий раз заново обострять воображаемые беды, провоцировать необоснованные стычки; и так одна сторона в течение нескольких лет мучила другую, покуда французы не заняли Франкфурта и не внесли доподлинных трудностей в нашу жизнь.

Хотя большинство франкфуртцев в важных событиях, развернувшихся вдали от родного города, усматривали лишь повод для страстных споров, кое-кому все же уяснилась серьезность сложившейся обстановки и опасность, что наши земли станут ареной боев, в случае если Франция вступит в войну. Нас, детей, теперь редко выпускали из дому, и взрослые на все лады старались чем-нибудь нас занять или развлечь. Посему вновь был извлечен оставшийся от бабушки кукольный театр и установлен так, что зрители могли сидеть в моей комнате, те же, кто управлял куклами, да и сам театр вместе с просцениумом помещались в соседней. Приглашая на представления то одного, то другого мальчика, я было приобрел много друзей, но присущая детям подвижная нетерпеливость не позволяла им долго оставаться спокойными Зрителями. Они мешали спектаклю, и нам пришлось довольствоваться более юной публикой, которую, по крайней мере, сдерживали няньки и мамки. Основную драму, с первого дня разыгрываемую куклами, мы затвердили наизусть и поначалу только ее и представляли. Но вскоре нам это прискучило, мы переменили гардероб, декорации и храбро приступили к исполнению разных других пьес, безусловно, слишком громоздких для нашей маленькой сцены. Наверно, мы брали не по чину и потому портили, сводили на нет и то, что могли бы сделать хорошо; и все же эта детская забава способствовала многостороннему развитию моей выдумки и изобразительных возможностей, питала мою фантазию и вырабатывала во мне известный технический навык, который мне иным путем едва ли удалось бы приобрести в столь малый срок, на столь ограниченном пространстве и при столь малой затрате сил.

Я рано научился орудовать циркулем и линейкой и, стремясь к немедленному применению знаний, полученных мною из геометрии, очень увлекся картонажными работами. Однако на геометрических телах, коробочках и тому подобных изделиях я долго не задержался и решил строить изящные виллы, с пилястрами, наружными лестницами и плоскими крышами; но, по правде сказать, из этих замыслов ничего путного не вышло.

Гораздо упорнее я трудился с помощью одного из наших слуг, бывшего портного, над созданием реквизита для пьес и даже трагедий, которые мы, пресытившись куклами, стали разыгрывать сами. Мои приятели, правда, тоже обзавелись Реквизитом и костюмами, считая, что у них они не хуже, чем у меня. Но я предусматривал потребности не только одного актера и из своих запасов мог снабжать многих из нашей маленькой труппы всевозможными аксессуарами, а потому сделался самым необходимым лицом в нашем кружке. Само собой разумеется, что в этих играх происходило деленье на партии, затевались сражения, дуэли, кончалось же все, как правило, самым плачевным образом — ссорами и потасовкой. Несколько мальчиков обычно держались моей партии, другие — враждебной, но иной раз они менялись ролями. Только один мальчик, назову его Пиладом, всего однажды, и то подзадоренный товарищами, перешел на другую сторону, однако не смог и минуты пробыть в стане моих врагов. Проливая обильные слезы, мы помирились и довольно долгое время стойко держались вместе.

Этот мальчик и другие, из числа моих доброжелателей, ничего так не любили, как слушать сказки, которые я тут же сочинял, и больше всего наслаждались, если рассказ велся от первого лица; видно, их радовало, что со мною, их сверстником, могли случаться такие чудеса. Примечательно, что они ни на минуту не задавались вопросом, откуда у меня бралось время для этих приключений и дальних странствий, хотя отлично знали, как я был занят и когда и где бывал. Действие сказок происходило если не в ином мире, то, уж конечно, в иных странах и при этом вчера или сегодня. Следовательно, сами себя они обманывали больше, чем я их. И если бы, в соответствии со своей природой, я не научился претворять в художественную форму эти воздушные замки с их странными обитателями, то столь хвастливые начинания не довели бы меня до добра.

Если поточнее разобраться в такого рода стремлении, то оно окажется сродни дерзости, с которой поэт властно и гордо выговаривает самое невероятное, требуя, чтобы все признавали доподлинно существующим то, что ему, творцу вымысла, по какой-то причине представилось вероятным.

Но, может быть, то, что высказано здесь лишь как общее наблюдение, станет удобопонятнее и нагляднее при помощи конкретного примера, вернее — образчика. Ради такой наглядности я приведу сказку, которая доныне сохранилась в моей памяти и в моем воображении, ибо мне пришлось много раз повторять ее моим сверстникам и товарищам.

НОВЫЙ ПАРИС

Сказка для мальчиков

Намедни, в канун троицына дня, мне снилось, что я стою перед зеркалом и примеряю новое летнее платье, которое добрейшие родители заказали для меня к празднику. Наряд мой, как вы знаете, составляли туфли из блестящей кожи с большими серебряными пряжками, тонкие бумажные чулки, черные саржевые панталоны и зеленый камлотовый камзол с золотыми пуговицами. К нему полагался еще жилет из золотой парчи, перешитый из свадебного жилета моего отца. Я был завит, напудрен, и локоны, как крылышки, трепыхались на моей голове. Но мне никак не удавалось все на себя надеть, я то и дело хватал не тот предмет, и вдобавок уже надетый всякий раз сваливался с меня, когда я собирался присоединить к нему следующий. Я пребывал в величайшем замешательстве, но тут в комнату вошел красивый молодой человек и дружелюбно меня приветствовал.

— Добро пожаловать, — сказал я, — мне очень приятно вас видеть здесь.

— Разве вы меня знаете? — с улыбкой отвечал тот.

— Разумеется, — в свою очередь, улыбнулся я. — Вы Меркурий, и мне не раз доводилось видеть ваши изображения.

— Да, это я, — подтвердил гость. — Боги послали меня к тебе с важным поручением. Видишь эти три яблока?

Он протянул мне три яблока, едва умещавшиеся у него на ладони. Яблоки были не только крупны, но еще и удивительно красивы, одно красное, другое желтое и третье зеленое. Казалось, это драгоценные камни, которым придана форма плодов. Я было хотел взять их, но он отвел свою руку и сказал:

— Сперва узнай, что они предназначены не тебе. Ты должен отдать их трем самым красивым юношам в городе, которые затем, каждый по своему усмотрению, выберут себе жен, самых прекрасных, каких только можно отыскать. Возьми их и добросовестно выполни поручение! — добавил он на прощание и вложил яблоки мне в руки; мне почудилось, что они стали еще больше.

Я поднял их к свету и увидел, что они совсем прозрачны, но вдруг яблоки стали тянуться вверх и превратились в трех красивых-прекрасивых девушек, величиною с куклу, в платьях цвета яблок. Они мягко высвободились из моих пальцев, и когда я хотел их схватить, чтобы удержать хоть одну, они уже парили далеко в вышине, и мне осталось только глядеть им вслед. Я стоял, окаменев от удивления, с простертыми вверх руками и смотрел на свои пальцы, словно на них еще можно было что-то разглядеть. И вдруг я заметил, что на их кончиках танцует прелестная девочка, поменьше тех, но резвая и прехорошенькая; и раз уж она не улетела, как другие, а только порхала на пуантах с пальца на палец, то я некоторое время в изумлении созерцал ее. Она очень мне понравилась, и я подумал, что, наверно, словлю ее, надо только изловчиться, и в то же мгновенье ощутил удар по голове и, оглушенный, упал наземь. Очнулся я, когда уже пора было одеваться и идти в церковь.

Во время богослужения у меня то и дело вставали в памяти образы этих малюток, и за обедом у дедушки тоже. Под вечер я собрался посетить кое-кого из своих друзей — пусть посмотрят на меня в новом камзоле, со шляпой под мышкой да еще при шпаге; к тому же я задолжал им визиты. Но я никого не застал дома и, узнав, что они отправились в сады, решил пойти следом за ними и приятно провести вечер. Путь мой лежал через Цвингер, и вскоре я очутился в местности, по праву прозванной Дурной стеною, ибо там водилась нечисть. Я шел медленно и думал о своих трех богинях, но прежде всего о маленькой нимфе, и время от времени поднимал руку и растопыривал пальцы, надеясь, что она будет так любезна и снова попляшет на них. Погруженный в эти мысли, я шел все дальше и вдруг заметил в стене воротца, которых, насколько мне помнилось, я никогда раньше не видал. Они были низенькие, но под их готической аркой мог бы пройти самый высокий человек. Их свод и стены украшали прелестная резьба и лепные фигуры, но больше всего мое внимание привлекла дверца. Из старого побуревшего дерева, без замысловатых украшений, она была обита широкими, местами выпуклыми, местами углубленными медными полосами, в лиственной резьбе которых сидели птицы, до того натурально сделанные, что я только диву давался. Но самое удивительное — на двери не было ни замочной скважины, ни ручки, ни дверного молотка, из чего я заключил, что она отпирается только изнутри. И я не ошибся. Не успел я подойти, чтобы пощупать резьбу, как дверь открылась вовнутрь и из нее вышел человек в странном широком и долгополом одеянии. Густая борода скрывала его подбородок, так что я было принял его за еврея. Но этот человек, словно отгадав мои мысли, осенил себя крестным знамением, давая мне понять, что он добрый христианин и католик.

— Как вы попали сюда, молодой человек, и что вы здесь делаете? — произнес он с приветственным жестом и вполне дружелюбно.

— Я дивлюсь, как сработана эта дверь, — отвечал я, — ничего лучшего я не видывал — разве что по частям в художественных собраниях коллекционеров.

— Мне приятно, что вы цените такую работу, — отвечал он. — Изнутри ворота еще красивее. Войдите, если вам угодно, прошу вас!

При этом мне стало как-то не по себе. Необычное одеяние привратника, заброшенность этого уголка и еще что-то, таившееся в воздухе, удручало меня. Я помедлил, под предлогом, что хочу еще полюбоваться наружной стороною двери, и украдкой заглянул в сад: да, моему взору теперь открылся сад. Сразу же за воротами я увидел большую тенистую площадку. Переплетавшиеся сучья старых лип, посаженных через равномерные промежутки, затеняли ее всю, так что множество народу могло бы здесь в знойные часы наслаждаться освежающей прохладой. Я уже переступил через порог, а старик манил меня все дальше, шаг за шагом. Да и я не сопротивлялся, так как всегда знал, что принц или султан в подобных случаях не задаются вопросом, грозит ли им опасность. К тому же я был при шпаге и, уж конечно, справился бы со стариком, перейди он к враждебным действиям. Итак, я вошел в полном спокойствии, привратник закрыл дверь, и она едва слышно защелкнулась. Он стал показывать и толковать мне резьбу на ее внутренней стороне, и вправду еще более прекрасную, при этом выказывая мне особое свое благоволение. Окончательно успокоившись, я пошел вместе с ним по осененной липами площади, вокруг которой тянулась стена, повергшая меня в изумленье. В ней были устроены ниши, искусно выложенные раковинами и кораллами, со ступеньками из металла, спускавшимися к мраморным бассейнам, куда, из пастей тритонов, обильными потоками лилась вода; пространство между нишами занимали клетки с птицами; в более просторных клетках резвились белки, из угла в угол сновали морские свинки, бегали самые хорошенькие зверюшки, каких только можно себе представить. Птицы пели и, казалось, окликали нас, когда мы проходили мимо, а скворцы болтали несусветный вздор. Один кричал: «Парис! Парис!» — а другой: «Нарцисс! Нарцисс!» — отчетливо, как старательный школьник. Старик, слыша, что? кричат птицы, все серьезнее смотрел на меня, я же делал вид, что не замечаю этого, да мне и вправду было не до него. Я убедился, что мы идем по кругу и что это тенистое пространство, собственно, большое кольцо, замыкающее в себе другой круг, более значительный и важный. И правда, мы снова пришли к воротцам; старик, надо думать, намеревался выпустить меня, но я вперил взор в золотую решетку, видимо огораживавшую середину этого дивного сада, которую я заприметил еще во время нашей прогулки, хотя старик умудрялся вести меня под самой стеной, то есть вдали от середины круга. Он уже шагнул к дверце, но тут я поклонился и сказал:

— Вы были так добры ко мне, что, прежде чем откланяться, я позволю себе потревожить вас просьбой. Нельзя ли мне поближе рассмотреть золотую решетку, которая, видимо, широким кругом охватывает внутреннюю часть сада?

— Охотно доставлю вам это удовольствие, — отвечал он, — если вы согласитесь на соблюдение известных условий.

— В чем они состоят? — поспешно спросил я.

— Вы должны оставить здесь свою шляпу и шпагу и все время держаться возле меня, покуда будет продолжаться прогулка.

— С радостью принимаю их! — ответил я, кладя шляпу и шпагу на первую попавшуюся скамью.

Правой рукой он тотчас же крепко схватил мою левую и с силой потянул меня за собой. Когда мы подошли к решетке, мое изумленье сменилось безмерным восхищением. Ничего подобного я еще не видывал. На высоком мраморном цоколе стояли неисчислимые ряды копий и алебард, причудливо заостренные концы которых сходились, образуя полный круг. Я заглянул в просвет между ними и увидел неторопливо текущие воды, с обеих сторон закованные в мрамор, а в их прозрачной глубине множество золотых и серебряных рыбок — и быстро снующих, и медлительных, которые то соединялись в стайки, то снова плыли вразброд. Мне очень хотелось увидеть другой берег канала и узнать, что делается в самой сердцевине сада, но, увы, он и с той стороны был забран решеткой, да так искусно, что против каждого просвета первой приходилось копье или алебарда второй, не считая украшений, так что, как ни становись, ничего нельзя было разглядеть. Вдобавок мне мешал старик, вцепившийся в мою руку, так что и не повернешься. Между тем любопытство мое еще возросло после всего виденного, и, набравшись храбрости, я спросил его, нельзя ли войти за решетку.

— Почему же, можно, — отвечал он, — но на новых условиях.

Когда я пожелал узнать, в чем они заключаются, он заявил, что я должен переодеться. Я обрадовался, и он повел меня назад к стене. Мы вошли в небольшой опрятный зал, где было навешано много всякой одежды, причем вся она походила на восточные костюмы. Я быстро переоделся, старик натянул на мои напудренные волосы пеструю сетку, предварительно, к вящему моему ужасу, с силою отряхнув с них пудру. Поглядевшись в большое зеркало, я очень понравился себе в этом новом наряде и решил, что он куда лучше моего чопорного воскресного платья. Я сделал несколько жестов и прыжков, точь-в-точь как танцовщик в ярмарочном театре. При этом я продолжал смотреться в зеркало и вдруг увидел отражение ниши, находившейся за моей спиной. В ее белом углублении висели три зеленые веревочки, и каждая из них была закручена на свой манер, а ка?к, издали мне было не разобраться. Поэтому я торопливо обернулся к старику и спросил, что? это за ниша и что? за веревочки. Он охотно снял одну из них и показал мне. Это оказался зеленый шелковый шнур средней толщины, оба конца которого были продеты сквозь два прореза в куске зеленой кожи, так что вся эта штука смахивала на некое орудие для весьма нежелательного употребления. Я содрогнулся и спросил старика, для чего предназначены шнуры. Он же спокойно и добродушно отвечал: для тех, кто злоупотребит доверием, которое ему здесь готовы оказать. Он повесил шнур на место и приказал мне следовать за ним. На сей раз он не брал меня за руку, и я шел подле него.

Меня разбирало любопытство, где же находятся калитка и где мост для прохода через решетку и через канал, ибо до сих пор мне не удавалось их обнаружить. Поэтому я так и впился глазами в золотую ограду, когда мы подходили к ней, и тут же у меня вся кровь отлила от лица, ибо копья, дротики, алебарды и бердыши вдруг зашатались, затряслись, и странное их шевеленье кончилось тем, что острия склонились друг к другу, — казалось, две древние рати, вооруженные копьями, изготовились к бою. Такая сумятица была невыносима для глаза, а лязг — для ушей, но самым поразительным было то, что все пики вдруг полегли, накрыли собою канал, образуя великолепнейший из мостов, который только можно себе вообразить, и моему взору явился пестрый цветник. Он был разделен на извилистые грядки, казавшиеся мозаикой из Драгоценных камней, причем каждую в отдельности окаймляли низкие, пушистые растения, никогда мною не виданные. Цветы на всех были разные, подобранные по тонам, и низкие, так что легко было проследить общий рисунок цветника. Это удивительное зрелище, представшее мне в ярком солнечном свете, сковало мой взор, но я не знал, куда поставить ногу, ибо извилистые дорожки были усыпаны чистейшим голубым песком, так что казалось, на земле повторяется небо, только более темное, как небо в воде. Опустив взоры долу, я довольно долго шел рядом со своим вожатым, покуда мне наконец не бросилось в глаза, что в центре этой цветочной окружности кольцом стоят кипарисы или какие-то другие деревья, похожие на тополя, в просвете между которыми ничего не было видно, так как нижние ветви, казалось, росли прямо из земли. Мой вожатый, хоть и не кратчайшим путем, вел меня прямо к этому зеленому кругу; и каково же было мое удивление, когда я, войдя в кольцо высоких дерев, увидел перед собою портик очаровательного садового павильона, со всех сторон которого, видимо, имелись одинаковые входы и открывались похожие виды. Но еще больше, чем это прекрасное творенье зодческого искусства, восхитила меня музыка, доносившаяся из павильона. То мне казалось, что я слышу лютню, то арфу, то цитру, а то вдруг какое-то бренчанье, ничего общего не имеющее ни с одним из этих инструментов. Дверь, к которой мы приблизились, тотчас же открылась в ответ на легкое прикосновенье старика, но как же я изумился, когда в вышедшей нам навстречу привратнице я узнал прелестную девочку, во сне танцевавшую у меня на пальцах. Она приветствовала меня как старого знакомого и пригласила войти. Старик остался на месте, а мы с ней пошли по небольшой сводчатой и красиво отделанной галерее в серединный зал, величавая соборная высота которого изумила и поразила меня. Но мой взор был немедленно отвлечен другим, еще более прелестным зрелищем. На ковре под самой серединой купола треугольником расположились три женщины, одна в красном, другая в желтом и третья в зеленом наряде. Они сидели в позолоченных креслах, а ковер под их ногами был совсем как цветник. Все три держали в руках инструменты, звуки которых донеслись до меня, когда я подходил к павильону, но при моем появлении они смолкли.

— Добро пожаловать, — сказала средняя, та, что была одета в красное платье и сидела лицом к двери подле своей арфы. — Садитесь рядом с Алертой и слушайте, ежели вы любитель музыки.

Тут только я заметил длинную скамейку, стоявшую чуть пониже, и на ней мандолину. Милая девочка взяла ее, села и меня усадила рядом. Теперь я уже мог рассмотреть и вторую даму, справа от меня. На ней было желтое платье, а и руках она держала цитру, и если арфистка была высока ростом, крупнолица и величественна в движениях, то девушка с цитрой выглядела премилым и резвым созданием. Она была стройна и белокура, тогда как голову арфистки венчали темно-русые волосы. Разнообразие и гармоничность их музыки не помешали мне, однако, рассмотреть и третью красавицу, в зеленом наряде, чья лютня издавала трогательные звуки, почему-то особенно меня поразившие. Она больше других дарила меня вниманием и, казалось, играла для меня одного. Только я никак не мог ее понять, она представлялась мне то нежной, то своенравной, то искренней, то упрямицей, смотря по тому, как менялось выражение ее лица и манера игры. Минутами я думал, что она хочет растрогать меня, а минутами — что она меня дразнит. Но как бы там ни было, а она ничего от меня не добилась, я весь был поглощен своей маленькой соседкой, с которой сидел бок о бок. С полной несомненностью узнав в трех дамах сильфид моего сна, одетых в цвета трех яблок, я сообразил, что мне нет нужды удерживать их. Я бы предпочел обнять прелестную малютку, не будь мне так памятен удар, которым она наградила меня во сне. До сих пор она спокойно сидела, держа в руках свою мандолину, но вот ее повелительницы, кончив играть, приказал»! ей исполнить несколько веселых пьес. Она было повиновалась и забренчала какую-то задорную танцевальную мелодию, но вдруг вскочила с места; я последовал ее примеру. Она играла на мандолине и плясала. Я не отставал от нее, и так мы исполнили своего рода балетный номер, которым дамы, надо думать, остались довольны, ибо по окончании его они приказали малютке попотчевать меня чем-нибудь еще до ужина. Мне же казалось, что на свете нет ничего, кроме этого маленького рая. Алерта тотчас же повела меня обратно на галерею, через которую я пришел. Сбоку там имелись две красиво обставленные комнаты. В одной из них, в той, где она жила, Алерта предложила мне апельсины, фиги, персики и виноград, и я с наслаждением отведал не только чужеземных плодов, но и тех, что должны были бы созреть много позднее. Сластей здесь тоже было вволю, да еще Алерта наполнила для меня игристым вином бокал граненого хрусталя. Но мне не хотелось пить, так как я утолил жажду плодами.

— Ну, а теперь давай играть, — сказала Алерта и повела меня в соседнюю комнату, забитую разными разностями, словно рождественский базар, только что на этих базарах никто сроду не видывал такого множества изящных и дорогих вещей. Здесь были куклы, такие и эдакие, кукольное приданое, кукольная утварь, игрушечные кухни, дома, лавки, еще целая тьма разных других игрушек. Но Алерта тотчас же закрыла первые шкафы, сказав: — Я знаю, это не для вас. А вот здесь, — добавила она, — мы найдем строительные материалы, стены и башни, дома, дворцы, церкви — все, что нужно для большого города. Но мне скучно строить город, и мы сейчас найдем другое занятие, одинаково приятное для нас обоих.

С этими словами она принесла несколько коробок, в них рядками были уложены оловянные солдатики, лучше которых я в жизни не видывал. Но она не позволила мне разглядывать их по отдельности и сунула себе под мышку одну коробку, я же взял другую.

— Мы пойдем на золотой мост, — сказала она, — там всего лучше играть в солдатики, потому что копья сразу же указывают, где надо расположить враждебные рати.

Мы вступили на золотой прогибающийся пол. Опустившись на колени, чтобы расставить свои полки, я услышал, как подо мной журчит вода и плещутся рыбы. Тут я заметил, что у меня в руках сплошь кавалерия. Алерта же не без гордости объявила, что у нее царица амазонок предводительствует женским войском. Зато у меня был Ахилл с великолепной греческой конницей. Армии уже выстроились друг против друга, и трудно было себе вообразить зрелище более прекрасное. Это ведь были не наши плоские оловянные солдатики, а объемные всадники и кони, тончайшей работы. И непонятно было, как они удерживались в равновесии, потому что подставок у них не было.

Не успели мы самодовольно оглядеть свои войска, как Алерта подала сигнал к бою. В коробках нашлись и орудия и к ним много ящичков с маленькими, хорошо отполированными агатовыми ядрами. Ими нам предстояло сражаться на известном расстоянии и при непременном условии: бросать не сильнее, чем нужно, чтобы свалить солдатика, не повредив ни одной фигурки. Мы открыли канонаду, поначалу доставившую одинаковую радость нам обоим. Однако моя врагиня, заметив, что я более меткий стрелок, чем она, и, следовательно, одержу победу, которая определялась количеством оставшихся стоять фигурок, подошла ближе, и ее грациозные броски теперь и вправду стали попадать в цель. Она уложила лучшие мои войска, и чем больше я протестовал, тем ретивее она действовала. В конце концов я разозлился и объявил, что буду поступать, как она, и не только встал ближе, но в гневе метнул несколько ядер с недозволенной силой, так что две или три из ее всадниц разлетелись на куски. В своем рвении она не сразу это заметила, но я положительно окаменел, увидев, что разбитые фигурки срастаются сами собой. Амазонка и конь снова слились воедино, да еще вдобавок ожили и галопом ускакали с золотого моста, пронеслись карьером под старыми липами и, наконец, каким-то непонятным образом скрылись из глаз, словно вошли в стену. Увидев это, моя прелестная противница принялась стонать и плакать, уверяя, что по моей вине она понесла невозвратимую утрату, куда большую, чем можно выразить словами. Но я, злорадствуя, что причинил ей горе, с размаху вслепую метнул оставшиеся у меня агатовые шарики в ее войско. На беду, я угодил в царицу, а в нее, согласно правилам игры, попадать не полагалось. Она разлетелась на куски, разбились и окружающие ее адъютанты, но тут же все они снова склеились, умчались, как и первые мои жертвы, весело прогалопировали под липами и исчезли, доскакав до стены.

Моя врагиня поносила меня на все лады, а я, уже не знал удержу, нагнулся, чтобы подобрать агатовые шарики, еще катавшиеся меж золотых бердышей. Мне страстно хотелось разнести в щепы всю ее рать. Но она, не растерявшись, подскочила и отвесила мне такую оплеуху, что у меня в глазах потемнело. Зная, что на пощечины девиц следует отвечать бесцеремонным поцелуем, я схватил ее за уши и несколько раз исцеловал. Она закричала так пронзительно, что я испугался и выпустил ее, как оказалось, на свое счастье, ибо в следующее мгновенье я уже не понимал, что происходит. Почва подо мной затряслась и загрохотала, тут же я заметил, что и решетка снова пришла в движение, но времени у меня уже не было ни на раздумья, ни на то, чтобы обратиться в бегство. Я понимал только, что вот-вот буду пронзен насквозь, так как копья и пики, вздыбившись, уже протыкали мое платье. Не знаю, что было дальше, зрение и слух мне изменили, и очнулся я от этого ужаса у подножия липы, куда меня отшвырнула поднявшаяся решетка. Заодно пробудился и мой гнев, возросший до предела, когда я услышал насмешки и хохот моей врагини, тоже упавшей на землю, но по ту сторону решетки и, верно, не так больно, как я. Посему я вскочил на ноги и, заметив мое рассеянное воинство вместе с его предводителем Ахиллом, которое тоже было отброшено поднявшейся решеткой, схватил героя и изо всех сил стукнул его об дерево. То, как он восстановился и бежал, вдвойне меня позабавило, так как к злорадству здесь присоединилось еще и восхищение прелестнейшим зрелищем; я уже готов был послать вслед за ним его греков, но вдруг со всех сторон послышалось журчанье вод, брызнувших из камней, из стен, из земли и с деревьев и нещадно хлеставших меня, куда бы я ни повернулся. Легкая моя одежда быстро намокла, к тому же она была разорвана, и я, не долго думая, скинул ее. Сначала я сбросил туфли, потом стал срывать с себя одну вещь за другой. В общем, мне было даже приятно в теплый день стоять под этим необычным душем. Нагой, я важно расхаживал меж освежающих струй, полагая, что успею вдосталь насладиться прохладой. Гнев мой остыл, и я ничего не хотел так, как примирения с моей маленькой противницей. Но ток воды внезапно остановился, и я, мокрый, стоял на отсыревшей земле. Появление старика, неожиданно выросшего передо мной, меня отнюдь не обрадовало. Мне хотелось если не убежать, то хотя бы прикрыться. Стыд, дрожь и невозможность прикрыть свою наготу превратили меня в весьма жалкую фигуру, старик же воспользовался этим мгновением, чтобы осыпать меня жестокими упреками.

— Не знаю, что мне мешает, — кричал он, — взять сейчас зеленый шнур, и если не стянуть его у вас на шее, то хоть заставить его прогуляться по вашей спине!

Меня возмутила эта угроза.

— Берегитесь таких слов и даже мыслей, — воскликнул я, — иначе вы пропали и ваши повелительницы тоже!

— Кто ты, — озлился он, — что дерзаешь так говорить?

— Любимец богов, — отвечал я, — который может сделать так, что эти девы найдут себе достойных супругов и будут вести счастливую жизнь, а может оставить их прозябать и стариться в этом заколдованном монастыре.

Старик, оробев, отступил на несколько шагов.

— Кто тебе это открыл? — изумленно спросил он.

— Три яблока, — отвечал я, — три драгоценных камня.

— Чего же ты требуешь себе в награду? — воскликнул он.

— Прежде всего малютку, которая ввергла меня в эту глупейшую историю.

Старик пал ниц передо мною, невзирая на то что земля была мокрая и вязкая. Затем он встал, нисколько не испачкавшись, дружелюбно взял меня за руку, повел в зал, где я недавно переодевался, там живо меня одел, и вот я вновь уже стоял завитой, в праздничном костюме, как раньше. Больше он ни слова не говорил, но, прежде чем позволить мне переступить порог, указал на стену по ту сторону дороги и, повернувшись, на воротца, через которые я вошел. Я отлично его понял: он хотел, чтобы я обратил внимание на приметы, по которым можно было бы вновь найти воротца, уже захлопнувшиеся за мной. Я постарался запомнить то, что видел перед собой. На высокую стену свисали ветки старых-престарых ореховых деревьев, частично закрывая зубцы, которыми она заканчивалась. Ветви спускались до каменной плиты, причудливый орнамент которой я бы, конечно, узнал, хотя и не мог прочесть того, что на ней было написано. Плита покоилась на выступе ниши, где искусно сделанный фонтан, переливая свои струи из чаши в чашу, заполнял водою большой бассейн или пруд, плоско растекавшийся по земле. Фонтан, надпись, ореховые деревья — все это вздымалось одно над другим. Мне очень хотелось зарисовать то, что я видел.

Нетрудно себе представить, как я провел этот вечер и несколько последующих дней и как часто я повторял про себя все эти истории, мне самому казавшиеся неправдоподобными. Едва только мне предоставилась возможность, я поспешил к Дурной стене, чтобы хоть освежить в памяти приметы и взглянуть на прекрасные воротца, но, к величайшему моему изумлению, там все переменилось. Ореховые деревья хоть и вздымались над стеною, но уже не стояли плотными рядами. Была там и вмурованная в стену плита, но много правее, без всякого орнамента и с вполне разборчивой надписью. Была и ниша с фонтаном, но левее, и фонтан не шел ни в какое сравнение с тем, который я видел тогда. Мне даже подумалось, что второе приключение — сон, так же как и первое, ибо воротец и след простыл. Утешает меня только то, что все три упомянутые меты не перестают перемещаться в пространстве, ибо при повторном посещении той местности мне бросилось в глаза, что деревья опять растут теснее, а плита и фонтан приблизились друг к другу. Наверно, когда все станет на прежние места, обнаружатся и воротца, и я уж сделаю все возможное, чтобы продлить приключение. Вот только будет ли мне дозволено рассказать вам о том, что произойдет дальше, или решительно запрещено, этого я еще не знаю.

* * *

Сказка эта, в правдивости которой мальчики страстно хотели убедиться, имела большой успех. Молчком и поодиночке они отправлялись к Дурной стене и обнаружили плиту, фонтан, орешник, но все еще в отдалении друг от друга, как они в конце концов признались, ибо в эти годы люди не склонны хранить тайны. Но тут-то и разгорелся спор. Один утверждал: ничто не сдвинулось с места и все расстояния остались неизменны. Другой был уверен, что плита, деревья и фонтан движутся, отдаляясь друг от друга. Третий соглашался с ним по первому пункту, но считал, что деревья, плита и фонтан сблизились. Четвертый видел и вовсе чудеса: по его словам, орешник рос посередине, а фонтан и плита поменялись местами, то есть то, что, по моим описаниям, было справа, переместилось налево. Касательно местонахождения воротец показания тоже расходились. Таким образом мне рано был преподай урок: даже о самом простом, без труда понятном предмете люди иной раз составляют себе противоречивейшие представления. Так как я упорно отказывался продолжать свою сказку, с меня частенько требовали повторения уже рассказанного. Я остерегался менять подробности, и благодаря неизменности рассказа в умах моих слушателей вымысел превратился в правду.

Вообще-то я не был склонен ко лжи и притворству и меньше всего заслуживал упрека в легкомыслии; напротив, внутренняя серьезность по отношению к себе и к окружающему миру сказывалась и на моей внешности, так что многие, кто дружелюбно, а кто и не без ехидства, подтрунивали над размеренной важностью моих повадок. Хоть у меня и не было недостатка в избранных и добрых друзьях, но мы всегда оставались в меньшинстве по сравнению с теми, что находили радость в грубых нападках на нас и бесцеремонно нас пробуждали от фантастических и самодовольных грез, в которые мы так любили погружаться, я — творя вымысел, а мои сотоварищи — участвуя в нем. Так мы, уже не впервые, убедились, что надо не размягчаться, предаваясь фантастическим развлечениям, а, напротив, закалять себя для того, чтобы либо сносить неизбежное зло, либо же вступать с ним в борьбу.

К упражнениям в стоицизме, который я, со всей серьезностью, возможной для мальчика, старался воспитать в себе, относилась и выработка невосприимчивости к физическим страданиям. Учителя часто обходились с нами весьма круто, награждая нас колотушками и подзатыльниками, к которым мы постепенно стали нечувствительны, тем более что нам было строжайше запрещено уклоняться от таковых или им противоборствовать. В основу многих детских игр или забав положено именно состязание в выносливости; иногда оно заключается в том, чтобы бить друг друга двумя пальцами или ладонью до полного онемения руки, при некоторых играх — в терпеливом принятии ударов или в том, чтобы не поддаться уже наполовину поверженному противнику, который отчаянно щиплется и куда ни попадя брыкает тебя ногами. Каждому из нас нередко приходилось подавлять боль, причиненную не в меру разрезвившимся товарищем по игре, и даже равнодушно сносить щекотку — излюбленное боевое средство в мальчишеских потасовках. Тем самым достигаешь преимущества, которое уже не так-то легко у тебя оттягать.

Но поскольку я из стойкости сделал своего рода профессию, меня стали преследовать еще настойчивее, а так как жестокое озорство не знает пределов, то я все же не раз утрачивал самообладанье. Расскажу хотя бы об одном случае. Однажды учитель не пришел на урок; мы все, конечно, были в сборе и вели себя вполне пристойно, но когда мои друзья и единомышленники, наскучив ожиданием, ушли и я остался с тремя мальчиками из враждебной мне партии, они решили помучить меня, опозорить и обратить в бегство. Выскочив на минуту из комнаты, мои враги вернулись с пучком розог, наспех надерганных из метлы. Я понял их намерения, но, полагая, что до конца урока осталось уже мало времени, тотчас же решил не защищаться и ждать звонка. Тогда они начали беспощадно хлестать меня по ногам. Я и бровью не повел, но уже скоро понял, что просчитался и что такая боль очень и очень удлиняет время. Вместе с долготерпением во мне росла и ярость; едва только зазвенел колокольчик, как я схватил одного из них, никак не ожидавшего нападения, за шиворот и швырнул наземь, да еще изо всех сил придавил ему коленкой спину. Другой, помладше и послабее, напал на меня сзади, я же зажал его голову под мышкой и сдавил так, что он едва не задохся. Но оставался еще один враг, отнюдь не из самых хилых, а у меня для защиты была только левая рука. Все же я умудрился подцепить его за платье и ловким движением — он уж слишком торопливо увертывался — сбил его с ног и прижал лицом к полу. Разумеется, они кусались, царапались и брыкались, что было сил. Но моей душой и телом руководило лишь одно чувство — месть. В своем довольно выгодном положении я несколько раз стукнул их лбами друг о дружку. Тут они стали орать что есть мочи, и на этот крик немедля сбежались домашние. Валявшиеся в комнате розги и мои ноги — я поспешил снять чулки — свидетельствовали за меня. Мне только пригрозили наказанием и отправили меня вон из дому, я же во всеуслышанье заявил, что при малейшем оскорблении выцарапаю глаза обидчику, кто бы он ни был, оборву уши, а не то, пожалуй, и задушу.

Из-за этой истории, о которой все вскоре позабыли и разве что иногда подшучивали над ней, как над обычной детской ссорой, наши совместные уроки стали реже, а потом и вовсе прекратились. Итак, я снова был возвращен в семью и нашел в своей сестре Корнелии, бывшей только на год моложе меня, подругу, чье общество день ото дня становилось мне милее.

Я не хочу, однако, покончить с этим предметом, не рассказав еще о некоторых моих неприятных столкновениях со сверстниками. Ибо весь поучительный смысл таких описаний сводится к одному: из них человек узнает, что происходит с другими людьми и чего он вправе ждать от жизни, а также уясняет себе, что все встречающееся ему на жизненном пути случается с ним, как со всяким человеком, а не как с удачником или неудачником. Пусть это знание бессильно предотвратить зло, но оно служит нам уже тем, что научает свыкаться с обстоятельствами, многое выносить и многое же преодолевать.

Здесь будет уместно еще одно замечание общего характера, а именно: в воспитание детей из состоятельных семейств, как правило, закрадывается некое противоречие. Родители и учителя постоянно поучают их вести себя сдержанно, скромно, более того — рассудительно, никому не причинять зла из заносчивости или озорства и в самом зачатке подавлять в себе недобрые чувства. Но в то время как юные создания силятся осуществить эти заветы, им приходится от других терпеть то самое, за что их бранят и что им строго-настрого запрещают. И вот бедняжки оказываются в тисках между естественными порывами и цивилизацией и, долгое время себя сдерживая, потом, в зависимости от характера, становятся либо отчаянными сумасбродами, либо коварными хитрецами.

Насилие можно одолеть лишь насилием; но доброе дитя, умеющее только любить и сострадать, ничего не может противопоставить издевкам и злой воле. И если я иной раз и умел расправиться с ватагой озорников, то где уж мне было обороняться от шпилек и злословия; ведь в таких случаях обороняющийся всегда оказывается побежденным. Приставанья, повергавшие меня в гнев, я прекращал при посредстве физической силы, но иной раз они пробуждали во мне своеобразные мысли, которые не могли остаться без последствий. Мои недоброжелатели попрекали меня даже тем, что я не роптал на преимущества, которые давал нашей семье видный пост моего деда. Шультгейс был первым среди равных, и в какой-то мере это обстоятельство распространялось и на его семью. И когда однажды, после Суда дудошников, я выказал некоторую гордость по поводу того, что мой дед сидел словно бы на троне посреди совета старшин, одной ступенью выше других, под самым портретом императора, один из мальчиков насмешливо заметил, что, вспомни я о своем деде с отцовской стороны, который держал постоялый двор «Вейденгоф», я, уж конечно, не мог бы притязать на троны и короны, а почувствовал бы себя павлином, увидавшим свои ноги. Я отвечал, что нисколько этого не стыжусь и что честь и слава нашего города в том именно и заключается, что у нас все бюргеры равны и каждый своим трудом может добиться уважения и почета. Мне только прискорбно, что этот добрый человек давно скончался, и я не раз сожалел, что не знал его, в особенности когда рассматривал его портрет или посещал его могилу и, читая надпись на памятнике его былой жизни, радовался, что ему я обязан своей. Другой мальчик, самый коварный из моих врагов, отвел первого в сторону и стал что-то шептать ему на ухо, причем они оба с насмешкой поглядывали на меня. Но во мне уже вскипала желчь, и я потребовал, чтобы они говорили вслух.

— Изволь, если хочешь знать, — начал первый. — Он сказал мне, что тебе пришлось бы долго странствовать по свету в поисках своего деда.