РУССКИЙ МИР ПОВСЮДУ, А ЦЕНТР — НИГДЕ!
Интервью с Владимиром СОЛОВЬЕВЫМ
Москва — Нью-Йорк
— Расскажите, как вы иммигрировали в Америку, что-то запомнилось из этого судьбоносного события?
Владимир Соловьев. Еще как запомнилось! Наш отъезд был неожиданным и скоростным. Хоть мы уезжали по эмигрантским документам, но это не мы эмигрировали, а нас эмигрировали. Нам предложили немедленно покинуть страну, в три дня — с трудом выторговали 10 дней. Мы выбрали Запад, потому что альтернативой был Восток, о чем нас прямо и недвусмысленно предупредили: суд, тюрьма, ссылка.
В моих «Записках скорпиона» — подзаголовок «роман с памятью», издан в Москве в издательстве «РИПОЛ классик» восемь лет назад — есть целый отсек «Соловьев-Клепикова-пресс». Так называлось образованное мною и моим соавтором, а по совместительству женой Леной Клепиковой первое и единственное в истории Советского Союза независимое информационное агентство, сообщения которого широко печатались в мировой печати, а возвращались на родину в обратном переводе с помощью вражьих голосов. Достаточно сказать, что «Нью-Йорк таймс» не только регулярно публиковала наши инфо и политические комменты, но как-то даже тиснула статью о работе нашего пресс-агентства с нашей московской фоткой на Front Page, что нам значительно облегчило карьерную жизнь на первых порах жизни в Америке. Мы c Леной получили гранты от Колумбийского университета и Куинс-колледжа Нью-йоркского университета и с ходу стали публиковать статьи в ведущих американских газетах, начиная с той же «Нью-Йорк таймс» и включая «Уолл-стрит джорнал», «Вашингтон пост», «Чикаго трибюн», пока права на наши статьи не купил «United Feature Syndicate» и не занялся их распространением в газетах. Работа каторжная — каждую неделю по статье. Мы не только выдержали конкуренцию с аборигенами, но и были среди трех финалистов Пулицеровской премии. Дальше переход количества в качество: под шестизначные авансы мы выпустили несколько политических триллеров — про Андропова, Горбачева, Ельцина. Сначала по-английски, потом на других языках, а в период гласности — по-русски.
— Владимир, вы часто работаете в соавторстве с вашей супругой Еленой Клепиковой, расскажите, пожалуйста, о вашем творческом тандеме.
Владимир Соловьев. Я бы не назвал это тандемом — слишком мы с Леной разные, даже стилистически, главные наши достижения в одиночных заплывах. Формула Герцена «ниразнимчато срослись годами, обстоятельствами, чужбиной» — к нам не подходит: не срослись! В совместных книгах — про Андропова или Довлатова — у каждого свои главы. А в самых последних книгах — «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества» и «Не только Евтушенко» Лена сняла свое имя с обложки и титула, хотя там у нее отличные тексты под ее именем. Не желает нести ответственность за те мои высказывания, с которыми не согласна.
— Конечно, многим интересна ваша книга «Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека». Довлатов — это культовая фигура не только для русскоязычного читателя, но и для русских американцев — недаром его именем даже улицу в Куинсе назвали. Расскажите, пожалуйста, о том, каким вы видите Довлатова, ну и, конечно, в чем своеобразие этой книги.
Владимир Соловьев. Это опять-таки мнимосоавторская книга, у Елены Клепиковой и Владимира Соловьева там сольные разделы, а сходимся мы только в большом начальном диалоге о Довлатове, но и в нем скорее расходимся во мнениях и взглядах. В отличие от нашей предыдущей книги «Довлатов вверх ногами», эта написана в защиту Довлатова от клеветы, зависти и злобы его заклятых друзей из писательской братии. Речь не о критике прозы Довлатова, типа дима-быковской, она имеет право на существование, да я и сам не принадлежу к крутым фэнам этого писателя и не раз лично ему высказывал свой негатив о некоторых его опусах, типа «Иностранки», провальной у него вещи. Его музейно-китчевый образ мне чужд. Недооценка Довлатова при жизни сменилась его посмертной переоценкой. Многих его современников я ставлю выше Довлатова — Фазиля Искандера, обеих Людмил, Петрушевскую и Улицкую, и трех Василиев — Аксенова, Белова и Шукшина. Довлатов скорее перфекционист, чем шедеврист. Но критика и критиканство — две большие разницы. Тенденция некоторых питерских коллег Довлатова низвести его прозу до уровня анекдота или байки, противопоставление орального жанра письменному — мол, Довлатов лучше устно рассказывал свои истории, чем писал их, а то и вовсе нонсенс, что настоящих высот Довлатов достиг в эпистолярном жанре, как утверждает его лучший враг из бывших друзей, контрабандно издавший свою с ним переписку, несмотря на протесты Лены Довлатовой, Сережиной вдовы и правопреемницы. Наша с Леной Клепиковой книга о Довлатове — ключевая, знаковая и, думаю, именно по ней будут судить об этом разнообразно талантливом человеке с его разнесчастной судьбой. Он принадлежит к плеяде трагикомиков — комических писателей, трагических по жизни: Свифт, Зощенко, Довлатов. Мне трудно рассказывать о нашей книге, а тем более ее пересказывать — эти полтысячи страниц надо читать, а многочисленные, впервые публикуемые снимки подолгу рассматривать вместе с подробными к ним титрами. Могу только сказать, что в книге напечатаны уничтоженные, но восстановленные нами, считай, из пепла Сережины письма и его устные сказы, которые он не успел или не смог написать, а вот «Перекрестный секс», полноценный рассказ Сергея Довлатова, написанный Владимиром Соловьевым, по разным причинам не вошел в книгу и будет напечатан в ближайшее время в «Ex Libris», литературном приложении «Независимой газеты». Плюс множество детективных исследований-расследований загадочных явлений из жизни Довлатова — от его роковой юношеской любви до кошмарной смерти в машине «скорой помощи», когда два придурка санитара уложили его на спину и привязали к носилкам, по дороге его растрясло, и он, по словам шофера, „choked on his own vomit“. А никакой не цирроз печени и не сердечный приступ! Классифицирую смерть Довлатова, как непредумышленное убийство.
— Вы не остановились на достигнутом и сняли документальный фильм «Мой сосед Сережа Довлатов». О Довлатове есть, конечно, множество воспоминаний. А каким вы помните его?
Владимир Соловьев. Всяким. Разным. Остроумным — да, но веселым — никогда. Для веселья у него не было ни причин, ни поводов. Безрадостная судьба литературного неудачника в Ленинграде, когда его не просто никто не печатал, но никто из коллег не считал за писателя. Единственный его литературный вечер состоялся в питерском Доме писателей, я делал вступительное слово, а Сережа читал свои уморительные, до коликов, рассказы, которые так и не дошли до советского гутенберга. Лена Клепикова о его литературных хождениях по мукам пишет в своей монографической главе «Мытарь», а она знала Сережу не только по Питеру, но и в обеих его эмиграциях — внутренней в Таллине и заокеанской в Нью-Йорке. В Эстонии все его литературные грезы кончились полным крахом, а состоялся он как писатель только в Нью-Йорке, хотя сформировался еще в России. Именно здесь были изданы все его книжки — сначала по-русски, а потом по-английски и на других языках, он печатался в самом престижном литературном журнале «Нью-Йоркер», редактировал русскоязычник «Новый американец». Эмиграция для него — vita nuova, но не dolce vita. Сквозь тернии к звездам? Но звезды засияли на его небосклоне post mortem, а при жизни одни тернии и унижения. «Унизьте, но помогите», — обращался Сережа к Бродскому, который был не только великим поэтом, но еще и литературным паханом и распределял блага среди писателей-эмигре. Сережа страшно переживал эти унижения, а Бродский, помогая и унижая, брал реванш за собственные свои унижения в Питере. Ну, например, он был освистан слушателями, когда читал в гостях у Довлатова свое «Шествие». Вернувшись из перестроечной Москвы с чудесными вестями, мы с Леной Клепиковой первым делом отправились к Сереже его обрадовать: в редакциях о нем спрашивают, хотят печатать, кто-то из маститых отозвался с восторгом. Слово Лене Клепиковой:
Сережа был безучастен. Радости не было. Его уже не радовали ни здешние, ни тамошние публикации, ни его невероятное регулярное авторство в «Нью-Йоркере», ни переводные издания его книг. Он говорил: «Слишком поздно». Все, о чем он мечтал, чего так душедробительно добивался, к нему пришло. Но слишком поздно. Даже сын у него родился, которого вымечтал после двух или трех разноматочных дочерей. И на этот мой безусловный довод к радости Довлатов, Колю обожавший, сурово ответил: «Слишком поздно».
— Кто сейчас «остался» из ваших единомышленников в Америке? Или вы не ставите границ, с одинаковой легкостью общаясь с людьми из разных стран?
Владимир Соловьев. О чем вы! Какое может быть единомыслие между писателями? Мы даже с Еленой Клепиковой разномышленники! А единомышленники знаете где? На кладбище. Скорее заединщики, которых у меня множество по всему белу свету. Ну, например, главред замечательной нью-йоркской газеты «Русский базар» Наташа Шапиро, которая с дюжину лет печатает «Парадоксы Владимира Соловьева». А в России редакторы «Московского комсомольца» и «Независимой газеты», которые в этом году тиснули множество наших с Леной эссе из будущих книг книжек — про Евтушенко, Высоцкого, Бродского, Довлатова, Шукшина. Или гендиректор московского издательства «РИПОЛ классик» Сергей Михайлович Макаренков — единственный в мире человек, которого я называю по имени-отчеству, хотя он, наверное, годится мне в сыновья, лично не знаком. Мы с Клепиковой — сольно и в соавторстве — выпускали наши книги во многих российских издательских домах — от «Вагриуса» и «Захарова» до АСТ и ЭКСМО, но «РИПОЛ» стал нашим родным домом, хотя мы ни разу там не бывали и вряд ли когда будем. Судите сами, за десять лет десять книг! В последние 12 месяцев и вовсе рекорд: 4 книги до конца этого года. Пир во время чумы, как кто-то припечатал. Пусть и в одном авторском сериале! Перечисляю: «Быть Сергеем Довлатовым», «Иосиф Бродский», «Не только Евтушенко», «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых». А в замысле — пятикнижие. Почему нет! Пятая книга «Быть Владимиром Соловьевым. Мое поколение — от Бродского и Довлатова до Барышникова и Шемякина». Что всех нас объединяет поверх индивидуальных отличий? Мы все сороковых годов рождения, бывшие ленинградцы, а потом ньюйоркцы, полная противоположность шестидесятникам.
— Как известно сам Сергей Довлатов писал, часто обижая своих знакомых. Случались ли аналогичные ситуации с вами?
Владимир Соловьев. Сплошь и рядом! Это в порядке вещей, литературная норма. И не только мемуары, но и проза, где не один в один, пусть и узнаваемые прототипы. Левитан на год раздружился с Чеховым, когда узнал себя в герое «Попрыгуньи», у Марселя Пруста в его гениальной лирической эпопее «В поисках утраченного времени» литературные персонажи настолько напоминали живых людей, что те обижались и прекращали отношения с автором. Не сравниваю, конечно, но в моей литературной практике таких историй — уйма. К примеру, питерский пиит Кушнер, узнав о моих «Трех евреях», заявил, что вычеркивает меня из жизни, хотя были близкими друзьями, сохранился его автограф нам с Леной, без которых он «не представляет себе жизни». Довлатов, прочтя мою довольно критическую рецензию на новую книжку Бродского, сказал, что «Иосиф вызовет вас на дуэль». Обошлось, однако. Куда дальше, Лена Клепикова прерывает со мной иногда на пару дней отношения, когда узнает себя в моей героине, а я настаиваю, что это все художка: в конце концов прощает, а что ей еще остается? Последний мой томище о Бродском вышел с посвящением «Иосифу Бродскому — с любовью и беспощадностью». Комментарии требуются? Московский рецензент писатель Павел Басинский писал, что «Соловьев никаких человеческих, слишком человеческих скидок своему герою не делает. Другое дело, что он не делает этих скидок и тем, кто этого заслуживает в силу отсутствия гениальности». А в повести «Призрак, кусающий себе локти» очевидный прототип — Сережа Довлатов, но мертвые срама не имут, зато вдовы обижаются, даже Лена Довлатова, с которой, однако, сохранились дружеские и деловые отношения — очень помогала в работе над обеими книжками и над фильмом. Она мне пишет, что досталась мне в наследство от Сережи, а я ей — что она сама по себе. Удивительная женщина! В героях другой моей повести «Сердца четырех» узнавали Фазиля Искандера, Володю Войновича, Камила Икрамова и Олега Чухонцева. Да мало ли? У мертвых нет возможности ответить, а живые переживут. Вот Женя Евтушенко, к примеру, у которого было предостаточно оснований для обид на меня, тем не менее сбросил мне недавно на компьютер письмо с таким вот началом: «Володя и Лена, наши сложные, но все-таки неразрывные отношения…» Спасибо, Женя!
— Насколько место жительства отражается на творчестве, по-вашему мнению?
Владимир Соловьев. По-разному. Антураж, декорации могут меняться, но страсти — одни и те же повсюду. Я о себе. Я не этнограф, а инженер человеческих душ, как удачно выразился товарищ Сталин. А на предмет перемещений моего бренного тела в пространстве, да еще через океан — еще две цитатки, я автор насквозь цитатный, недаром первоначальное название «Трех евреев» — «Роман с эпиграфами». Позади всадника усаживается его мрачная забота, с поправкой на то, что Гораций жил в лошадиную эпоху, а Владимир Соловьев — в самолетную. Или как говорит марракеш, рассказчик, в «Тысяче и одной ночи»:
Покинь же место, где царит стесненье,
И плачет пусть дом о том, кто его построил.
Ты можешь найти страну для себя другую,
Но душу себе другую найти не можешь!
Возьмем ту же ревность, по которой я большой спец как человек и писатель и исписал на этот драйв сотни страниц в разных жанрах — от четырехголосого романа «Семейные тайны» до эссе «Ревность как культ вагины». Пруст, гениальный анатом ревности, который расщепил ее, как волос, на четыре части, жил во Франции в прошлом веке, обезумевший от ревности Стриндберг, автор романа «Слово безумца в свою защиту», который не решился издать на родном языке, а только по-французски, жил в конце позапрошлого в Швеции, наш родоначальник сказал, что Отелло не ревнив, а доверчив, а творец этого ставшего нарицательным образа — и вовсе несколько столетий назад. «Ну да, я тебе изменяла, но не делай из этого трагедий», — говорит жена Шекспиру в известном анекдоте. Мои «отелло» живут в Москве, Петербурге, Нью-Йорке, разной возрастной, этнической и культурной принадлежности, но сиблинги по испытываемым переживаниям. То же с другими базовыми чувствами.
— Вам важно творить, находясь именно в Америке?
Владимир Соловьев. Ну, творить — слишком высокое слово. Работать. Без разницы где. Хоть в бочке — привет Диогену. Антон Чехов писал на подоконнике, а Илья Эренбург в кафе. Главное, чтобы под рукой были канцелярские принадлежности — чем писать и на чем писать. Свобода? Когда я пишу, я свободен, где бы ни стоял мой письменный стол. Я чувствовал себя совершенно свободным, когда настрочил за пару месяцев в Ленинграде, Москве и псковской деревне Подмогилье свою горячечную исповедь, известную теперь повсеместно под названием «Три еврея», а теперь я свободен в Нью-Йорке, где сочинил с полсотни рассказов, сотни статей и две дюжины книг, включая мое мемуарно-аналитическое пятикнижие — метафизические романы о знаменитых моих современниках и о самом себе.
— Уходит поколение людей, приехавших в одно время с вами. Среди них недавно ушедшие Лариса Шенкер и Костантин Кузьминский. Список смертей, наверняка более длинный, вы знаете лучше меня. Стоит ли по-вашему это как-то запечатлеть, написав об этих людях, их роли в истории русской эмиграции?
Владимир Соловьев. Ну уж нет! Это побочные, маргинальные фигуры, хотя менее всего я бы стал отрицать их публикаторские заслуги. Спасибо Ларисе Шенкер — она первой издала «Трех евреев» в своем издательстве „Word“. Нет, первым было «Новое русское слово», флагман зарубежной русской печати — они печатали этот мой автобиографический роман серийно, да еще отдельные главы Сережа Довлатов тиснул в редактируемом им «Новом американце». Да, иных уж нет, а те далече, как Саади некогда сказал, хотя в наше время коммуникационных скоростей расстояние не играет большой роли. На одной из панихид я сидел между двумя Ленами — Довлатовой и Клепиковой. Лена Довлатова мне шепнула: «Сходит со сцены наше поколение», а Лена Клепикова добавила: «Центровики ушли». И еще один корректив: я не архивист эмиграционной жизни. В моих вспоминательных книгах больше тех, кто умер в России, чем писателей-эмигре. А главное — для меня, как мемуариста-аналитика, нет разницы между живыми и мертвыми, покойники и выживаго — фигуранты моего прошлого, я извлекаю их из моей памяти. Вот почему подзаголовок одной из книг моего сериала — «Памяти живых и мертвых». Уж коли я так щедро цитирую других, то почему не самого себя? Это из «Не только Евтушенко», на выходе:
Живых людей превращу в литературных мертвецов, зато мертвецов окроплю живой водой и пущу гулять по свету. Пока пишу, живые помрут, зато оживут мертвые. Вот и меняю их местами. Увековечу тех и других. Смерть всегда на страже, недреманное око, условие существования. Книга, пропитанная смертью. С миром, с прошлым, со смертью — на «ты». Я и ты, а не ты и оно, как ошибочно полагал Мартин Бубер.
Я не биограф, а портретист — чувствуете разницу? И каждый портрет сложный и противоречивый — будь то Довлатов или Бродский, Евтушенко или Шукшин, Эфрос, Окуджава, Тарковский, Высоцкий, все равно кто! И все глазами их младшего современника. Мой метод как художника-портретиста — многожанровый, многоаспектный, многогранный, голографический, фасеточный, что стрекозиное зрение. Вот почему сквозь портреты персонажей моих книг, включая мой автопортрет, проглядывает портрет времени. Это и есть мой главный герой — Время, переставляющее фигуры моих знаменитых друзей и знакомцев.
— Ваш полный тезка, философ Соловьев написал 130 лет назад: «Дело в том, что евреи привязаны к деньгам вовсе не ради одной их материальной пользы, а потому, что находят в них ныне главное орудие для торжества и славы Израиля, т. е, по их воззрению, для торжества дела Божия на земле… Между тем просвещенная Европа возлюбила деньги не как средство для какой-нибудь общей высокой цели, а единственно ради тех материальных благ, которые доставляются деньгами каждому их обладателю в отдельности». Как бы вы сегодня проинтерпретировали это мнение?
Владимир Соловьев. Я не синагогальный иудей и не воцерковленный христианин, хотя прошел довольно сложный путь от совкового атеизма через агностицизм — типа «если бога нет, кому показывать фигу, а если он есть, зачем с ним ссориться» — к вере, но не к религии. К Библии я отношусь как к литературному памятнику — вровень, скажем, с Гильгамешем, хотя в Коране тоже есть классные суры и метафоры — ну, скажем, мост Судного дня Сират, тонкий, как волос, и острый, как лезвие меча! Будучи профессиональным эстетом, я не могу и не хочу делать выбор между Афинами и Иерусалимом — для меня и во мне они более-менее мирно сосуществуют. Однако Библия еще и история самого трагического и уникального племени, которое дало миру не просто три великие религии, но еще великую этическую систему в Спинозовом, что ли, понимании этого слова. Дело в том, что в самом биологическом составе человека понятие добра и зла отсутствует, к добру и злу человечество изначально и постыдно равнодушно — в отличие, скажем, от кошачьего мира, сужу по всем моим четвероногим, мертвым и живым. Ну да, я страстный кошатник. Как говорил мой любимый философ Шеллинг, пусть и немчура, в человеке Бог снимает с себя ответственность и возлагает ее на плечи homo sapiens. Мой тезка и однофамилец — но не полный тезка, он «Сергеевич», а я, простите, «Исаакович», хотя здесь в Америке подзабыл свое отчество, — так вот, будучи страстным юдофилом, В.С. Соловьев противопоставлял иудеев христианам не только в отношении к материальным благам, но шире и глубже, в метафизическом, гносеологическом смысле — евреи впитали этику с молоком матери, она у них в крови и во плоти, на инстинктивном и генетическом уровне. Хотя бы в силу того, что на полтора тысячелетия старше христиан, но не только. А потому я негативно отношусь к самому понятию «иудеохристианства», это оксюморон и нонсенс. Скорее уж тогда, христианство — это поздний иудаизм! Суть, однако, в том, что в нашем космополисе, в нашей глобал виллидж, числитель важнее знаменателя, а потому я воспринимаю человека на индивидуальном уровне. Могу предъявить тому множество свидетельств — от упомянутых риполовских книг моего авторского сериала до моей самой исповедальной книги «Три еврея», которая выдержала множество тиснений по обе стороны океана и которой Сережа Довлатов — это была последняя прочитанная им незадолго до смерти книга — дал обалденное определение: «К сожалению, всё правда». Так вот, там два еврея-антипода, Бродский и Кушнер, а между ними мечется их младший современник Владимир Соловьев, выбирая свою судьбу. Нет, я не о том, что еврей еврею рознь, но плохой еврей хуже плохого христианина, а хороший еврей лучше хорошего христианина. Генрих Гейне знал, что говорил: он — крещеный еврей.
— Каково ваше ощущение понятия «Русский мир» — насколько он (русский мир) присутствует в Америке особенно сейчас, когда поток иммигрантов сильно сократился.
Владимир Соловьев. Откуда вы взяли, что поток иммигрантов сильно сократился? Вот недавнее сообщение нашего Госдепартамента: в этом году 265 тысяч россиян подало заявки на получение грин-карты, а впереди еще два месяца. Будет треть миллиона, как сирийских беженцев в Европе! А сколько здесь русских с другими статусами — дипломатов, гостей, студентов, я знаю? Не только в Америке — русскоязычников много по всему миру. В третий раз побывал в милой моему сердцу Сицилии — с каждым разом наших там все больше и больше, родная речь на каждом шагу. В Америке — тем более. В Нью-Йорке куда ни пойдешь — в кино, на театральную премьеру, на вернисаж, в модный ресторан — боишься говорить по-русски на интимные темы: подслушают и всё поймут. Когда вышла первая книга авторского сериала про Довлатова, авторов разрывали на части — аншлаговые творческие вечера в нью-йоркских библиотеках, в литературном клубе на Лонг-Айленде, в Силиконовой долине в Калифорнии, где входной билет стоил 30 долларов, да сверх того покупали книги с автографами — еще 30 долларов! Замечательная аудитория — благодарная, отзывчивая, умная. Один мой московский издатель говорил, что больше продает книг за границей, чем в России, — и в ближнем, и в дальнем зарубежье. Опять-таки ссылаясь на собственный опыт, обе книги этого авторского сериала — о Довлатове и Бродском есть в магазинах не только Москвы, Питера и Новосибирска, но в Киеве и Харькове, Таллине и Ереване, Берлине и Париже, Сан-Франциско и Чикаго и, само собой, во всех книжных магазинах Нью-Йорка — проверял по Инету. Мир современной русской культуры полицентричен — в нем нет ни метрополии, ни даже столицы. Любые претензии на главенство отвергаю с ходу. Перефразируя средневекового философа Николая Кузанского, русский мир повсюду, а центр — нигде.
Интервью взяла Aнна Генова
Фонд «Русский мир». 28 октября 2015
Курсивом набран вопрос-ответ, выпавший при публикации.
Представление следующей книги
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК