6
Однажды я проснулась сентябрьским утром, и сердце мое наполнилось вдруг неясной радостью. Было восемь часов. Прильнув к оконному стеклу, я стала смотреть на улицу. Что случилось? Понятия не имею! Мне снился какой-то сон, но какой — не помню, и вот, проснувшись внезапно, я устремилась навстречу свету в надежде отыскать в бездонном пространстве серых небес сияющую точку, которая осветила бы мое тревожное и радостное ожидание.
Ожидание чего? Могла ли я ответить на этот вопрос тогда? Могу ли дать ответ сегодня, после столь долгого размышления? Нет.
Мне исполнялось пятнадцать лет. Я жила ожиданием грядущей жизни, и то утро казалось мне предвестником новой эры. Я не ошиблась, ибо этот сентябрьский день стал решающим для моего будущего.
Погрузившись в свои думы, я так и осталась стоять у окна, прижавшись лбом к стеклу и созерцая на его запотевшей от моего дыхания поверхности сказочную вереницу домов, дворцов, экипажей, несметные сокровища, жемчуг — целые россыпи жемчуга! — принцев, королей… Да, дело дошло и до королей! Воображению только дай волю и рассудок, его извечный враг, уже не сможет совладать с ним… Но вот наконец, чрезвычайно довольная собой, я в некоем озарении отталкиваю принцев, отталкиваю королей, отказываюсь от жемчуга и дворцов и говорю: «Хочу стать монахиней!» Ибо в беспредельном пространстве серых небес мне привиделся монастырь Гран-Шан, мой белый дортуар, маленькая лампадка, раскачивающаяся над фигуркой Пресвятой Богоматери, украшенной нашими руками.
Трону, предложенному королем, я предпочла бы трон матери-настоятельницы, который мне смутно грезился в отдаленном будущем. И король умирал от отчаяния… О Боже, с каким наслаждением я променяла бы жемчуга, которые сулили мне принцы, на нитку четок, прикасаться к ним пальцами, перебирать их — это такое счастье! И какой наряд мог сравниться с черной барежевой накидкой, словно легкая тень окаймлявшей белоснежный батист, ореолом окружавший милые лица монахинь Гран-Шан.
Не знаю, сколько времени провела я так, предаваясь своим мечтам, из задумчивости меня вывел мамин голос, она спрашивала у нашей старой служанки Маргариты, не проснулась ли я. Я сразу же нырнула в постель и спрятала нос под простыню.
Мама осторожно приоткрыла дверь, и я сделала вид, будто только-только просыпаюсь.
— До чего же ты сегодня разленилась!
Поцеловав маму, я с самым простодушным видом сказала в ответ:
— Сегодня четверг, значит, у меня не будет урока музыки.
— И ты довольна?
— Конечно!
Мать нахмурила брови. Я ненавидела фортепьяно, а мама обожала музыку. Она до такой степени ее любила, что, в надежде заставить меня учиться, сама, хоть ей уже было под тридцать, стала брать уроки, надеясь тем самым пробудить во мне дух соперничества.
Но для меня это было просто пыткой, и я всеми силами старалась поссорить мать с учительницей музыки. А они ревниво следили друг за другом. Матери достаточно было трех-четырех дней, чтобы выучить какой-нибудь кусок, потом уже она играла его наизусть, причем довольно хорошо, что вызывало величайшее удивление мадемуазель Клариссы, старой и совершенно невыносимой учительницы, которая постоянно держала перед собой ноты и водила по ним носом.
И вот в один прекрасный день я услыхала ссору, вспыхнувшую между мамой и этой злющей Клариссой:
— Здесь восьмая!
— Ничего подобного!
— Но это же бемоль!
— Да нет, вы забыли диез! Это какое-то наваждение, мадемуазель.
Через несколько минут мать ушла к себе в комнату, и мадемуазель Кларисса с ворчанием удалилась. Я же тем временем задыхалась от смеха, потому что вместе с одним из моих кузенов, прекрасным музыкантом, мы добавили и диезы, и бемоли, и восьмые, причем так ловко, что даже опытному глазу трудно было сразу заметить это. В результате мадемуазель Клариссу отпустили, и в тот день урока у меня не было.
Мама долго смотрела на меня своими загадочными глазами, самыми прекрасными из всех, какие мне когда-либо доводилось видеть.
— После обеда назначен семейный совет, — медленно произнесла она.
Я побледнела.
— Хорошо, мама. Какое платье мне надеть?
Я сказала первое, что пришло на ум, только бы не расплакаться.
— Надень шелковое голубое платье, ты будешь выглядеть серьезней.
В этот момент дверь с шумом распахнулась и на пороге появилась моя сестра Жанна, она с хохотом бросилась к моей кровати и живо спряталась под одеялом.
— Я у цели! — успела крикнуть она.
За ней, запыхавшись и что-то сердито ворча, вошла Маргарита. Сестра вырвалась у нее в ту минуту, когда она собиралась купать ее, вырвалась со словами:
— Цель — кровать моей сестры.
Безудержная радость младшей сестренки в такой ответственный, как я чувствовала, для меня момент заставила меня разрыдаться. Мать не могла понять причину этой горести, пожав плечами, она приказала Маргарите принести тапочки малышки и, взяв в руки ее маленькие ножки, с нежностью поцеловала их. Тут уж я и вовсе дала волю слезам. Мама не скрывала, что больше любит сестру, и, хотя в обычное время я не так сильно страдала от этого, в тот день ее откровенное предпочтение больно ранило меня. Мама, потеряв терпение, ушла.
А я заснула, чтобы забыться, и спала, пока меня не разбудила Маргарита, она помогла мне одеться, потому что иначе я опоздала бы к обеду.
В тот день на обед были приглашены тетя Розина, мадемуазель де Брабанде, мой крестный и герцог де Морни[12], большой друг папы с мамой.
Обед прошел для меня тоскливо. Я дожидалась семейного совета. Мадемуазель де Брабанде ласково уговаривала меня поесть. Взглянув на меня, сестра громко расхохоталась.
— Глазки у тебя стали малюсенькие, вот такие, — сказала она, приложив свой крохотный большой палец к кончику указательного. — Так тебе и надо! Не будешь плакать, мама не любит, когда плачут… Правда, мама?
— Почему же вы плакали? — спросил герцог де Морни.
Я ничего не ответила, хотя мадемуазель де Брабанде тихонько подтолкнула меня своим острым локотком, стараясь подбодрить. Герцог де Морни немного смущал меня. Он был добрым, но чуточку насмешливым. Я знала, что он занимает высокое положение при дворе и что моя семья гордится дружбой с ним.
— Потому что я сказала ей, что после обеда назначен семейный совет, — промолвила мама. — Бывают минуты, когда она приводит меня в отчаяние.
— Ну будет, будет! — воскликнул крестный, а тетя Розина тем временем рассказывала что-то по-английски герцогу де Морни, который понимающе улыбался в свои изысканные усы. Мадемуазель де Брабанде потихоньку бранила меня, и ее ворчливые слова казались небесной благодатью.
Но вот обед подошел к концу, мама велела мне подать кофе. Вместе с Маргаритой я достала чашки и пошла в гостиную.
Там уже находился господин К., нотариус из Гавра, я терпеть его не могла. Это он представлял семейство моего отца, который умер в Пизе при загадочных обстоятельствах, так и оставшихся невыясненными.
Моя детская неприязнь не обманула меня. Позже я узнала, что человек этот был злейшим врагом отца. Он был такой отвратительный, этот нотариус, такой мерзкий. Все его лицо ползло куда-то вверх. Можно было подумать, что его повесили на собственных волосах и он долго оставался в таком положении, отчего его глаза, рот, щеки и нос привыкли лезть на затылок. Казалось бы, при такой общей вздернутости лицу его полагалось бы выглядеть веселым. Так нет же, лицо у него было мрачным и совершенно гладким Рыжие волосы торчали, как стебли пырея, и на носу — очки с золотым ободком. О, что за гадкий человек! Воспоминание о нем преследовало меня как мучительный кошмар, он был злым гением моего отца и относился ко мне с ненавистью!
Бедная моя бабушка, которая после смерти отца никуда не выходила, оплакивая своего любимого и так рано умершего сына, бедная моя бабушка полностью доверяла этому человеку. Кроме всего прочего, он был душеприказчиком отца и по своему усмотрению распоряжался небольшим состоянием, оставленным мне горячо любимым папой. Я же должна была вступить во владение этим наследством только после замужества, а мама могла пользоваться доходами от него для моего воспитания.
Возле камина сидел мой дядя, Феликс Фор. Совсем утонув в кресле, господин Мейдье с неудовольствием то и дело поглядывал на свои часы. Это был старинный друг нашего семейства, который называл меня не иначе как «веретено», что выводило меня из себя. Он говорил мне «ты» и считал меня глупой. Когда я подала ему кофе, он с усмешкой сказал:
— Так, стало быть, это из-за тебя, веретено, побеспокоили добрых людей, у которых и без того дел хватает, а тут еще им приходится заниматься будущим этакой козявки… Другое дело, если бы речь шла о твоей сестре, сказано — сделано, и никаких затруднений.
И он провел своими негнущимися пальцами по волосам сестры — усевшись на пол, она заплетала бахрому на кресле, в котором он сидел.
После того как выпили кофе, убрали чашки и увели сестру, наступило тягостное молчание.
Герцог де Морни собрался было уходить, но мать удержала его:
— Останьтесь, нам нужен ваш совет.
Герцог сел рядом с моей тетей, с которой немного флиртовал.
Мама подошла к окну с пяльцами в руках. Ее красивый профиль был чист и ясен. Казалось, то, что должно было произойти, ее не касалось.
Отвратительный нотариус встал со своего места. Дядя прижал меня к себе. Крестный Режи, казалось, был заодно с господином Мейдье. Обоих отличало одинаковое упрямство и разъедающее душу мещанство. Оба любили вист и доброе вино. Оба считали меня до того худой, что смотреть было жалко.
Тут дверь тихонько отворилась, и на пороге появилось бледное создание, в котором все дышало поэзией, то была госпожа Герар, очаровательная брюнетка, «дама сверху», как называла ее Маргарита.
Мать подружилась с ней. Правда, в ее дружбе ощущалось снисходительное превосходство, но из любви ко мне госпожа Герар терпеливо сносила выпадавшие на ее долю мелкие обиды. Была она высокой и тонкой, как проволока, мягкость движений лишь подчеркивала ее серьезность. Жила она над нами и спустилась с непокрытой головой, в ситцевом пеньюаре с рисунком из тоненьких веточек каштанового цвета.
Господин Мейдье буркнул что-то невнятное. Омерзительный нотариус едва поклонился госпоже Герар. Зато герцог де Морни раскланялся весьма любезно: госпожа Герар была такой красивой! Крестный кивнул головой. Что ему до госпожи Герар! Тетя Розина взглянула на нее с некоторым пренебрежением. Мадемуазель де Брабанде с нежностью пожала ей руку: госпожа Герар так меня любила! Дядя Феликс Фор любезно придвинул ей стул, справившись о ее муже, ученом, вместе с которым дядя работал иногда над книгой «Жизнь Святого Людовика». Мама искоса взглянула на нее, но не подняла головы: госпожа Герар не питала слабости к моей сестре!
— Ну что ж, — начал крестный, — мы собрались здесь ради девочки, надо бы обсудить все.
Я задрожала и спряталась между «моей милочкой» (так я с детских лет называла госпожу Герар) и мадемуазель де Брабанде. Каждая из них взяла меня за руку, чтобы подбодрить.
— Да, — продолжал господин Мейдье, усмехнувшись, — говорят, ты хочешь стать монахиней?
— Вот как! — молвил герцог де Морни, вопросительно взглянув на тетю Розину.
Та с улыбкой приложила палец к губам. Мама со вздохом поднесла шерсть к самым глазам, пытаясь выбрать нужный оттенок.
— Чтобы уйти в монастырь, нужно быть богатой, а у тебя — ни гроша! — проворчал нотариус из Гавра.
— У меня есть папины деньги, — шепнула я на ухо мадемуазель де Брабанде, но гадкий человек услыхал мои слова.
— Отец оставил тебе деньги на приданое!
— Вот и прекрасно! Я стану христовой невестой!
В голосе моем прозвучала решимость, лицо стало красным. Второй раз в жизни у меня появились желание и воля добиться чего-то. Я перестала бояться. Мне это надоело.
Отпустив своих ласковых защитниц, я подошла к остальным:
— Хочу стать монахиней! Хочу, и все тут! Я знаю, что папа оставил мне деньги на приданое, но знаю и то, что монахини сочетаются браком со Спасителем. Мама сказала, что ей это все равно, значит, маме я не причиню огорчения. В монастыре меня любят больше, чем здесь!
Тогда дядя обнял меня и сказал:
— Дорогая моя, твоя вера — это, скорее всего, потребность любить…
— И быть любимой, — тихонько прошептала госпожа Герар.
Все посмотрели на маму, которая слегка пожала плечами. В их взглядах мне почудился упрек, и в сердце моем проснулось раскаяние. Я подошла к матери и, обняв ее шею руками, сказала:
— Ты ведь правда хочешь, чтобы я стала монахиней, тебя не огорчит это?
Мама погладила мои волосы, которыми очень гордилась, и медленно произнесла ласковым голосом:
— Конечно, огорчит! Ты ведь прекрасно знаешь, что после твоей сестры ты самое дорогое, что у меня есть на свете.
Чистый, тягучий голос мамы показался мне в этот момент похожим на светлый, звенящий, маленький ручеек, который сбегает с горы, увлекая за собой мелкие камешки, потом постепенно набухает от тающих снегов и сметает на своем пути целые уступы скал и деревья.
Услышав ее слова, я отпрянула назад и бросилась к собравшимся, сраженным моей странной причудой. Я подходила то к одному, то к другому, пытаясь объяснить причину такого решения. Я приводила доводы, которые никого не могли убедить. Я переходила от одного к другому, надеясь найти поддержку.
Наконец герцог де Морни, которому все это порядком наскучило, встал и сказал:
— Знаете, что нужно сделать?.. Нужно отдать ее в Консерваторию.
Затем, потрепав меня по щеке, поцеловал руку тетушке и, отвесив поклон мужчинам, молвил, склонившись к маминой руке:
— Из вас вышел бы плохой дипломат, однако последуйте моему совету, отдайте ее в Консерваторию.
И удалился.
Я с испугом глядела на всех, встревоженная этим советом — «Консерватория». Что это такое?
Я подошла к своей учительнице, мадемуазель де Брабанде: она поджала губы и казалась шокированной, как в те минуты, когда за столом крестный позволял себе отпускать несколько тяжеловесные шутки.
Дядя Феликс Фор сосредоточенно разглядывал паркет. Нотариус смотрел на всех довольно злобно. Тетя болтала без умолку. Господин Мейдье качал головой, повторяя нескончаемые «может, и хорошо», «кто знает?», «гм-гм»! Госпожа Герар, все такая же бледная и печальная, глядела на меня с бесконечной нежностью.
Что же это такое — Консерватория? Неведомое слово, брошенное вскользь, взбудоражило всех. Мнения у присутствующих, как мне показалось, были разные, но никто, пожалуй, не обрадовался.
И вдруг, посреди всеобщего стеснения, крестный громко произнес:
— Она слишком тощая, чтобы стать актрисой!..
— Я не хочу быть актрисой! — воскликнула я.
— Ты ведь не знаешь, что это такое! — вмешалась тетя.
— Нет, знаю, это Рашель!
— А ты знакома с Рашелью? — спросила, поднимаясь, мама.
— Да-да, я видела ее в монастыре, она приезжала однажды к маленькой Адель Сарони. Она осматривала монастырь, и ее усадили в саду, потому что она не могла дышать. Ее с трудом привели в чувство, она была очень бледной, такой бледной, что мне стало ее жалко; а сестра святая Апполина сказала мне, что она актриса и что работа ее убивает. Я не хочу быть актрисой! Не хочу!
Все это я выпалила на одном дыхании, недрогнувшим голосом, щеки у меня пылали. Я помнила, что говорили мне сестра святая Апполина и мать святая Софья; я не забыла, что, когда Рашель, вся бледная, уходила из сада, опираясь на руку какой-то дамы, маленькая девочка показала ей вслед язык.
Я не хотела, чтобы, когда я стану дамой, мне показывали язык. Я не хотела тысячу всяких неясных самой мне вещей, о которых тем не менее хранила воспоминание.
Крестный корчился от смеха. Дядя оставался серьезным. Остальные пустились в рассуждения. Тетя с живостью говорила о чем-то с мамой, которая выглядела усталой и озабоченной. Мадемуазель де Брабанде и госпожа Герар тихонько спорили.
А я думала об элегантном мужчине, который только что вышел. Я сердилась на него, потому что это он подал мысль о Консерватории. Слово это пугало меня. Он хотел, чтобы я стала актрисой, а сам исчез, и я не могла поговорить с ним. Он ушел, преспокойно улыбаясь, дружески приласкав меня на прощанье. Он ушел, ему было наплевать на эту маленькую худышку, чье будущее здесь обсуждалось. «Нужно отдать ее в Консерваторию!» Эта небрежно сказанная фраза разорвалась в моей жизни, словно бомба.
Ведь я была мечтательным ребенком, который еще сегодня утром отвергал принцев и королей; мои дрожащие руки перебирали этим утром четки несбыточных грез; всего несколько часов назад я ощущала, как бьется мое сердце, охваченное неведомым волнением; сегодня я поднялась с постели в ожидании великого события! И что же? Все рушилось под ударом одной фразы, тяжелой, как свинец, смертоносной, словно пушечное ядро: «Нужно отдать ее в Консерваторию!» Я предугадывала, что этой фразе суждено стать знаменательной вехой в моей жизни.
Собравшиеся здесь люди замерли, остановившись на перекрестке: «Нужно отдать ее в Консерваторию!»
Я хотела уйти в монастырь — мое желание сочли абсурдным, глупым, беспричинным. «Нужно отдать ее в Консерваторию!» — эта фраза дала основание для споров, открыла горизонты будущего.
Только дядя Феликс Фор и мадемуазель де Брабанде восстали против этой идеи. Но напрасно пытались они доказать матери, что сто тысяч франков, оставленные отцом, помогут мне найти мужа. Мама отвечала, что я заявила ей, что замужество внушает мне ужас и что когда я стану совершеннолетней, то уйду в монастырь.
— И в таком случае, — говорила мать, — Сара не получит денег отца!
— Конечно, нет, — подтвердил нотариус.
— А значит, — продолжала мать, — она сможет стать в монастыре только прислужницей, этого я не желаю! Все мое состояние — в пожизненной ренте, стало быть, детям моим ничего не остается. Поэтому я и хочу дать им профессию!
Измученная таким количеством слов, моя опечаленная мама откинулась в кресле.
Я нервничала сверх всякой меры, и мать попросила меня уйти.
Мадемуазель де Брабанде пыталась утешить меня. Госпожа Герар считала, что в этой профессии есть свои преимущества. Мадемуазель де Брабанде находила, что для такой мечтательной натуры в монастыре таится огромная притягательная сила. Сама она была благочестивой, верующей и строго соблюдала религиозные обряды, а «моя милочка» была язычницей в самом чистом значении этого слова. И тем не менее обе эти женщины прекрасно ладили между собой, ибо относились ко мне с удивительной нежностью. Госпожа Герар любила горделивое непокорство моей натуры, мою миловидность и хрупкое изящество. Мадемуазель де Брабанде умиляло мое слабое здоровье; она старалась смягчить мои страдания, причиняемые сознанием того, что меня любят не так, как сестру; но более всего ей нравился мой голос; она нередко говорила, что голос мой просто создан для молений, и мое влечение к монастырю казалось ей вполне естественным.
Ее любовь ко мне была проникнута ласковой, благочестивой нежностью. Тогда как госпожа Герар вкладывала в свою любовь языческое рвение.
Эти женщины, воспоминание о которых дорого для меня и по сей день, поделили между собой мое «я» и сумели примирить мои недостатки с моими достоинствами. Именно им, как никому другому, я обязана познанием самой себя и истинным представлением о себе самой.
Вытянувшись в маленьком плетеном креслице, служившем главным украшением моей девичьей комнаты, я заснула, держась за руку мадемуазель де Брабанде. Госпожа Герар поднялась к себе.
Дверь моей комнаты отворилась, и вошла тетя, а следом за ней — мама. Я, как сейчас, вижу тетю в ее красновато-буром шелковом платье, отделанном мехом, в бархатной шляпе каштанового цвета с двумя длинными, широкими лентами, завязанными под подбородком. За ней шла мама. Она сняла платье и надела белый шерстяной пеньюар. Мама не любила оставаться дома в платье. Из этого я сделала вывод, что все ушли и что тетя тоже собиралась покинуть нас. Я встала, но мама снова усадила меня.
— Отдохни еще немного, сегодня вечером мы повезем тебя в «Комеди Франсез».
В театре я в общем-то не бывала, если не считать Робера Удена[13], на которого меня водили иногда с сестрой; думаю, что это делалось скорее ради нее, ибо я уже вышла из того возраста, когда можно чему-то радоваться на таком представлении.
— Хотите поехать с нами? — спросила мама мадемуазель де Брабанде.
— С удовольствием, мадам, — ответила эта милая барышня. — Позвольте мне только пойти переодеться.
Тетя смеялась, глядя на мой надутый вид.
— Ах, притворщица, — сказала она, собираясь уходить, — хочешь скрыть свою радость. Ну что ж, сегодня вечером ты увидишь актрис.
— Рашель играет?
— Нет, она больна.
Поцеловав меня, тетя попрощалась:
— До вечера!
Мама ушла вслед за ней. Мадемуазель де Бра-банде тоже поднялась с озабоченным видом. Ей надо было тотчас уходить, чтобы успеть переодеться и предупредить о том, что она вернется очень поздно, потому что у нее в монастыре требовалось специальное разрешение на возвращение после десяти часов.
Оставшись одна, я раскачивалась в своем плетеном кресле, хотя до кресла-качалки ему было далеко. Я размышляла. И впервые во мне проснулся критический дух.
Так, стало быть, все хлопоты этих серьезных людей: нотариуса, которого специально вызвали из Гавра; дяди, оторвавшегося от работы над книгой; старого холостяка господина Мейдье, потревоженного в своих привычках; крестного, вынужденного расстаться с биржей; и этого элегантного скептика де Морни, два часа прозябавшего в кругу мелких буржуа, — все их старания сводились к решению: «Отвезем ее в театр».
Уж не знаю, какова доля участия дяди в принятии такого смехотворного решения, но не думаю, что это пришлось ему по вкусу.
И все-таки я была довольна, что пойду в театр. Я ощущала свою значимость. Проснулась я сегодня еще ребенком, а всего за несколько часов развернувшиеся события превратили меня в девушку.
Обсуждалось мое будущее. Я получила возможность выразить свою волю, правда довольно безуспешно, но я ее тем не менее выразила.
И наконец, чтобы добиться моего согласия, приходилось теперь ублажать меня, делать мне приятное. Они не могли силой заставить меня стремиться к тому, чего сами хотели, на это требовалась моя добрая воля. И я до того обрадовалась, до того возгордилась этим, что даже растрогалась и уже готова была на все согласиться.
Но, думала я, сначала пускай все-таки попросят.
После ужина мы втиснулись в фиакр: мама, крестный, мадемуазель де Брабанде и я.
Крестный подарил мне дюжину белых перчаток.
Поднимаясь по ступеням «Комеди Франсез», я наступила на платье какой-то дамы, обернувшись, она назвала меня «дурочкой». Я отпрянула назад и наткнулась на огромный живот старого господина, резко оттолкнувшего меня.
Усевшись наконец в передней ложе — мы с мамой в первом ряду, мадемуазель де Брабанде за моей спиной, — я почувствовала себя более уверенно.
Облокотившись о барьер ложи, я ощущала острые колени мадемуазель де Брабанде, воткнувшиеся в бархатную спинку моего стула, и это внушало мне доверие. Я изо всех сил прижималась к спинке, чтобы найти успокоение в прикосновении ее коленей.
Когда занавес медленно стал подниматься, я думала, что упаду в обморок. Ведь это поднимался занавес над моей жизнью.
Эти колонны — играли «Британика» — станут моими дворцами. Эти воздушные задники — моими небесами. А пол сцены ощутит хрупкую тяжесть моего тела.
Я ничего не слышала и не видела во время спектакля. Я была далеко-далеко, в Гран-Шан, в своем дортуаре.
— Ну как, что ты на это скажешь? — воскликнул крестный, когда занавес опустился.
Я ничего не ответила. Он повернул мою голову. Я плакала горючими слезами, медленно катившимися по моим щекам, слезами без рыданий, без надежды на утешение, слезами, которые, казалось, никогда не иссякнут. Крестный пожал плечами и, хлопнув дверью, вышел из ложи.
Мама сердито разглядывала в бинокль зал. Мадемуазель де Брабанде дала мне свой носовой платок: мой упал, и я не решалась поднять его.
Занавес снова пополз вверх, началась другая пьеса — «Амфитрион». Я старалась слушать, чтобы доставить удовольствие своей учительнице, на редкость ласковой и терпеливой.
Но не запомнила ничего, помню только, что Алкмена показалась мне такой несчастной, что я разразилась громкими рыданиями, и из зала стали с любопытством поглядывать на нашу ложу.
Рассерженная мама увела меня вместе с мадемуазель де Брабанде, оставив разъяренного крестного, который ворчал нам вслед:
— Отправить ее в монастырь! И пусть сидит там! Великий Боже! Что за глупый ребенок, сил нет!
Таково было начало моей артистической карьеры.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК