3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ох, ещё раз, к дьяволу весь этот вздор, какой горожу и который бледнеет и улетучивается перед тем, что вторглось сейчас, в начале XXI века, в мою жизнь и лишний раз напомнило банальную истину о недолговечности нашего существования и о всегдашнем его трагическом заключительном аккорде…

Не люблю цитат — напичкан ими с детства: они переполняли учебники, предисловия, послесловия, любые статьи, и под ними почти всегда стояли одни и те же фамилии, начинавшиеся буквами М и Э, а также Л и С. (Догадаться, кто это всеведущие мудрецы, думаю, не слишком трудно.) Тем не менее, и я без цитат не обойдусь — в памяти сейчас всплыли две строчки из байроновского «Манфреда»:

   Лишь для того, чтоб отнимать,

Даём мы смертным жизнь и силу…

Однако человек давно уже придумал, чем и как себя утешать при утратах, да ещё так, чтобы не стать при этом чересчур неприятным себе самому и другим в своём врождённом себялюбии. Вкратце сводится это к простой мысли, высказанной порознь двумя неглупыми людьми, Эйнштейном и Горьким (опять что-то вроде цитаты), что всё на свете относительно, а потому «не может быть положения, хуже которого не может быть».

Постижение этой умственности приходит не сразу, если приходит, и не ко всем, как и любая премудрость — пришло оно и ко мне, однако и сейчас ещё с содроганием вспоминаю тот майский день, когда с тревожным предчувствием, более острым, чем обычно за последние месяцы, выскакивал на балкон шестого этажа нашего дома на улице Черняховского и вглядывался вниз, налево, откуда должна была прийти Римма, которая давно уже отправилась в ближайший магазин. После недавнего, очередного, пребывания в больнице она почти не выходила на улицу, но ей смертельно хотелось (и так именно и получилось) доказать себе, и другим, что может, — и она пошла, наотрез отказавшись от сопровождения.

Время шло, я всё чаще выходил на балкон, беспокойство, переходящее в отчаяние, не оставляло меня. Оно было, пожалуй, сродни тому, в Боткинской больнице, где совсем недавно находилась Римма, которое заставило меня тогда беспомощно спросить у молодой врачихи, что же будет, и она сурово ответила: а вы сами не понимаете?.. И отвернулась… Риммин племянник, стоявший тут же, сказал, что просит сделать всё, что возможно, мы не останемся в долгу. Врач внимательно посмотрела на него, в глазах мелькнуло понимание. Или это было, всё-таки, сочувствие?.. Кстати, может и должен ли врач проявлять сочувствие ко всем своим пациентам и к их родне? И если не может и не должен, то следует ли, хотя бы, делать вид, играть в сострадание? Как, наверное, поступают священнослужители на протяжении всей своей жизни? Иными словами, запрограммирован ли человек, его система собственного обеспечения, на непрерывное сопереживание? Естественна ли такая нагрузка на организм? Впрочем, жизнь показывает, что подобные люди были и есть. Но много ли таких? И не их ли причисляют к святым?..

Ухожу в сторону от того, о чём собрался рассказать: ведь с того момента, когда это случилось, прошло всего тринадцать с половиной месяцев, и душа, наверное, не готова ещё к рассказу. Однако голова и пальцы не повинуются ей, и, коли уж начал, продолжу…

Долго, очень долго — так мне казалось — Риммы не было. В очередной раз, напялив очки, всматриваюсь с балкона туда, где возвышается здание универсама, туда, где между ним и торцом нашего дома притулился газетный киоск. Римма часто покупала там гелиевые чёрные стержни — для меня, ими я творил свои сочинения, а для себя — телепрограмму «Семь дней», если забывала вовремя подписаться. И вот у киоска заметил я вдруг скопление людей…

Предчувствие не обмануло: я сразу понял — вот и случилось…

Как был, в тренировках, в тапочках, выскочил на улицу, забыв про ключи, побежал туда, где толпились люди.

Да, она лежала там, среди них. Глаза широко, чересчур широко открыты — красивые зеленоватого оттенка глаза; лицо спокойное, какого давно не бывало…

Из аптеки, что в нашем доме, подошла высокая женщина в белом халате. Осмотрела, закрыла ей глаза, сказала, нужно вызвать милицию и машину для перевозки. Это сделал стоявший в толпе мужчина в гражданской одежде, первым выразивший мне соболезнование и тихо сообщивший, что он сотрудник внутренних органов. Что вызвало, помню, моё благодарное удивление. Всё остальное припоминаю смутно: в памяти осталось, как взял переданную мне сумку Риммы, как пошёл домой и, открыв дверь её ключом, позвонил её племяннику, который вскоре приехал и взял на себя все дела по оформлению, а их было хоть отбавляй. Я сидел возле киоска на каком-то ящике и, кажется, плакал… Или не плакал, не знаю. В голове была пустота, лишь изредка появлялись не связанные между собой мысли… Хорошо, что всё так… сразу… Нужно кому-то позвонить, сообщить… Кажется, когда происходит так внезапно, это называют смертью праведника?.. Наш друг Игорь два года назад умер так же… Только не на улице, а в комнате… А как теперь я зайду, когда надо будет, в её комнату? Как посмотрю на вещи, к которым она прикасалась? А на кухне?.. Что делать с её любимой голубой чашкой?..

Женщина из аптеки повела меня мерить давление, дала какое-то лекарство, сказала, сколько стСит…

Римму увезли. Я пошёл домой. Племянник Гриша продолжал заниматься документами — о рождении, о приватизации, о браке, об инвалидности… Я бы никогда не справился, не будь его рядом… Наверное, лучше, если близкие умирают, когда ты ещё сравнительно молод и у тебя находятся силы ходить в милицию, в социальные службы, в морг… Впрочем, если стар, то, возможно, тебе кажется более естественным переход людей из бытия в небытие, и, значит, ты легче переносишь случившееся?.. Но, быть может, как раз, молодые способны быстрее забывать и переключаться?..

Следующие два дня мы с Гришей были заняты поисками необходимых документов, кроме того я много звонил по телефону, отвечал на звонки. И, как мне казалось тогда, в этих телефонных голосах передо мной начинала лучше раскрываться истинная суть человеков: на кого-то из них я обижался, других ещё больше понимал, третьих ещё больше жалел, четвёртые становились роднее и ближе… Но ещё через день я сообразил: все мои изыскания и выводы — неврастеническая чушь: людей следует проверять, если вообще следует, не в этих обстоятельствах. И постарался забыть о своих умозаключениях. (Хотя голос ведь у человека — рупор души. Разве нет?)

Я начал принимать транквилизаторы — у Риммы, в её лекарственных залежах, оставалось несколько упаковок феназепама, и тут со мной случилось почти то же самое, что два года назад и что показалось тогда довольно забавным. Той осенью меня оперировали по поводу грыжи, и перед операцией я спросил врача, можно ли для большего спокойствия принять таблетку феназепама, и он разрешил. Всё прошло хорошо, к вечеру я уже звонил по мобильнику домой и сообщал о благополучном исходе. А на следующий день, когда позвонил снова, Римма сказала, что была очень обеспокоена, потому что вчера я названивал ей не меньше десяти раз и всё время повторял одно и то же. Она советовалась с нашим другом-врачом, и тот успокоил: объяснил, что это следствие наркоза.

Так вот, в те дни, о которых рассказываю сейчас, со мной повторилось то же самое, только на этот раз мои звонки были ночными. Часа в три или в четыре я разбудил и весьма обеспокоил племянника Гришу, так как упорно внушал ему, что Римма заперлась у себя в комнате и не хочет выходить. То же самое, как потом выяснилось, я сообщал другому её племяннику, но у того нервы оказались крепче, и он не придал этому значения. А Гриша наутро прискакал ко мне, да не один, а с приятелем-врачом, и они уже начали подумывать о том, чтобы отправить меня чуть ли не в психушку, но отказались от своего намерения, когда внимательно прочитали длиннющую инструкцию к феназепаму, где микроскопическим шрифтом было упомянуто, что это лекарство может вызывать галлюцинации. Ничего себе успокоительное!..

Похороны тоже прошли, как в полусне, хотя я уже не принимал никаких психотропных средств. И алкогольных тоже. Их функции отчасти выполняли друзья, а также мой родной брат и мой племянник. (Других близких родственников у меня не осталось.) Друзей было немало — новых и прежних, и одни выказывали искреннее сочувствие взглядом и словом; другие — только взглядом; третьи держались, как обычно, могли даже, отвлекшись от случившегося, произнести нечто совсем постороннее, похожее на шутку, за что я был им только благодарен.

Со стороны Риммы присутствующих было не слишком много: близких подруг не осталось, ряды когда-то многочисленных родственников сильно поредели — пришла одна из племянниц, на кого Римма последнее время держала обиду за давнишний проступок: продажу какого-то семейного сувенира; пришли два племянника — Гриша и другой, помоложе, с кем она (вернее, он с ней) не виделась с десяток лет. Ещё одна племянница давно жила в Польше и не смогла приехать из-за визовых процедур; не приехал и племянник из Киева, а самая, самая любимая племянница — недавно умерла. Зато были три сослуживицы из юридических отделов — немолодые и очень нездоровые.

Похоронная церемония в морге Боткинской больницы длилась, к счастью, недолго. В гробу лежал человек, совершенно не похожий на Римму в жизни; и был он от нас далеко, неизвестно где, и мы от него — тоже. Во всяком случае, так ощущал я. Все молчали. Нужно было что-то сказать, и я сказал, что ничего говорить не буду, потому что не могу, и спасибо всем, что пришли. И все меня, спасибо им, поняли и в молчании, под умиротворяющую музыку, проводили гроб с уже не Риммой. И над ним не сомкнулись, спокойно и безысходно, бесшумные створки; он не стал проваливаться почти на наших глазах в печь, а его перенесли в подъехавшую к задней двери морга автомашину и увезли. Туда же… Она любила ездить на машинах. Мы колесили с ней, и с нашим спаниелем Капом, по дорогам Подмосковья, бывали в Польше, Германии, Венгрии… В свой последний путь она тоже отправилась на четырёх колёсах. Но без Капа. И без меня…

А живые отправились, как и полагается, на поминки. Когда-то этот обычай казался мне диким, несообразным. Со временем я изменил суждение и не мог не признать, что в нём есть добрый смысл: напомнить, показать, что, не взирая ни на что, жизнь продолжается. Почти как в известной картине Ярошенко «Всюду жизнь»…

Заговариваюсь, отвлекаюсь… Словом, веду себя, как большинство тех, кто пришёл на вторичное прощание, к застолью, где я снова почти ничего не мог выговорить, кроме слов благодарности, и почти ничего не запомнил… Но если бы собрался с духом и заговорил, то о чём? Наверняка о том, что Римма, вне всякого сомненья, хороший человек, и что говорю так не оттого, что, как поучали древние, о мёртвых (как ни страшно относить это слово к ней) «либо хорошо, либо никак», а потому, что это чистая правда.

Да, хороший — честный, отзывчивый, широкий, смелый в защите людей друг от друга и собак от людей. И ещё — гостеприимный, доброжелательный, приязненный, и тем непривычней и печальней было видеть, как появлялась у неё болезненная обидчивость и, видимо, связанная с этим неоправданная острая неприязнь к некоторым близким людям. Упоминал уже об одной из племянниц, а впоследствии это чувство затронуло кое-кого из её подруг и наших общих друзей… Нет, оно почти не проявлялось открыто — Римма носила его в себе, от чего ей, наверняка, было ещё тяжелей…

Повторюсь, что в тот день я не говорил почти ничего и мало что запомнил. Хотя остались в памяти добрые слова, сказанные моим обычно весьма сдержанным братом; как произносили соболезнования давняя риммина сослуживица Ольга, отринутая племянница Люда, один из моих новых друзей, Саша, старый приятель Лёша, всегдашний сподвижник Риммы по заливистому смеху в наших застольях, и… Не забыл, как мне совали конверты с деньгами (на похоронные расходы), но совсем не помню, как и с кем ехал домой (хотя почти не пил в этот вечер), остался ли кто-нибудь у меня в опустевшей квартире…

Зато хорошо помню, как на следующий день окунулся в новую реальность, и была она почти книжной, потому что до этого только из книг знал, что такое завещание и какие оно может вызывать чувства душевные и последствия физические…

Нет, никакой трагедии не произошло, не думайте. Никто меня не лишил наследства, не пустил по миру с сумой на плечах: обо всём, что написано в этом документе, мы говорили раньше. Удивило и больно ударило лишь одно: зачем? Зачем было писать обо всём этом ещё около десяти лет назад, втайне от меня, и потом отдать на хранение старшей из племянниц, ещё живой тогда Гале? Почему такое недоверие?..

Ох, слаб человек!.. Это я о себе: слаб и малоприятен! Не хотел, видит Бог (или не видит?), начинать эти разговоры ни с самим собой, ни, тем более, с посторонними. Давал себе слово — и, всё же, начал. И повело…

А с другой стороны — почему нет, если, как считают дипломированные психоаналитики и что подтверждается мнением большинства обыкновенных людей: раскрой душу — легче станет?..

Вот и раскрываю. Даже рубашку порвал…

И, выскакивая из-за частокола вспомогательных и вообще лишних слов и фраз, могу повторить — сейчас, по прошествии тринадцати с половиной месяцев: да, обидно. И письмо Риммы, приложенное к завещанию и написанное, видимо, тогда же, не унимает обиды, хотя начинается с ласкового «Юрочка». А заключительное короткое «прощай» только добавляет горечи…

Ладно, оставим душевные выплески до тех времён, когда успокоюсь, либо навеки, либо настолько, чтобы уже без лишних эмоций отнестись ко всему, о чём начал вспоминать — за что ещё раз подвергаю себя осуждению и прошу меня простить…

А теперь перейду, наконец, к тому, что собирался сделать раньше, ради чего прервал повествование — к словам в память о Римме. К тому, что думал и писал — о ней и ей — за долгие годы совместной жизни.

Она любила и понимала юмор, иронию, сама была остроумна, изобретательна, хорошо чувствовала слово — поэтому, наверное, стала сочинять очень неплохие, на мой взгляд, литературные пародии. Писать самому для такого адресата — одно удовольствие.

Итак — ПАМЯТИ РИММЫ.

Первыми вспоминаются такие строки:

  …Как смешно: мы жили с «культом» и без «культа».

Пили, спорили — зачем? — до хрипоты…

А потом я взял и умер от инсульта,

И от острой недостаточности ты…

Мудрое предсказание сорокалетней давности, когда оба мы были сравнительно молоды и здоровы, сбылось не в той последовательности: оракул из меня получился никудышный. Ты, действительно, умерла от сердечной недостаточности — упала в двух шагах от нашего дома, а я вот… сижу и вспоминаю… Хожу и вспоминаю…

Познакомились мы совершенно случайно, и лишь года через три я решил сделать тебе «предложение руки и сердца», написав его (от смущения) в шутливых стихах и адресовав четырём твоим старшим сёстрам и одной повзрослевшей племяннице:

  …И пускай мои речи чрезмерно остры,

А характер едче едкого дыма,

Но осмелюсь просить я руки сестры

И тётушки вашей, Риммы.

Ведь я неплохой, в конце уж концов,

Порядочный, не из пьяниц:

Я годен даже в разряд отцов

Грядущих кузин и племянниц…

И пошло — в разные годы писалось разное: серьёзное и шутливое, горькое и радостное, с любовью и с иронией, с беспокойством и с отчаянием — и в этих посланиях домашней закваски я обращался и к тебе, и к себе, и даже к кому-то (или к чему-то), Кого (Что) назовём Богом или Судьбой.

Слова были зарифмованы, но от этого, полагаю, не теряли своей непритворности — и сейчас меня тянет прибегнуть именно к такой форме памяти, к форме, которую можно назвать музыкальным словом «сюита»… (Как ты любила музыку! Как ощущала её! Кстати, сюита означает нечто циклическое, составленное из ряда контрастных частей. Но с общим замыслом.)

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК