1
Вспомнил о своём военном прошлом — когда командовал ротой — и решил тоже сделать поверку личного состава. Личного состава персонажей моего повествования — и, по возможности, выяснить, кто есть кто, где и как к концу пятидесятых годов XX века.
И вот примерная картина.
Мой отец. Уже больше десяти лет его пепел находится в урне, а урна — в колумбарии Донского монастыря. Вернувшись после войны, я уже не застал его в живых, а последний раз мы виделись в зимней Москве, в феврале 1942-го. Меня тогда с Западного фронта, немного отодвинувшего немцев от столицы, перемещали на Северо-Западный (видимо, чтобы и там добиться хоть каких-то военных успехов), а мой отец приехал на несколько дней в Москву в командировку из Горького (Нижнего Новгорода), где был в эвакуации с октября 41-го года вместе с моей мамой, братом и фабрикой, где тогда работал.
Между прочим — это мне рассказал брат гораздо позднее, — везли их туда на открытых платформах. (Похлеще, нежели перевозка немцами наших военнопленных или нашими — своих родных арестантов. Впрочем, дело тут, конечно, не в человеколюбии, а в том, что с платформы легче удрать, чем из «телячьего» вагона.)
С отцом мы сумели встретиться тогда всего на несколько часов у его старшего брата, в доме с печным отоплением, недалеко от Павелецкого вокзала. Там было тепло. У нас на Малой Бронной батареи не работали, вся квартира вымерзла. Мы встретились, и папа выставил на стол каким-то чудом добытую и настоянную на его любимом тархуне бутылку водки. Он был оживлён, даже радостен — предвкушал скорое окончание войны и возвращение в Москву… Нет, он не был бездумным оптимистом, просто хотел и умел думать о лучшем — даже когда сидел в концлагере как враг народа, когда остался без работы, когда начал болеть. Впрочем, болезням, так рассказывал мне брат, удалось всё-таки сломить отца.
К тому времени, о котором веду рассказ, память об отце притупилась, чувства тоже. Мне всегда казалось, что у меня к нему они намного сильнее, чем у мамы и брата — возможно, потому, что прожил с ним рядом гораздо меньше, но, всё равно, притупились, и это, как понимаю, вполне естественно: разве можно всё время существовать на их острие?
Моя мама только что ушла на пенсию с работы в педагогическом институте. Как всегда, очень много читает. Как всегда, занимается хозяйством и тщательно заваривает чай для младшего сына Жени. (Он — отчаянный «чаист».) Как всегда, весьма привечает друзей Жени — особенно, Эльхана, и значительно меньше — моих. Так я считаю и обижаюсь. (Между прочим, на её пенсию можно было приобрести тогда 290 буханок хлеба и 20,5 бутылок водки в месяц.)
Брат Женя. По-прежнему работает на Радио. По-прежнему слушает Би-Би-Си на английском. По-прежнему, возвращаясь с работы, ещё в дверях спрашивает маму: «Заварила чай?» Кажется, чуть было не женился на девушке, владеющей бирманским языком, на котором, по его словам, лучше неё мог изъясняться только тогдашний премьер-министр Бирмы, У-Ну, хорошо известный у нас в народе, потому что этим именем называли жестяную крышечку водочной бутылки, по форме напоминающей его головной убор. Насколько я понял брата, сделать предложение о браке в тот вечер ему помешало только то, что он немного переел и мирно уснул в кресле, а когда проснулся, напрочь забыл о своём намерении.
Ну, что ещё сказать о Жене? Много работает; всё так же дружит с Эльханом, Артуром и Аликом, так же стонет по ночам, но не на меня, поскольку я переехал. Выкинул из нашей бывшей совместной комнаты последнее напоминание о своём старшем брате в виде письменного стола с пухлыми ножками и инвалидного прикроватного столика, а также ни в чём не повинный зеркальный шкаф, в котором я любил видеть отражение Риммы в те уже довольно давние дни, когда она приходила ко мне по утрам, а мама и Женя были на работе…
Миля. Моя одноклассница по 114-й школе ФОНО и самая близкая подруга. Уже почти пять лет, как уехала с мужем в Польшу, а оттуда в недавно образовавшуюся страну Израиль. Её муж был польским коммунистом, даже, говорят, подпольщиком. В 30-х годах его спасли от рук польской тайной полиции и вывезли на родину всех трудящихся, где вскоре посадили на десять лет как шпиона. После отсидки, после смерти советского вождя Сталина ему разрешили вернуться на родину, куда с ним вынуждена была поехать и Миля с ребёнком. У них родилась вскоре вторая дочь, однако работы бывший борец за свободу Польши не получил и решил уехать в Израиль, куда Миля, конечно, последовала за ним. Сейчас живут там, пока в бараке, но работа у мужа есть, и они надеются на лучшее. За эти годы в Москве умерла мать Мили, а отец очень болен, и ей, видимо, придётся хлопотать, чтобы его выпустили к ней.
Римма. В эти годы она по-прежнему работает юрисконсультом на крупном московском Холодильнике у метро Красносельская, где занимается, в основном, делами о хищении, и главным образом — колбасы. Впрочем, воры не гнушаются и другими замороженными продуктами. Эти безнадёжные бои ведут вместе с Риммой ещё две слабые женщины — экономист Тамара и, тоже юрист, Анна. Тамара неоднократно приглашала нас с Риммой в гости, и там мы познакомились с её приятельницей Лизой, школьной учительницей, симпатичнейшим существом, которая нам обоим сразу понравилась. Даже неизвестно, кому больше. Должен признаться, что я, как любят выражаться лица мужского пола, «положил на неё глаз» и вообразил — как оказалось впоследствии, не без оснований, — что её глаз ответил мне тем же.
Я упоминал уже о римминой беззаветной смелости в защите обижаемых людей и животных. Так вот, один из таких случаев произошёл как раз после нашего возвращения от Тамары, когда мы вышли на ночную прогулку с Капом. Два подвыпивших парня вознамерились пнуть ногами нашего «ушастика», сопровождая своё желание разнообразными не слишком ласковыми словами в его адрес и в адрес его хозяев. И, пока я занимался словесной перепалкой, Римма первой ринулась на обидчиков и толкнула одного из них. Последовал, как выражаются политики, адекватный ответ, но Римма не отступила, и завязалась настоящая драка, из которой, можно считать, мы вышли победителями. Я уже описывал эту битву в IV части повествования, поэтому замолкаю: просто хотелось вспомнить и об этой особенности характера Риммы.
Примерно в это же время мы вступили в жилищный кооператив и через несколько лет должны были стать владельцами небольшой двухкомнатной квартиры в пятиэтажной так называемой панельной «хрущёвке», которая нам казалась почти Букингемским дворцом. И что хорошо — «дворец» этот воздвигался на Черкизовской улице, прямо напротив дома, где жил наш друг Мирон со своей семьёй…
Мирон. Уже несколько лет он занимает в строю моих персонажей место хорошего друга и интересного собеседника, с кем у меня немало общего, начиная с довольно частого, доходящего порой до неприличия, раздражения своими домашними. Только, в отличие от Мирона, круг моих домашних намного меньше: ни детей, ни тёщи, а на римминых сестёр, выполняющих роль её коллективной матери, я почти не раздражался. Разве что по вопросам внешней и, особенно, внутренней политики, в которых они были значительно лояльней, чем я. (И чем Римма — тоже.)
Как и раньше, Мирон нёс ярмо мало интересной ему и мало оплачиваемой работы в каком-то геодезическом учреждении, а все его интересы и сердечная склонность сосредоточены были на книгах, кинофильмах и собственных детях. Да, утверждаю, на детях, являя лишний пример того, что раздражительность и любовь — вещи вполне совместные, в отличие от «гения и злодейства».
Его жена тоже была достаточно интересным человеком, но распознать это до конца мы сумели только после того, как Мирона не стало: он не вылезал из больниц и рано умер от болезни сердца. А при жизни подавлял Лиду. Я честно старался сдерживать его постоянные отрицательные эмоции, но куда мне: я и со своими справиться никак не мог. (Себя я, глядя на Мирона, предостерегал почти по старому еврейскому анекдоту о плохом мальчике и старьёвщике: «Смотри, Моня, если будешь плохо кушать, станешь, как этот некрасивый тощий старик…») И однажды я решился на не очень чтобы моральный поступок: а вдруг — так не вполне искренне предположил я — это поможет и Мирону, и бедной Лиде? Я не один раз слышал про такое. Во всяком случае, кто-то рассказывал, что психотерапевты в Америке это рекомендуют, и вообще оно, вроде бы, вполне по доктору Фрейду: какая-то там сублимация мужской отрицательной энергии происходит… В каком случае происходит? Разве я ещё не сказал? Происходит, если мужчина переключается (совсем ненадолго) на другую особь женского пола и «отводит», таким образом, душу (и тело). Я же являлся, в некотором роде, инструментом этого «отвода», потому как великодушно предложил повезти Мирона (и не его одного) на своём новеньком «Москвиче» осматривать достопримечательности Переславля Залесского и Ростова Великого. С ночёвкой в гостинице. При этом, повторю, не корысти ради, а искренне полагая, что данная акция поможет ему лучше понять — я это уже знал по собственному опыту и по опыту некоторых приятелей, — что от добра добра не ищут.
Однако из моей затеи, увы, ничего не получилось. Во всех смыслах слова. Хотя достопримечательности мы осмотрели. Но со здоровьем у Мирона стало ещё хуже…
И теперь, после неуклюжего, но вполне искреннего признания в очередном грехе продолжу поверку личного состава.
Следующие действующие лица выступают почти единым строем — этих пятерых объединяет одно: все они в самом недавнем времени обзавелись парами.
«Малютка» Жанна — в чьих родителей было влюблено почти всё поголовье её знакомых, — от которой, так уж получилось, я шагнул к Римме (извините за неподходящий глагол), окончательно порвала со своим Яшей и вышла замуж за славного технаря Аркашу, совершив некоторый мезальянс, выражаясь грубым языком наших предков, но зато обретя спокойную семейную жизнь. Которая с рождением ребёнка и на всё оставшееся время перестанет, увы, быть для неё спокойной. Но об этом позднее.
Мой институтский друг Игорь Орловский, издавна питавший самые глубокие и нежные чувства к Жанне и окончательно понявший полную невозможность соединения с ней — не в последнюю очередь по причине несоразмерности в росте (сантиметров на 45 в высоту! Про несходство в габаритах я уж молчу!), начал потихоньку спиваться (без всякого моего участия), но, к счастью, набрёл на женщину по имени Зина, подходящую ему по росту, но не по склонности к изящной словесности, зато многоопытную медицинскую сестру, — и, женившись на ней, обрёл больше здоровья, семейный уют в Люберцах под Москвой и взрослого сына и сменил одну чиновничью работу на другую, такую же, только оплачиваемую значительно лучше. Это при своих-то лингвистических способностях и феноменальной памяти! Он поскучнел, стал респектабельным, и можно было уже не опасаться, что, как бывало, свалится в подпитии где-нибудь на Сретенке и разобьёт свою умную голову. Теперь я мог без опаски адресовать ему на очередной день рождения такой стишок:
Кто поедет в Люберцы,
Непременно влюбится —
В люберецкий лес, в болото,
В пожилого полиглота,
В полиглотову жену,
Чистую жемчужину;
В их союз неколебимый
И в напиток их любимый,
Неизвестный мне совсем —
За два восемьдесят семь!
Ещё двое из недавно нашедших пары — Алик и Артур, школьные друзья моего брата. Первый из них после окончания школы научился искусно и как-то даже ласково лечить зубы, но мне он особенно близок не этим, а тем, что из его рук мы с Риммой получили ставшее для нас таким дорогим и родным существо с шелковистыми ушами и подрагивающим хвостиком, кому было дано имя Кап.
Собственно, если быть совсем точным, то сначала я случайно отыскал это самое существо для Алика, и тот приобрёл его, ещё маленького, недавно родившегося. Три месяца щенок жил у него, но потом ему, тогда одинокому (я говорю об Алике), стало невмоготу, и он упросил нас взять щенка. С тех пор Кап (бывший КаплЗн) находится у нас… Но что это я всё о собаке да о собаке — пора переходить к той, кто стала подругой Алика на долгие годы. Она тоже зубной врач — правда, с несколько иными установками, чем у Алика. Однако я уже простил Зое, что на заре нашего знакомства она осмелилась вырвать мне зуб без обезболивания. Потом она оправдывалась, что ничего ещё не знала о нашей близкой дружбе с Аликом, а зуб был лёгкий. (Рассказанное лишний раз подтверждает, что я отнюдь не лишен положительных черт — например, не злопамятен.)
Артур тоже совсем недавно успокоился на достигнутом. На достигнутом — снова похвалюсь — не без моей помощи. Вернее, именно благодаря ей — так как именно я, вот этими самыми ногами, привёл его в дом к своей приятельнице Инне и этим самым языком познакомил друг с другом. После чего Артур вскоре перестал приходить два-три раза в неделю к нам с Риммой на Лубянку для дружеских возлияний, пренебрёг исполнением своего коронного номера — арии Кончака из «Князя Игоря»; прекратил ездить с нами за город к нашим друзьям… С этим мы довольно легко смирились и, быть может, даже немного передохнули, но он вообще перестал звонить и не позвал на свадьбу. А это уж, согласитесь, чересчур…
Впрочем, на свадьбу нас не звали ни Алик, ни Миша Ревзин, который тоже вступил в брак и живёт сейчас с женой Машей в бараке, стоящем «под насыпью во рву некошеном», совсем в центре Москвы, рядом с Кутузовским проспектом. И с ними в комнатушке обитает Глафира Панкратовна, мать Маши, очень славная женщина, бывшая железнодорожная рабочая, ворочавшая своими руками рельсы и шпалы, как это принято у нас на Руси. Но какие борщи она готовит этими руками! А в барачной комнате в Марьиной Роще, где раньше жил Миша, теперь блаженствует ещё один молодожён — его родной брат… Всюду жизнь!
С Мишей я познакомился у Мили, когда вернулся в Москву после войны. Они вместе учились какое-то время, в годы эвакуации, в юридическом институте в Казани. Между прочим, Миша из тех недотёп-евреев, которые воевали с немцами почему-то не на «Ташкентском фронте», как про них любили говаривать иные компатриоты, а на фронте настоящем. И у него даже есть медаль «За отвагу», которую он получил, скорее всего, не по блату. (Но это так, к слову.) Именно Мишу, совсем одинокого — его мать погибла у немцев, — Миля со своей матерью вознамерились однажды женить и даже водили, невзирая на его сопротивление, к каким-то знакомым. Меня, помню, тоже позвали туда — видимо, чтобы держать его, если вздумает удрать, как Подколёсин, и я был свидетелем малоудачного сватовства. Девушка была премиленькая, однако, судя по всему, вовсе не собиралась замуж. За Мишу, во всяком случае. А у Миши в это время была одна близкая знакомая с длинным носом и короткими ногами, на которой он тоже не собирался жениться, так как испытывал серьёзные чувства к Полине, с кем повстречался у Мили, когда ещё та не уехала в Польшу. Но Полина не отвечала ему взаимностью: он не был героем её романа. Героями у неё были другие, о ком вскоре расскажу…
И Миша стал думать о том, чтобы найти жену. И, знаете, нашёл. Где? Не поверите, но возле касс кинотеатра «Метрополь», где он и она покупали билеты на вторую серию «Тихого Дона». Надо сказать, такой способ знакомства совсем не в характере Миши, хотя у него медаль «За отвагу». Но, в данном случае, он почти сравнялся со своим тёзкой, композитором Мееровичем, которого друзья называли «дедушкой русского знакомства», отдавая этим дань его мастерству знакомиться на улице. В общем, Миша познакомился, не разочаровался и женился на девушке, у которой был короткий нос, складная фигура, и почти не было претензий. Она стала ему хорошей женой, и у них родился сын, красивый и умный, которого убили в подъезде их дома. Но это случилось намного позже, и это совсем другая история…
Ну, кто же ещё остаётся в строю? О ком давно не упоминалось?
Ох, как же я посмел забыть Эльхана? Самого близкого друга моего брата, кого в иные минуты тот называл не иначе, как своим «учителем жизни», хотя порою справедливо осуждал кое за что. Но только никак не за исключительное красноречие — особенно, в застолье; не за блестящее уменье выбирать закуски и горячие блюда; и уж, тем более, не за высокое искусство обольщения представительниц прекрасного пола.
Совсем недалеко от него отстоит — а может, и не отстоит? — Валерий Н., композитор. Всё, что было сейчас сказано об Эльхане, вполне относится к Валерию: и эрудиция, и стремление учить других уму-разуму; и чревоугодие, и тяга к завоеванию женских сердец. (Выразимся по-старомодному.) Только при этом нужно прямо сказать: таланта профессионального у Валерия было побольше, а умения общаться с людьми и дружить с ними — намного меньше, чем у его оппонента.
Назову ещё одну подругу и однокурсницу Мили — несчастную Бэллу. Почему несчастную? Потому что в ней гнездилась и, в конце концов, подкосила тяжёлая болезнь, с которой она мужественно боролась и которую долгое время скрывала, а потом стала выдавать (а может, и сама верила в это) за гипертонию. На самом же деле, это была шизофрения. Когда, как говорят врачи, расщепляется сознание, и человек не может соотносить действительность с тем, что ему кажется. Слава богу ещё, что у Бэллы эта болезнь была в форме приступов. Если не знать, что шизофрения совершенно не заразна, то можно было бы предположить, что Бэлла заразилась ею от мальчика-соседа, живущего за фанерной стенкой их мизерной комнатёнки в Мерзляковском переулке. У него болезнь развилась, когда он оканчивал школу, и проявлялась — мне приходилось это слышать собственными ушами — в диких воплях и такой же игре на примкнутом к фанерной стене разбитом пианино. (Было, от чего заболеть бедной Бэлле.) Впрочем, и кроме этого соседства ей в жизни хватало неприятностей — начиная с того, что её отец был из тех, кого называли когда-то нэпманом, то есть частным предпринимателем в период новой экономической политики (НЭПа) 20-30-х годов. Он рискнул им стать и потом остаток жизни дрожал в ожидании ареста. Кончилось тем, что его семья оказалась в этой шестиметровой каморке. Правда, мать Бэллы была женщиной с твёрдым характером и завидным уменьем шить дамскую одежду, и они не слишком нуждались. Бэлла чтила её и слушалась во всём — настолько, что безропотно порвала с мужем, когда тот перестал нравится матери. А вообще Бэлла отличалась восторженностью, влюбчивостью, простодушием и была не семи пядей во лбу, но весьма неплохим юристом…
Обращу-ка теперь своё благосклонное внимание на Тамару и Лёву Яблочковых. Шутки шутками, а иначе, чем благосклонно, взирать на них нельзя по той причине, что они просто хорошие люди: дружелюбные, честные, всегда готовые помочь ближнему (и дальнему). Немудрено, что у них невпроворот друзей, и в день российского Кровавого воскресенья (9 января 1905 года), с которым совпал день рождения Лёвы (только на двадцать лет позднее), за их столом не то что яблоку, маслине упасть некуда.
Если отвлечься, хотя и не хочется, от восхвалений, то могу добавить, что Тамара, у которой такая походка, что можно умереть на месте (и с Лёвой это чуть было не случилось до того, как он женился), так вот, Тамара преподаёт английский разному учёному люду, но при этом умеет печь немыслимые по вкусноте пирожки с капустой и делать такое же жаркое, а Лёва почти всё знает про этносы, и его даже выпускают в Африку, чтобы он узнал ещё больше. Вернувшись очередной раз оттуда, он представил мне краткий отчёт в стихотворной форме:
…Пока ещё я полон впечатлений
От девушек, обшитых мягкой кожей,
От чаш, наполненных слезами пальмы,
От грохота вечерних барабанов,
От ритма плясок,
Простых улыбок
И горькой пищи…
Там в небе экзотическое солнце,
Там длинный шлейф бесчисленных усобиц,
Немая нищета селений,
И города набиты под завязку
Безвкусьем…
И чуется тоска по добрым людям,
По хорошо отглаженным морщинам,
По чистым пальцам,
По тихой речи…
Познакомился я с Яблочковыми через моего уже бывшего теперь приятеля, Гургена, незаурядного журналиста, работавшего в газете «Московский комсомолец», которая была тогда, как и все остальные у нас газеты, журналы, книги, лозунги, стенгазеты и бюллетени (в том числе о болезни и нетрудоспособности), абсолютно предана советской власти. Изредка я печатал в этой газете мои переводы различных прогрессивных поэтов из заграничных стран, и Гурген, хотя не имел к этому непосредственного отношения, был неизменно дружелюбен ко мне, что нашему брату, начинающему литератору, особенно приятно. Привлекал он меня и живостью, которую точнее было бы назвать бойкостью, и неожиданной смелостью мыслей — опять же точнее, смелостью высказывания этих мыслей, что вызывало у меня некоторую оторопь: ведь произносилось это зачастую в присутственном месте, устами, в общем-то, государственного чиновника, и Сталин — тьфу, тьфу, тьфу — был тогда ещё живее всех живых. Так же вольготно вёл себя Гурген и когда мы шли по улице, ехали в метро, сидели в кабаке, где, по словам бывалых людей, просто не протолкнуться от всяческих сексотов, то есть агентов КГБ.
И однажды Гурген позвал меня к своему другу Лёве Яблочкову, с кем они оканчивали московский институт международных отношений и кто недавно женился на Тамаре и жил у неё в комнате, где, как принято было у нас, в Советском Союзе, проживала ещё мать новобрачной, которую деть было некуда. С нею этот удивительный терпеливец долгие годы мирно шёл по жизни…
Но почему я назвал Гургена бывшим приятелем?
Потому что он сделался мне неприятен: перешёл, на мой взгляд, все границы элементарного вкуса. А чувство вкуса, чтоб вы знали, это моё всегдашнее хобби. Даже больше, чем хобби. Я придавал ему огромное значение и мерил его, конечно, на свой аршин. А на чей, собственно, должен я мерить? Победившего пролетариата?..
Разумеется, мой вкус, как и ваш, может несколько колебаться в зависимости от меняющихся обстоятельств: возраста, настроения, состояния желудочно-кишечного тракта, финансов. Не знаю, какой именно фактор воздействовал больше в тот вечер — скорее всего, это был, так сказать, накопительный эффект, и достаточно оказалось толчка. Толчком явились штампы в паспорте Гургена, которые он горделиво демонстрировал, — штампы пограничных служб разных стран.
Посудите сами: если приятель приглашает вас в компанию, где, к тому же, немало интересных девиц, и сразу начинает тянуть одеяло на себя, не давая вам произнести ни слова, а потом вытаскивает из кармана паспорт и назойливо афиширует заграничные штампы в нём, — куда же дальше! Конечно, я уже раньше знал, что он пошёл в гору в своей спортивной газете, не вылезает из заграничных командировок и порядком, как говорилось, «забурИл» — но не до такой же степени! Уж не говорю — просто не хочется вспоминать, что не так давно он, нежданно-негаданно (для меня, во всяком случае), опубликовал в «Литературной газете», к которой как журналист не имел никакого отношения, а значит, по заказу, большую статью, и в ней основательно поливал грязью некую международную организацию, о которой я до того и слыхом не слыхал, — «Джойнт» она называется. Вы-то хоть знали о ней?.. Конечно, она еврейская, то есть сионистская, и занимается исключительно шпионажем и подрывом всего, чего можно. И главное в этой публикации — что дорогА ложка к обеду: как раз тогда в печати пошла очередная, уже хрущёвская, волна антисемитизма, и ты, значит, сука Гурген, включился в эту компашку. Ну и ну… Это после всех твоих душеспасительных разговоров со мной о злосчастных исторических судьбах армян и евреев, после твоего, вроде бы, искреннего беспокойства и сострадания, когда в начале 50-х громили «убийц в белых халатах» и появилась явная угроза депортации целого народа.
Конечно, многие из моих близких друзей немедленно прервали бы с ним все отношения, а некоторые бы и морду набили… Но, честно признАюсь, я не испытывал особо сильного праведного гнева, и скажу почему: из-за въевшегося в меня природного скепсиса. Да, противно, да, подло, мерзко. Но непосредственной угрозы никому эта статья не несёт, поскольку не называются, слава Богу, никакие фамилии, и вообще автор пишет о том, чтС происходит где-то там, за границей. В конце концов, может ведь у человека быть своё мнение. Вот оно у него такое. Но мнение-то у него, конечно, иное, и потому это ещё и лицемерно. Однако, твердит мой скепсис, в стране и во времени, в которых мы все живём, разве не вынуждены мы так поступать? Лгать и лицемерить. Разве не свыклись с этим?.. И Гурген поступил, как поступали и поступают сотни тысяч других — не в том, так в этом. Вполне вероятно, ему дали понять: не напишешь, армянская морда, забудь о продвижении по службе, об увеличении зарплаты, о поездках в «за бугор». Станешь невыездным. А у него сын Ашотик на шее, и второй уже на подходе.
С Гургеном я тогда отношений окончательно не порвал и карающей длани к его смуглому лицу не тянул. Однако теперь, после конкретного отвратительного поступка — безвкусного хвастовства и попытки задвинуть меня на задний план под взорами разновозрастных дам, я почувствовал, что хватит: я уже готов, как один милый обиженный ребёнок, сказать ему: «Ты для меня не существо!» Так я и сделал… Нет, ничего не сказал, но общаться прекратил. (Штампами в паспорте «болел» не только Гурген: лет десять спустя Женя Евтушенко так же, помню, махал ими перед глазами множества загоревших на коктебельском солнце женщин и мужчин, но в те времена поездки за границу уже не были таким исключительным событием.)
Гурген умер очень рано, от страшной болезни, которой он мужественно противился. Я остался благодарен ему за два знакомства, происшедшие по его почину: это он вытащил меня на Терлецкие пруды в Ново-Гиреево, где мы разговорились с одним владельцем собаки, у которого мой друг Алик приобрёл щенка, названного впоследствии Капом. И это благодаря Гургену я узнал Тамару и Лёву Яблочковых, добрых и верных друзей.
Но, как известно, ни доброта, ни верность не уберегают от несчастья. И оно обрушилось на их семью: их сын, как и сын Михаила Ревзина, погиб в молодом возрасте…
* * *
Вот и окончена поверка личного состава… Подтянулись!.. Смир-рно!.. Вольно!.. Р-разойдись!..
И теперь позволю себе сказать несколько слов о командире этой роты, то есть о себе, а также о своём небольшом семействе и о том, что предстоит нам с Риммой в не слишком отдалённое время, — о том, что мы ещё не…
Мы с Риммой ещё не стали законными мужем и женой.
Ещё не переехали на улицу Черняховского, дом 4-А.
Ещё не скатали 13 раз в Польшу, а также в Германию, Венгрию, Чехословакию, Англию, Израиль, Грецию… (Штампы в паспорте тоже есть.)
Ещё не сдружились (до конца его жизни) с «капитаном Врунгелем».
Ещё не начал болеть Капочка.
Ещё не состоялся суд над Юлием Даниэлем.
Ещё я не предпринял неудачной попытки спиться с круга.
Ещё не умерла моя мама.
Ещё не случился у Риммы инфаркт.
Ещё не женился и не стал отцом девочки Маши мой брат.
Ещё не вышло у меня из печати ни одной собственной книжки.
Ещё не поменял я автомашину и её номер с «ЭИ» на «МОА» и не превратился из «четырестапервиста» в «четырестаседьмиста»…
Но это внезапно произошло, и главную роль тут сыграла Лада, миловидная, слегка прихрамывающая жена ещё одного моего нового «литературного» приятеля, Славы Судакова. Просто у кого-то из их знакомых подошла очередь на новую модель «Москвича», 407-ю, а денег не хватало. И они купили мой четырёхлетний серенький 401-й, а мне продали свой, только что полученный в магазине. Он был двухцветный, молочно-зелёный, в 50 лошадиных сил, с печкой, которая почти не грела, с указателями поворота, и неохотно заводился. Таким он был от рождения. Но Кап, всё равно, полюбил его всем сердцем, часто просился в кабину и там, на заднем сиденье, спокойно себя чувствовал и терпеливо ждал меня, как бы долго я ни задерживался.
Слава был поэтом-переводчиком и достался мне, как и многие другие знакомые, связанные с изящной и не очень словесностью, от Кости Червина, моего неутомимого гида по улицам и закоулкам литературного лабиринта. Судьба Славы была схожа с судьбой нескольких уже известных мне молодых поэтов и переводчиков: как и они, он был смолоду арестован, сидел в тюрьме и в лагере; как они, не был ни вором, ни шпионом, ни убийцей, а что-то не так и не там сказал или написал. Впрочем, в отличие от других, Слава сам, ещё до ареста, сообщал (не следователям, и знакомым девушкам), что он тайный агент гондурасской разведки. (Иди, может, гватемальской — они там где-то рядом, эти страны.) Такое рассказывали о нём студенты-сокурсники, сравнивая Славу с поэтом Гумилёвым, который, как они считали, тоже был по духу авантюристом и фанфароном и постоянно ставил себя своими выдумками в рискованное положение. Что окончилось, как известно, тем, что навлёк на себя подозрение в контрреволюционном заговоре и был расстрелян.
Слава избежал этой участи, его даже вскоре освободили, и он продолжал заниматься переводами стихов своего обожаемого Киплинга. Был он резок по характеру (только не с Ладой), любил, надо — не надо, демонстрировать, совсем как мальчишка, свою силу, легко вступал в драку, защищая униженных и оскорблённых. Особенно не выносил плохого отношения к инвалидам. На виновных в этом просто бросался, как наш Кап на вдребезги пьяных и на раскрывающих зонтики. Но Капа я быстро отучил, а со Славой было значительно сложнее, и он наживал неприятности.
* * *
В Москве появилось телевидение, и кое у кого — телевизоры марки КВН, небольшие ящики с бледно-голубым экраном, перед которым некоторые умельцы прикрепляли линзы для увеличения картинки. Мы о покупке не думали: во-первых, дорого, во-вторых, достать — целая морока, а в-третьих — лишний шум в комнате, где и так непрерывный грохот с улицы: все три окна выходят на Сретенские Ворота, а там трамваи, машины, автобусы, троллейбусы, ну, и люди, которые кричат, ругаются или радостные песни поют, спьяна и чаще по ночам.
Но, всё же, один раз, помнится, посмотрели мы это чудо у подруги римминой подруги. Действительно, чудо! Самое настоящее! Недаром мой любимый пародист Александр Архангельский писал когда-то:
Сколько в республике нашей чудес:
Сеялки, веялки, ЗАГСы, косилки,
Тысячи книг, в переплётах и без,
ТрА-та-та-тА-та… тарелки и вилки…
В самом деле, всё ведь когда-то было чудом, являлось впервые — и вилки, и книги, и, извините за выражение, пипифакс. Не говоря о ЗАГСах и о превосходных артистах Иве Монтане и его жене Симоне Синьоре, явившихся в те дни в Москву и показанных по телевидению.
Моя мама с Женей телевизора тоже не приобрели и даже не смотрели его, но о приезде Монтана знали. В основном, из стихотворной переписки между возникшими в кругу так называемых деятелей искусств двумя враждебными группами: теми, кого давно окрестили «низкопоклонниками» (перед Западом), и теми, кто их осуждал и кого можно, пожалуй, назвать «высокопоклонниками», поскольку хотя и кланялись они очень низко, но предмет их поклонения — власть предержащая — находился достаточно высоко над ними.
Переписка была, разумеется, неофициальная — моему брату кто-то дал бледный машинописный экземпляр поэмы с условием быстро вернуть. «Ив Монтан и другие» — так она называлась, и подписана была несколько странно: «Иоанн Московский» — автор, видимо, хотел намекнуть, что священный сан даёт ему право предавать людей анафеме. Что и попытался сделать в своих строках.
Вот отрывки из этого довольно безвкусного, на мой взгляд, но местами забавного сочинения, которое в ту пору сплошного зажима всякой свежей мыслишки заставило кое-кого немного поднапрячься и вызвало лёгкий, но полезный для душевного здоровья ажиотаж:
Несёт нам радио известье,
Что, не во сне, а наяву,
Сам Ив Монтан с супругой вместе
Летят в советскую Москву…
На Внуковском аэродроме
Все собрались сегодня, кроме
Тех, кто не смог сюда прийти:
К Монтану все ведут пути!..
Бегут какие-то актёры,
За ними фоторепортёры,
И, кажется, со всех концов
Спешит к Монтану Образцов…
…Какой певец! Мужчина! Боже!
Какой артист! А? Ну и ну!..
И Образцов, усевшись в ложе,
Пускает на пиджак слюну.
…Как будто рухнула гора,
Летя и низвергаясь в дАли…
Кричали женщины «ура»
И в воздух чепчики бросали…
Мужчины в чёрном элегантны,
На женщинах цветы и банты,
Во всём изысканнейший вкус:
Пари… Мари… Ля Франс… Ля Рюс…
Но что такое? Вот ведь странно:
Все видят в свитере Монтана,
И в сером, тёмном, однотонном
Пришла Симона в платье скромном…
Уселись. Сразу без вопросов
Тост произносит Л. Утёсов.
Вот привскочил и на скаку,
Когда глаза в него впилися,
Он вместо слов: «Мерси, боку»,
Вдруг произнёс: «Мерси, Тбилиси!..»
…Но можете заметить, вы вот,
Что, мол, не очень ясен вывод —
Так, силь ву пле, мерси, мадам,
Сейчас я этот вывод дам:
Монтан — певец хороший очень,
Хоть и не гений, между прочим,
Но падать ниц пред ним, друзья,
Нам и не нужно и нельзя.
А тот, кто лезет с поцелуем,
Тот выглядит, пардон, холуем;
Кто лезет с ним сниматься рядом,
Его съедает жадным взглядом
И тащит за собою жён —
Тот просто жалок и смешон…
Монтан гремит на всю Европу,
Спасибо, что приехал он,
Но вот лизать за это ж…,
Как говорится, миль пардон!
«Низкопоклонники» не остались в долгу и ответили «патриотам» в лице «Московского Иоанна» от лица «Гавриила Ленинградского»:
…Ты осуждал своих коллег,
С почётом встретивших Монтана, —
Но он достойный человек,
И, право, было б очень странно,
Когда б не встретила его
Москва, как друга своего.
Не спорим, были перехлёсты:
Ну, скажем, мог, в конце концов,
Быть сдержаннее Образцов —
Законно ставишь здесь вопрос ты…
Но ты хамишь. Подобный стиль
Давно пора бы сдать в утиль.
Ну, хорошо бы это было,
Когда б жене твоей в лицо
Сказали, что она кобыла,
И что всего одно яйцо
У мужа ейного в мошонке?..
Мы помолчим. Мы не подонки.
Мы не из тех, кого всегда
Чужая радует беда.
А попади под хвост вожжа нам,
И мы бы нашим прихожанам
Поведали, что Иоанн
Рождён, увы, от Соломона,
И что, как верный друг Сиона,
Он очень любит чистоган…
Но, впрочем, отвергая этот
Скомпрометированный метод,
Хотим причину мы понять
Твоей столь плохо скрытой злости:
Зачем друзьям ты стал пенять?
Не потому ль, что к Иву в гости
Ты сам, Московский Иоанн,
С супругой вкупе не был зван?
Ужели поводом обид
Была глубокая тарелка?
Нет, это было б слишком мелко,
Догадка эта нам претит…
Кто ты, Московский Иоанн?
Твой псевдоним для нас загадка.
Увы, талант тебе не дан,
Рифмуешь ты довольно гадко,
Почти как Вовка Поляков,
Кумир московских пошляков.
Что добавить? Противники стОят друг друга и могут вполне поспорить, кто из них «хамЕе» и чьи стихи слабее.
Но ещё не то бывало на газонах, где пасётся наша интеллектуальная элита.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК