Представление следующей книги

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Владимир СОЛОВЬЕВ

БЫТЬ ВЛАДИМИРОМ СОЛОВЬЕВЫМ

Мое поколение — от Барышникова и Бродского до Довлатова и Шемякина

(фрагменты)

Быть Иосифом Бродским

ПОСТСКРИПТУМ

Пародия сопровождает нас до могилы — и за ее пределы. Посмертный юмор судьбы следует учитывать тем, кто печется о посмертной славе.

Приключения с телом начались сразу же после его кончины в ночь на 28 января 1996 года. Утром его вдова отправилась с ближайшими друзьями в соседнее кафе, а на дверях повесила записку с координатами этого кафе и с просьбой в дом не входить. Однако поэтесса МТ, бывшая когда-то его секретаршей, но давно отставленная и к демиургу доступа последние годы не имевшая, из-за чего была великая обида (помню ее день рождения, когда обещан был «генерал», но не явился, МТ в расстроенных чувствах, день рождения насмарку), взяла реванш и, несмотря на записку и полицейского, проникла в дом и провела у трупа полтора часа, пока не была выдворена разгневанной вдовой. Как беззащитен покойник! Если мертвому дано видеть, что творится с его телом, легко представить ужас ИБ, когда он беспомощно взирал на недопустимого соглядатая.

Что произошло за эти полтора часа между живой поэтессой и мертвым поэтом, вряд ли когда станет известно. Вариант «Нравится не нравится — спи, моя красавица» с подменой на мужской род, отпадает именно ввиду этой подмены, хотя Миша Шемякин изобразил в серии казановских рисунков мертвого сердцееда в гробу со стоящим болтом и скачащую на нем фанатку-некрофилку. Думаю, впрочем, что и треп на высокие темы, которого Марина великая мастерица, пришиб бы покойника ничуть не меньше. Как профанация.

Хождения по мукам тела великого поэта на этом не закончились. Спор, где ему быть захороненным — в Нью-Йорке или в Питере («На Васильевский остров я приду умирать…»), был решен в пользу Венеции, тем более сам возжелал, чтобы его бренные останки покоились на Сан-Микеле:

Хотя бесчувственному телу

равно повсюду истлевать,

лишенное родимой глины,

оно в аллювии долины

ломбардской гнить не прочь. Понеже

свой континент и черви те же.

Стравинский спит на Сан-Микеле…

Венеции ему пришлось дожидаться 17 месяцев. В конце концов виза была выдана, пропуск в вечность получен, ИБ отправился в Италию. Первая неприятность произошла в самолете: гроб раскрылся. А когда, уже в Венеции, его грузили на катафалк, гроб переломился пополам. Переложенный в другой гроб, ИБ прибыл на гондоле на Сан-Микеле. Пытались было положить его в русской части кладбища, между могилами Дягилева и Стравинского, но Русская православная церковь разрешения не дала, потому что ИБ не православный. Несколько часов длились переговоры, в конце концов решено было хоронить в евангелистской части — в ногах у Эзры Паунда: два поэта, еврей и антисемит. Поверх барьеров, так сказать. Вдова, сын, близкие, друзья, роскошный венок из желтых роз от Ельцина и проч. Тут, однако, обнаруживается, что в могиле уже кто-то есть. То есть чьи-то останки. Венецианские могильщики в срочном порядке роют новую, куда и опускают на веревках гроб. Стихи над могилой, комаровские ландыши, кремлевские розы. Все расходятся. Один из провожавших (не Харон) возвращается и обнаруживает, точнее не обнаруживает гигантского венка от российского президента. Некто уже успел перетащить его на могилу Эзры Паунда. Если только не сам Эзра. Венок от Бориса Ельцина на могиле Эзры Паунда! Кощунство? Фарс? Игры покойничков? Чтобы сам Эзра спер ельцинский венок? С него станет.

Знал бы ИБ, что ждет его за гробом!

Мораль см. выше: бесчувственному телу равно повсюду истлевать.

Без всяких «хотя».

Быть Михаилом Барышниковым

КАК БАРЫШНИКОВ СНИМАЛ БРОДСКОГО

— …Ваши черно-белые фотографии. Есть замечательная — Иосиф Бродский с женой Марией. Она (фотография) широко известна, но не все знают, что вы — автор. Не во всех изданиях есть ваша, так сказать, подпись, не говоря уж об Интернете. Так вот, там есть движение…

Барышников. Они бежали за тигром.

— По другую сторону ограды… Тигр был в клетке…

Барышников. В White Оак Plantation. Там огромные вольеры, тигр терся о решетку, а Иосиф мурлыкал: «Мрау… мрау… мрау…» Сидел, наверное, минут двадцать. Потом пришла Мария, и тигр побежал. Они — за ним. Параллельно, с другой стороны, есть еще вольеры. По-моему, с леопардами. Мария смотрит на леопарда в одну сторону, а Иосиф на тигра — в другую. Я много его снимал там…

— Там — это где?

Барышников. Во Флориде. Он позвонил как-то и сказал: «Хочу оторваться от Нью-Йорка, заела работа…» Они с Марией провели, по-моему, две с половиной недели или даже три. И я с ними. У меня как раз там были репетиции… Иосиф сидел и дописывал пьесу «Демократия», переделывал ее. Вечерами мы гуляли…

— Здесь у вас в Центре висит портрет Иосифа. Расскажите о нем…

Барышников. Иосиф меня очень корил, корил без конца, что я не справляю дней рождения. Он мне всегда приносил свои книжки с надписями, а в тот раз — фотографию. И говорит: «Повесь, я хочу, чтобы у тебя была моя фотография». Или он сначала про эту фотографию спросил, что, мол, я думаю, поместить ли ее на обложку… Я сказал: «По-моему, неплохая фотография», а он говорит: «Я хочу подарить ее тебе». Мне как раз сорок лет стукнуло. Я говорю: «Только надпиши…» И он мне написал:

Страна родная широка,

Но в ней дожить до сорока

Ни Мыши, ни ее коту

Невмоготу.

Мыши — от Jozeph-а.

Потому что я его звал «Jozeph». С первого дня, когда мы познакомились. Он тогда сказал: «Я очень не люблю имя Михаил, и Миша тоже не люблю, можно я буду называть вас „Мышь“»? Я говорю: «С удовольствием…» [Смеется.] А он говорит: «Вы называйте меня Jozeph…» Мы через две недели перешли на «ты»… Как-то так получилось…

Из разговора с Михаилом Барышниковым.

«Русский базар», 19 апреля 2008

Быть Михаилом Шемякиным КТО ВЫ, МИХАИЛ ШЕМЯКИН?

Неужто в самом деле — 70? Не может быть! Господи, как время летит, обгоняя нас, смертных. Мы с Вами принадлежим к прореженному войной поколению — помню наши малочисленные классы в школе. Бродский, Довлатов, Шемякин — называю центровиков. Все трое — мои земляки: сначала по Лениграду, потом по Нью-Йорку. Вы, правда, прибыли сюда из Франции, потом отбыли в свой сказочный замок в Клавераке, где мы с Леной Клепиковой у Вас гостили, а теперь вернулись во Францию, куда зовете в гости. Как-нибудь, как-нибудь — е.б.ж., как подписывал свои письма Лев Толстой: если буду жив. Недавно листал московский фолиант про Вас, там тетрадки Ваших фоток: с Ельциным, с Путиным, с Евтушенко, с Плисецкой, и вдруг вижу Вас со мной — это нас снимал Ваш друг Аркадий Львов. И подпись: «С писателем и журналистом Владимиром Соловьевым, первым написавшим в СССР о М. Шемякине в 1962 в газете „Смена“». Сколько я с тех пор сочинил про Вас — в периодике по обе стороны океана, в моих книгах. О Бродском, правда, больше, зато о Вас, пожалуй, больше, чем о Довлатове. Нас всех связывало не только знакомство и товарищество, но и принадлежность к военному поколению, которое я всегда противопоставлял шестидесятникам, а Бродский всячески от них открещивался. Какой прекрасный стих у Слуцкого про нас! Приведу полностью, потому что никто из нашего поколения — увы! — не дал более точной характеристики:

Войны у них в памяти нету, война у них только в крови,

в глубинах гемоглобинных, в составе костей нетвердых.

Их вытолкнули на свет божий, скомандовали: живи!

В сорок втором, в сорок третьем, в сорок четвертом.

Они собираются ныне дополучить сполна

все то, что им при рождении недодала война.

Они ничего не помнят, но чувствуют недодачу.

Они ничего не знают, но чувствуют недобор.

Поэтому им все нужно: знание, правда, удача.

Поэтому жесток и краток отрывистый разговор.

Мы вломились в русскую культуру, несмотря на все мыслимые и немыслимые препоны на нашем пути, которые ставили не только власти, но и наши коллеги. Помните конфликт Оси с Евтухом? Было из-за чего: перед принятием окончательного вердикта о высылке Бродского кагэбэшный босс советовался с Евтушенко, и тот подтвердил — да, он не видит судьбы Бродского в России, но просил облегчить ему выезд за бугор. Я рассказал об этом со слов Жени в мемуарном романе «Три еврея». А годом раньше — это уже с Ваших слов — генерал КГБ растолковывал Вам: «Союз художников не даст вам здесь спокойно жить». Вот почему центровики-шестидесятники — одомашненные, прирученные, лояльные, ливрейные диссентеры приспособились к режиму — или режим приспособил их к себе? — и остались в России, представляя ее «человеческое» лицо во время иностранных гастролей, а центровики нашего поколения не выдержали, и власть их не выдержала — и, отвергнув уступки и компромиссы, пошли напролом и оказались в изгнании по причине физиологической несовместимости с Советской властью.

Я бы, однако, не сводил все к политике либо идеологии. Отнесу к шестидесятникам замечательные слова Тынянова, не про них, понятно, сказанные: «Они были задумчивы. Но они еще не думали». Задумчивость перешла в думание в плеяде сороковиков и достигла апогея в лучшем из нас — Бродском.

Не хочу сводить все к поколенческому если не конфликту, то разрыву — это только знаменатель, куда важнее числитель: божий дар, который индивидуален и штучен: Бродского, Шемякина, Довлатова. Я бы добавил сюда еще одного питерца — Барышникова, хотя он чуток моложе, послевоенного разлива. И Лимонова — он Ваш ровесник и когда-то Ваш друг, пусть сам из Харькова, и сочинил о Вас пасквиль «On the Wild Side». Но кого только этот мизантроп не язвил в своих «лимонках», что нисколько не умаляет его литературный талант.

Это не диатриба одному поколению и не апология другого, нашего. Терпеть не могу групповщину и коллективную гордость — поколением, этносом или традицией, без разницы. Я сейчас о числителе, который важнее знаменателя по определению: Бродский превзошел всех своих современников не благодаря принадлежности к военному поколению, еврейскому племени, русской культуре или прививке англицкой метафизической поэзией, а исключительно по причине своего природного гения, которого тащит за собой судьба помимо или даже вопреки его воле. Или взять Михаила Шемякина, если Вы, Миша, не возражаете.

Воистину, per aspera ad astra! Из беспробудной темной ночи детства, где отец гонялся за Вами с матерью с пистолетом, а потом хватал шашку и рубил все, что попадалось ему на пути, — через исключение из художественной школы с волчьим билетом, дурдом с экспериментальным лечением, от которого шизеют, бегство от всевидящего ока гэбухи в скиты Сванетии и Псково-Печерский монастырь, служа послушником и пытаясь избавиться от фобий и страхов с помощью искусства, — к мировой славе. Вот откуда Ваши апокалиптические видения, рыла, упыри, монстры — весь жуткий паноптикум Ваших образов! Нет, не сублимация, а самопсихоанализ.

Преодолеем, однако, соблазн обратиться к дедушке Фрейду — дабы избежать упрощений и редукционизма. Ограничусь художественными аналогиями. «Ты даешь зрителю подслащенную пилюлю, — сказал Вам Эрнст Неизвестный. — На твоих картинах цвет ликует, а внутри — мрак. Если твои карнавалы перевести в черно-белый цвет — „Капричос“ Гойи получится». А мой сын, сам художник и поэт, определил Вас, как Гойю, попавшего в страну чудес.

Кто Вы, Михаил Шемякин? Волшебник Изумрудного города? Я помню нашу первую встречу в Вашем волшебном замке — боевые шрамы на лице, полученные, по Вашим словам, при сварке (а не нанесенные самолично, как утверждает в очередной своей «лимонке» упомянутый друг-враг), удивительная, какая-то детская, слегка лукавая улыбка, в зубах голландская трубка с длинным чубуком, камуфляж американских коммандос, высокие сапоги. Кот в сапогах? Окруженный оравой реальных котов и собак, Ваших любимцев, которых Вы содержали у себя в клаверакском замке и называли «непадшими ангелами» — в отличие, от падшего, человека, — а теперь перевезли во Францию. Что ни говори, все мы из одного общего зверинца, который Вы изобразили в иллюстрациях к «Зверям св. Антония» Дмитрия Бобышева, и человек в этом бестиарии такой же зверь, как все остальные: Бог творил всех по одной и той же схеме. Так что, негоже человеку зазнаваться. «Меньшие наши братья» испытывают ничуть не менее сложные и утонченные чувства, чем мы: к примеру, любимое занятие Вашего пса Филимона, склонного к созерцанию и медитации, — наблюдать закат солнца. А когда заходит речь о мощном интеллекте крыс, Вы, их изобразитель в рисунке, живописи, скульптуре и балете, не без тайного злорадства замечаете, что, повернись генетическая история чуть иначе, не человек, а крыса на каком-то ее витке стала бы венцом творения и хозяином на земле.

Странным образом Вас влечет к себе мир тлена и разрушения, и когда я Вам говорю об этом, Вы подтверждаете: в качестве художественного объекта только что сорванному с дерева яблоку Вы предпочтете иссохшее, с трещинами, как старческие морщины. «Мертвая природа» у Вас — это как бы удвоенный натюрморт, смертный предел изображенного объекта, вечный покой.

В любой жанр Вы норовите вставить натюрморт. Даже в обалденный памятник Казановы в Венеции вмонтировали мемориальную композицию с медальонами, раковиной, ключом, двуглавым орлом, сердцами и русскими надписями и назвали ее «магическая доска Казановы». Ее метафорическая и эротическая символика поддается расшифровке, но сами предметы и их распорядок на доске завораживают зрителя. Как Вы чувствуете и передаете в бронзе фактуру — кожаного кресла, черепной кости, бутылочного стекла, мясной туши, стального ножа, черствого хлеба, оригинал которого Вы вывезли из России в 1971-м и храните до сих пор, сами удивляясь, что, затвердев как камень, хлеб сохранился.

Помните, я долго не мог оторваться от гигантского натюрморта в Вашем кабинете: длинный стол, на котором в два ряда разложены медные пластины с трехмерными изображениями черствых хлебов, увядших фруктов, усохших сыров и рыб, а вдобавок еще черепа — чем не пир мертвецов? Некрофилия? Смертолюбие? Не без того. По ассоциации я вспомнил «усыхающие хлеба» Мандельштама. Ваши барельефные натюрморты — это объемные реминисценции голландской живописи, где парадоксального концептуалиста и метафориста сменяет утонченный эстет и, как бы сказал другой поэт, равный гением с предыдущим, «всесильный бог деталей».

В конце концов, я поддаюсь соблазну и, нарушая созданную Вами композицию, усаживаюсь за этот стол с некрологическим натюрмортом на нем (прошу прощения за невольную тавтологию). Вас это нисколько не смущает — наоборот! Вы тут же хватаете камеру и фотографируете меня в этом скульптурном некрополе.

Постпостмодернист, метафизик, гротескист, парадоксалист, визионер, деформатор — кто угодно, Вы одновременно также минималист: привержены старинным, музейным канонам художества, и это делает Ваше творчество уникальным в современном искусстве. Ваша любовь к фактуре, к материалу, к художественной детали, будь то цветочки на камзоле или лошадиной попоне, да еще выполненные — не забудем, в бронзе! — выдают в Вас художника ренессансного типа, как Ваш любимый Тьеполо или Тинторетто. Диву даешься, как монументалист сочетается в Вас с миниатюристом. Абрам Эфрос вспоминает, как Шагал выписывал на костюме Михоэлса перед его выходом на сцену никакими биноклями неразличимых птичек и свинок. Но у Вашего зрителя есть такая возможность — разглядеть и полюбоваться, грех ею пренебречь. Ваше искусство требует пристального взгляда.

Вот что меня сейчас интересует: есть ли перегородка в голове художника? История о том, как Леонардо-ученый подмял под себя Леонардо-художника, общеизвестна. А что отделяет Шемякина-художника от Шемякина-исследователя?

Искусство часто балансирует на границе между эстетикой и наукой. Лабораторный, расщепительный характер иных Ваших исканий очевиден. К примеру, в Вашей аналитической серии «Метафизическая голова». Рентгеновский глаз художника проникает в суть, за внешние пределы. Там, где наше зрение схватывает скользкую гладь стекла, художник обнаруживает артерии и вены, кровеносную систему бутыли. Как зеркало в фильме Кокто «Орфей», сквозь которое проникают герои в зазеркальный, посмертный мир, и мгновение спустя зеркальная зыбь стягивается, смыкает свою поверхность, подобно воде.

Редкое сочетание рационализма и вдохновения, моцартианства и сальеризма. «Он приобрел часы и потерял воображение», — сказал Флобер. А у Вас в мозг вмонтированы даже не часы, а портативный компьютер: свобода парадоксально ассоциируется с дисциплиной. «Канон — основа творчества», — объясняете Вы.

Элохимы, как известно, творили людей по своему образу и подобию. Гёте перевернул эту формулу, объявив человека творцом богов по своему образу и подобию. Дальше всех, однако, пошел Спиноза: «Треугольник, если б мог говорить, сказал бы, что Бог чрезвычайно треуголен». Так вот, подобно треугольному богу Спинозы, Ваш бог — округлый, будь то земная биосфера или свисающий с лозы кокон, женская грудь или череп. Кстати, «бога бабочек» Вы изображаете в виде чешуекрылого существа. Чем не метафора на тему Спинозы?

Пример Вашего рационально-чувственного искусства — многогрудая, безрукая, четырехликая Кибела, стоявшая, как часовой, на тротуаре перед входом в галерею Мими-Ферст и ставшая символическим обозначением нью-йоркского Сохо. Как жаль, что ее убрали!

Сама новация этой статуи — в обращении к традиции, но не ближайшей, а далековатой, архаической, забытой, невнятной, таинственной. До сих пор археологи и историки гадают, почему малоазийцы избрали богиней плодородия девственницу Артемиду, которая была такая дикарка и недотрога, что превратила Актеона, подглядевшего ее голой во время купания, в оленя и затравила его собственными псами. В самом деле, как сочетается девство и плодородие? Есть даже предположение, что три яруса грудей у Артемиды в Эфесском храме — вовсе не груди, на них даже нет сосков, а гирлянды бычьих яиц, которыми прежде украшали ее статуи, а потом стали изображать вместе с мужскими причиндалами оскопленных быков. Отталкиваясь от древнего и загадочного образа, Вы дали ему современную форму и трактовку. У Вашей Кибелы груди самые что ни на есть натуральные, недвусмысленные, с сосками, они спускаются, уменьшаясь, по огромным бедрам чуть ли не до колен. По контрасту с этими бедрами — тонкая талия, античная безрукость, юное лицо, обрамленное звериными масками. Я бы не рискнул назвать это символическим образом женщины, но скорее непреходящим — мужским и детским одновременно — удивлением художника перед самим явлением женщины: телесной и духовной, зрелой и девственной, мощной и беззащитной. Дуализм эстетического восприятия полностью соответствует здесь сложной, противоречивой природе самого объекта.

Я мог бы говорить и говорить Вам — про Вас, но пора и честь знать. Закругляюсь. Я влюблен в Ваше искусство, горжусь дружбой с Вами и еще — напоследок — нашим землячеством. Как бы нас не мотала по белу свету судьба-злодейка, мы как были, так и остались петербуржцами — в большей мере, чем русскими, иммигрантами или космополитами. Либо имя нашему Космополису и есть Петербург, самый европейский, самый нерусский город в России. Редко, когда такой локальный, местнический, почвенный патриотизм, patriotisme du clocher, патриотизм своей колокольни, так естественно, без натуги врастает в мировую культуру. Это можно сказать о Вас, о Бродском, о Барышникове, о Довлатове. В результате исторических катаклизмов само понятие «русскости» размыто. Иное дело — Петербург. Вы сами признаетесь: «Петербург воспитал меня как художника и человека». Так и есть: Питер — Ваша художественная колыбель.

Не первый раз поздравляю Вас с юбилеем. В 70 лет, когда многие художники подводят итоги, Вы работаете с молодой, жадной энергией, поражая и привораживая и завораживая своим искусством. Желаю Вам и впредь — глядеть вперед, а не назад. Короче, быть юнгой, а не женой Лота. Обнимаю.

Владимир СОЛОВЬЕВ

«В Новом Свете» (нью-йоркский филиал «Московского комсомольца») 3–9 мая 2013 г.

В одном номере со следующей публикацией. Быть Сергеем Довлатовым

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК